Елена Семёнова.

Во имя Чести и России



скачать книгу бесплатно

– Он спиритуалист, – ответил Тургенев.

– Такой же, как деисты, которые не любят Бога даже тогда, когда верят в него, и не признают того, что один Бог есть принцип всякой любви. Какая огромная разница между этим романтическим Люцифером и Люцифером Байрона. Между всеми поэтическими изображениями Сатаны нет равного Байроновскому. Ибо Байрон заставляет его сказать Каину: «Если ты не Его (Бога) – ты мой». У Байрона было положительное религиозное чувство, хоть его и обвиняли в атеизме, не читая его.

Жуковский, молчавший и предоставлявший говорить своему любимому ученику, смотрел на него с чувством отеческого, даже материнского умиления, нежности. Он наслаждался каждым словом своего Феникса. Было и трогательно, и немного смешно видеть это отношение, эту привязанность. Замечательно было, с каким уважением умолкали и Василий Андреевич, и Вяземский, и Тургенев – все, кто знал Пушкина еще отроком, кто вводил его в литературу, кто летами годился ему в отцы.

– Вам не кажется, что это неприлично – столько говорить мне одному? – спохватывался временами Александр Сергеевич, но никому так не казалось. И он продолжал:

– В сущности, я убежден, что из всей литературы мы никогда не дадим народу ничего лучше Писания.

– Тебя обвиняли в атеизме, а мне хотелось бы знать, чему тебя учил твой англичанин. Ты брал у него уроки?

– Он давал мне читать Гоббса, который опротивел мне своим абсолютизмом, – безнравственным, как всякий абсолютизм, и неспособным дать какое-либо нравственное удовлетворение… Я прочел Локка и увидал, что это ум религиозный, но ограничивающий знание только ощущаемым, между тем, как сам он сказал, что относительно веры Слово Божие, то есть Библия, более всего наставляет нас в Истине и что вопросы веры превосходят разум, но не противоречат ему. Юм написал естественную историю религии после своего «Опыта о человеческом разуме»; его-то доводы и убедили меня, что религия должна быть присуща человеку, одаренному умом, способностью мыслить, разумом, сознанием. И причина этого феномена, заключающегося в самом человеке, состоит в том, что он есть создание Духа Мудрости, Любви, словом – Бога. И я в конце концов пришел к тому убеждению, что человек нашел Бога именно потому, что Он существует. Нельзя найти того, чего нет, даже в пластических формах – это мне внушило искусство. Возьмем фантастических и символических животных, составленных из нескольких животных. Если ты восстановишь рисунки летучих мышей и уродливых ящериц тропических стран, ты увидишь, откуда взяты драконы, химеры, дикие фантастические формы. Форму нельзя выдумать; ее надо взять из того, что существует. Нельзя выдумать и чувств, мыслей, идей, которые не прирожденны нам, вместе с тем таинственным инстинктом, который и отличает существо чувствующее и мыслящее от существ только ощущающих. Англичане правы, что дают Библию детям.

– В Библии есть вещи неприличные и бесполезные для детей, – возразил Хомяков, – хорошая священная история гораздо лучше.

– Какое заблуждение! Для чистых все чисто; невинное воображение ребенка никогда не загрязнится, потому что оно чисто.

«Тысяча и одна ночь» никогда не развратила ни одного ребенка, а в ней много неприличного. Священные истории нелепы, от них отнята вся поэзия текста, это какая-то искусственная наивность. Поэзия Библии особенно доступна для чистого воображения; передавать этот удивительный текст пошлым современным языком – это кощунство даже относительно эстетики, вкуса и здравого смысла. Мои дети будут читать вместе со мною Библию в подлиннике.

– По-славянски? – осведомился Хомяков.

– По-славянски; я сам их обучу ему. Сказки моей бабушки и Арины были скорее славянские, чем русские; наш народ понимает лучше славянский, чем русский литературный язык. Ты не будешь оспаривать это, великий славянин?

– Я тебе уж как-то напоминал о славянской поэзии.

– Я знаю ее не хуже тебя и изучал ее так же, как и ты, а может быть, и больше. Только ты ошибаешься, утверждая, что поэзия и искусство должны ограничиться первыми шагами – на том основании, что они народные. Я не могу перестать быть русским, не чувствовать как русский, но я должен заставить понимать себя всюду, потому что есть вещи общие для всех людей. Библия – еврейская книга, а между тем она всемирна; книга Иова содержит всю жизнь человеческую; та книга неизвестного автора, которою зачитывался Байрон, переживет века, а местные песни никогда не могут быть вечны. Недостаточно иметь только местные чувства, есть мысли и чувства всеобщие и всемирные. И если мы ограничимся только своим, русским колоколом, мы ничего не сделаем для человеческой мысли и создадим только «приходскую» литературу.

Слушая Пушкина, Лаура в который раз удивлялась, сколь мало знают и понимают этого человека в свете. Одни по сию пору считали его вольнодумцем и смутьяном, атеистом и безнравственным человеком. Другие осуждали за преданность Государю, не ведая, что оная может быть без лукавства и искательства. Многие ценили его дивный слог, но лишь тешили им свое эстетическое чувство, не постигая глубины великого Дара, которым наделил Господь своего Поэта.

Было время, когда Поэт отступал от своего Творца, но это было необходимо для более глубокого обращения, для того, чтобы душа закалилась в горниле искушений, и вернулась к Вечному Отцу зрящей и постигшей Истину в тяжелой борьбе сама с собою. Такие души, души блудных сыновей особенно угодны Господу.

Нередко Лаура жалела о том, что многие свои мысли Пушкин не доверяет бумаге, и они остаются достоянием лишь небольшого круга людей, которым было дано счастье их слышать. Чужим Александр Сергеевич также не спешил раскрывать их. Более того, отчего-то словно нарочно стремился выглядеть в чужих глазах хуже, чем был на самом деле. Оттого еще стороннему человеку было не так просто понять пушкинский характер.

Лаура помнила, как потрясен был французский посол Барант, однажды заглянувший на одно из собраний и имевший долгий разговор с поэтом. Говорили об истории, о крепостном праве и, наконец, о христианстве.

– Рабство, крепостное право – все это, несомненно, должно было исчезнуть с появлением христианства; это – язычество, аномалия в христианском обществе.

– Потому что христианство – главным образом демократическое учение, – присовокупил князь Вяземский, но Пушкин не согласился с ним:

– Да, знаю, это политический ярлык, которым его награждают с тех пор, как якобинцы прозвали Иисуса Христа санкюлотом-патриотом. Это ложь, это даже нелепость – переряживать Его в якобинца и в демагога!

– Не станешь же ты меня уверять, что Он был аристократом, хотя и повелел отдавать кесарево кесарю, да и жил Он среди бедных, среди смиренных.

– Согласен, но Он никогда не отталкивал других, они его оттолкнули.

– Апостолы были простолюдинами.

– Это факт; то были избранники, но кто тебе сказал, что они были избраны потому, что были простолюдины? Заметь в то же время, что волхвы – то есть цари – поклонились Ему ранее народа, хотя пастухи и были при этом. Это и доказывает, что Он пришел для царей, для мудрецов, для простых людей, для всего рода человеческого. Когда я читаю Евангелие, меня всегда поражают некоторые чрезвычайно знаменательные факты, относящиеся к тем, кто исповедал Его, и к апостолам. На этом повествовании лежит печать такой великой правдивости. Писавшие Евангелие не скрыли слабостей апостолов, даже их сомнений в начале их действий, и это-то и придает рассказу громадное нравственное значение, так как восхваление апостолов доказало бы мне только, что рассказ вымышленный. Эти повествования дышат величавой искренностью, а так как истина не нуждается в защите, то евангелисты от нее и не уклонились.

– Не укажите ли вы нам на те факты, которые вас особенно поразили? – с живейшим интересом осведомился Барант.

– Прежде всего, Благовещение и ответ Богородицы «Се раба Господня…» Уже в этом согласии она исповедует Его; ее родственница Елисавета тоже исповедует Его, и пресвятая Дева отвечает: «Величит душа моя Господа»; все это величание – самая возвышенная речь, которая когда-либо вылилась из души человеческой. Затем приходят поклониться Ему волхвы, потому что, если пастухи тут и были, они еще не проникли в Тайну, они видят, но не знают. Во храме Его исповедуют Симеон и Анна. Все те, которые исповедовали Христа рождавшегося, были люди образованные, которые размышляли над пророчествами и жили во храме. Святой Иоанн, сын священника Захарии, исповедует Его словами: «Се Агнец Божий».

Что особенно демократического в этих фактах и в этих людях, мужчинах и женщинах? Что Иосиф был плотником? Но он из рода Давидова, как Мария и родственница ее Елисавета. Генеалогия, я полагаю, что-нибудь да доказывает. Апостолы, которые за Ним последовали, – простолюдины, но не доказано, чтобы все они были низкого происхождения. Упоминается лишь о Петре и Андрее, их называют «галилейские рыбаки»; о происхождении прочих не говорится ровно ничего. Иуда его предал, Фома должен был осязать, чтоб видеть, Филипп его не понял, Петр от него отрекся. Один Иоанн последовал за Ним до Голгофы, так как любил Его превыше всего, а Иоанн, который писал по-гречески, великий прозорливец Патмосский, не был невежественным простолюдином, равно как и апостол Павел, апостол Лука и прочие евангелисты. Апостол любви, св. Иоанн, должен был, преимущественно перед другими, воплощать в себе тип Пророка, так как любовь есть «светоч души». Петр был вдохновен ранее других; несмотря на свои сомнения, на свои падения, он олицетворяет собой человечество и милосердие Божие, коль скоро душа откроет Богу доступ к ней.

Эти факты, по моему мнению, достаточно знаменательны; они мне доказывают, что галилейские рыбаки и люди ученые, как волхвы, Савл Тарсянин, один из аристократов синагоги, Иоанн, сын священника Захарии, и евангелист Иоанн, ученость которого не может подлежать сомнению, могут в равной мере быть призваны и избраны без всякого внимания к их общественному положению; но это мне не доказывает, чтобы необходимым условием было – быть простолюдином, ремесленником и чтобы вдохновенность или святость составляли исключительный удел одного класса, в ущерб всем остальным. Иисус работал, как и Иосиф, всю жизнь и с целью поднять человечество; его струг облагородил труд и бедность, но и только. На труд тогда смотрели как на нечто унизительное, работником был раб, надо было поднять его, возвратить ему его достоинство. Вот, на мой взгляд, значение струга Иисуса Христа. Я не силен в богословии, я могу ошибаться, я просто делюсь с вами своими мыслями. Бедность также должна была быть выведена из своего уничижения, до наших дней ее унижает общество, которое, однако, почитает себя христианским.

– И что ты из этого заключаешь? – уточнил Вяземский.

– Что демократия тут ни при чем. Главнейший факт – появление волхвов, царей, мудрецов, которые приходят поклониться Ему и принести Ему дары. А при конце два богатых человека, два аристократа того времени, Иосиф Аримафейский и Никодим, покупают гроб и хоронят Его. Итак, не следует злоупотреблять Христом на пользу богатых или бедных, как не должно говорить, что Он одобрял Тиверия, когда приказывал воздавать кесарево кесарю. Надо видеть в нем Спасителя всех человеков, ибо, чтобы спасти их, надо было их всех любить. Без этого Он не был бы Искупителем, Богочеловеком.

Барант позже восхищенно говорил, что из Пушкина вышел бы блистательный оратор, который увлекал бы за собой толпы. Лаура же признавалась себе, что из всех прочитанных книг не вынесла, пожалуй, столько, сколько давали ей эти диспуты, нередко превращавшиеся в монолог одного гениального человека…

Возвратившись этим вечером в свои покои, юная княжна была полна самых восторженных впечатлений и не могла заснуть. Оттого, облачившись в теплый халат и затеплив свечу, она взялась за еще накануне начатое письмо. Перечтя начало, вымарала его и бросила в корзину – накануне не то настроение было, и слова упрямо не желали ложиться на бумагу. То ли дело теперь! Ей так хотелось рассказать Константину обо всем, что слышала и видела! И не скупыми строками писем рассказать, а словами – лицо его видя, в глаза глядя… Константин! Вот, кого не хватало Лауре в Петербурге больше всех родных, больше родного дома и любимого сада! Вот, тоску по кому ничто не могло заглушить…

А письма его были так редки, так скупы… Только и было в них, что жив-здоров (что, конечно, главное), что служба идет обыденно, что любит и мечтает обнять, назвать своею. А Лауре хотелось знать гораздо больше – о том, как именно идет служба. Там, на Кавказе, ничего обыденного нет. Доходили слухи о том, что непокорные племена вновь поднимают головы, а Константин ничего не писал об этом. Будто бы служил в самом мирном краю…

А еще хотелось на мысли свои ответа. Письма у Лауры выходили длинными, все-все увиденное, услышанное, почувствованное и передуманное, вкладывала она в них, делясь с любимым самым сокровенным. А в ответ – скупые строки. Рад, де, что при дворе ей хорошо… Неужто все равно ему? А что если – разлюбил? Хотя нет, всякое письмо мечтой о встрече и венчании оканчивалось… Или на «обыденной службе» столь занят и истомлен, что недосуг написать больше?

Юрий Александрович, иногда навещавший будущую невестку, успокаивал ее, объясняя, что брат, как и он, не любит писать длинных эпистолей. Ему и вовсе написал от силы два раза по несколько слов. Таков Константин – ничего с ним не поделаешь…

Поначалу к письмам прилагалось не менее дорогое – стихи. Были они, конечно, слабы, но чтение их доставляло Лауре огромную радость – ведь они были написаны для нее, ведь в них заключалась вся та любовь, которую не умел Константин выразить эпистолярным жанром. Но в последнее время стихов не стало… Почему? Описывая очередной свой вечер у Александры Осиповны, княжна вдруг остановилась. Ведь каждое письмо ее – о литературе, о поэзии и поэтах, о Пушкине… Что если, читая ее восхищение ими, Константин попросту стал стесняться своих неровных виршей? Как глупо! Разве можно сравнивать литературу: радость и пищу для души и ума – и строфы, одним сердцем для другого написанные, и сердечностью этой столь дорогие?

И, вот, еще один лист был измаран и отправлен в мусорную корзину. Не о том, не о том нужно написать… А о том, как, даже находясь в лучшем обществе, какое можно представить, ей чудится, что он – рядом. И так хочется, чтобы эта греза наконец-то стала явью.

Она непременно дождется Константина. Ей никто не нужен, кроме него. И оттого так досадны бывают ухаживания светских щеголей и господ офицеров… Конечно, среди них довольно достойных людей, которые могли бы составить прекрасную партию для любой барышни, но Лауре они не нужны. Бедняжка Россет обречена выйти замуж без любви, несмотря на свою красоту и ум. Продать себя ради будущего братьев, ибо их семья совершенно разорена, и позаботиться о них некому. Печальная участь для столь необыкновенной женщины. Воистину, она заслужила куда лучшей доли… Лаура не имеет ее дарований, но не имеет и удушливых обязательств. Она – единственная дочь в семье. А, значит, ее брак с неродовитым и бедным офицером не разрушит ничьей судьбы. Что же до воли отца, то ей княжна готова противостоять. В Петербурге куда увереннее, чем в Тифлисе. В конце концов, брат ее избранника – генерал и друг самого Императора. И отцу придется смириться. Лишь бы только сам Государь скорее позволил Константину возвратиться!

В таких чаяниях Лаура окончила письмо и, запечатав его, заснула сладким и безмятежным сном всякой чистой души.


Глава 8.

– Напиши трагедию о Генрихе IV или о Вильгельме Молчаливом! – это предложение Тургенев адресовал Пушкину в ответ на критику трагедии Вольтера, посвященной Лиге.

Безумие! Для того, чтобы написать Генриха или Вильгельма нужно иметь историческое чувство француза, фламандца… Лишь гений Шекспира мог объять все народы. Пушкин же написал «Бориса» и «Полтаву», следуя историческому чувству русского.

Русская история – кладезь для драматурга, романиста, поэта. Кладезь, из которого едва успели почерпнуть. В сущности, исторические романы, что появлялись в молодой русской литературе, были лишь подражанием Скотту и иным западным беллетристам. Что же до трагедий, то тут дело и того хуже. «Борис» стал первой русской исторической трагедией, и кипучий ум Александра Сергеевича искал теперь сюжет для трагедии новой.

Когда бы написать о Грозном! Что за любопытный характер! Причудливый, ипохондрик, набожный, даже верующий, но пуще всего боящийся дьявола и ада, умный, проницательный, понимающий развращенность нравов своего времени, сознающий дикость своей варварской страны, до фанатизма убежденный в своем праве, подпадающий, как чарам, влиянию Годунова, страстный, развратный, внезапно делающийся аскетом, покинутый изменившим ему Курбским, другом, который давно понял его, но под конец не мог не оставить его, – странная душа, исполненная противоречий! Он начинает с Сильвестра и Адашева. Он любит свою жену, теряет ее. За ней следуют пять других и фаворитка низкого разбора, во время связи с которой он не смеет входить в церковь. Он убивает, топит, пытает людей, молится об упокоении своих жертв и доходит до того, что убивает епископа и собственного сына. Что за тип! Шекспир сделал бы шедевр из этого характера, из этого человека, в котором восточный деспотизм достиг гиперболических размеров, дошел до какого-то бреда.

А эпоха Петра? А пугачевский бунт? Сколько сюжетов! Только изучай и пиши… Но еще нужно пережить, прочувствовать. Иначе получится «Лига» или «Генрих Третий» Дюма – произведения, быть может и любопытные, но лишенные глубины и правды характеров.

Государь всемерно поощрял исторические изыскания Пушкина, полагая, что он должен занять место Карамзина. То была большая честь и ответственность. Занять место человека, открывшего России ее историю, продолжить начатое им – к тому много сил нужно приложить! А хотелось еще издавать журнал и газету, продолжая дело безвременно ушедшего Дельвига… А вечные долги и суетность семейной жизни отвлекали от работы. «Борис» был написан в ссылке, в деревне, в уединении… Уединение вообще крайне полезно для всякой крупной, серьезной работы. Но прежде, чем затвориться, нужно изучить архивы, кои Государь открыл для преемника Карамзина.

Прогуливаясь утром по аллеям Летнего сада, Александр Сергеевич надеялся встретить своего главного цензора, как это бывало не однажды. С их первой встречи в Москве Государь с неослабным вниманием относился к творчеству Пушкина, который передавал ему все написанное через несравненную и незаменимую Донну-Соль. Нередко это помогало избежать слишком бдительной цензуры – как, например, в случае с «Анчаром». Это стихотворение вызвало живейшую реакцию августейшего цензора.

– То был раб, – заметил он Александре Осиповне, – а у нас крепостные. Я прекрасно понял, что хотел выразить этим стихотворением Пушкин и о каком дереве он говорит. Большей частью люди ищут и желают свободы для себя и отказывают в ней другим. Пушкин не из таковых. Я его знаю: это воплощенная прямота, и он совершенно прав, говоря, что прежде всего мы должны возвратить русскому мужику его права, его свободу и его собственность. Я говорю «мы», потому что я не могу совершить этого помимо владельцев этих крепостных; но это будет.

Эти слова немало воодушевили Александра Сергеевича. Доверие монарха само по себе дорого, но понимание им самых больных вопросов русской жизни, единомыслие в них – много дороже. От той же Донны-Соль знал Пушкин и другие слова Императора. Гуляя однажды вечером пешком по городу, он проходил мимо Большого театра и увидел греющихся у костра кучеров. «Они мерзли и очень здраво рассуждали, – рассказывал Государь, подслушавший мужицкий разговор. – Я нахожу жестоким держать их целый вечер, можно было бы отправлять их домой между 8 и 12… Только тогда буду я счастлив, когда народ этот освободится от крепостной зависимости».

Пушкин знал, что иные упрекают его в преданности Государю. Но упрекавшие не знали ни его самого, ни Императора. Пушкин же знал своего главного цензора. Знал, что тот понимает все с полуслова, и всякий раз поражался его проницательностью, великодушием и искренностью. После одной из неприятностей, доставленной Александру Сергеевичу Бенкендорфом, Государь сказал ему:

– Продолжай излагать твои мысли в стихах и прозе; тебе нет надобности золотить пилюли для меня, но надо делать это для публики. Я не могу позволить говорить всем то, что позволяю говорить тебе, потому что у тебя есть вкус и такт. Я убежден в том, что ты любишь и уважаешь меня; и это взаимно. Мы понимаем друг друга, а понимают люди только тех, кого любят.

В это утро ожидания Александра Сергеевича оправдались. Примерно через полчаса одинокой прогулки по аллеям Летнего сада он увидел приближающуюся к нему высокую фигуру Государя. Офицерская шинель, безупречная выправка, быстрая походка… Никакой свиты. Даже адъютанта нет. Не зная Императора в лицо, можно решить, что простой офицер спешит куда-то по своим делам.

– А, Пушкин! Рад видеть тебя! – приветствовал еще на ходу. – Должен попенять тебе за твою «Родословную». Я нахожу эти стихи остроумными, но в них больше злобы, чем чего-либо другого. Что же до Булгарина, то те низкие и подлые оскорбления, которыми он тебя угостил, обесчещивают не того, к кому они относятся, а того, кто их произносит. Единственное оружие против них есть – презрение; вот что я сделал бы на твоем месте.



скачать книгу бесплатно