Елена Семёнова.

Во имя Чести и России



скачать книгу бесплатно

Об Александре Христофоровиче в обществе редко можно было услышать доброе слово. Начальник «тайной полиции» – должность, не вызывающая симпатий нигде и никогда. Впрочем, немалая часть упреков Бенкендорфу были справедливы. Человеку, занимающему такую должность, кроме преданности Государю, сравнимой с преданностью сторожевой собаки, готовой впиться в ногу любому, в ком заподозрит недоброжелателя хозяина, необходимы гибкость, широкий кругозор, умение находить разные подходы к разным людям. Бенкендорф знал один подход – палку. Мало разбираясь в литературе и искусстве, он не мог оценить гения Пушкина и охотно внимал гнусным наветам на последнего разнообразных завистливых ничтожеств вроде Булгарина.

Сторожевой собаке довольно незначительного знака, чтобы наброситься на человека, который вполне может оказаться случайным прохожим, допустившим невинную шалость. Так, например, вышло у Третьего Отделения с беднягой Алексеевым.

Весельчаку и душе компании штабс-капитану Алексееву кто-то дал стихи Пушкина «Андре Шенье», написанные якобы в честь декабристов, а оттого возбуждавшие в начале нового царствования живейшее любопытство. У него взял их юный офицер Молчанов, да так и не отдал. Алексеев и думать забыл о них – стихи завсегда гуляли по рукам у господ офицеров.

Однако, кто-то донес в московскую жандармскую часть, что Молчанов хранит у себя возмутительные стихи. Юношу схватили, потребовали сказать, откуда взял он сии вирши. Тот указал на Алексеева. Арестовали и его.

В ту самую пору Государь, обладавший несравненно лучшим чутьем, нежели Бенкендорф, лично принял у себя привезенного из ссылки Пушкина, и тот объяснил, что «возмутительные стихи» были писаны им пять лет назад и направлены против революции и обезумевших якобинцев, убивших гениального поэта.

Участью Пушкина с той поры занимался сам Император, но пострадавшим «за вирши» офицерам повезло куда меньше. Молчанову по случаю его признания дозволили уволиться от службы. Но Алексеев, не назвавший человека, от которого он получил злосчастные стихи, был посажен в острог, условия содержания в котором так сказались на его здоровье, что он едва не лишился зрения.

Отец несчастного, генерал Алексеев, первое время оставался в неведении о случившемся. Мать оберегала его от горя, предупреждая всех знакомых, чтобы они ничего ему не говорили. И вот однажды без доклада явился к старику некий адъютант и объявил с порога: «Ваш сын преступник, злоумышленник против Государя». Могла ли быть ужаснее весть для преданного Государю и Отечеству старого воина? А мальчишка-адъютант, упиваясь своей мнимой значительность и властью, добивал:

– Извольте сейчас же отправиться со мною к генералу Бенкендорфу, там увидите вы сына вашего и, может быть, склоните его сказать, наконец, правду!

Потрясенный старик велел заложить карету, но и этого не разрешил ему жандармский посыльный:

– Генералу некогда вас долго дожидаться; извольте со мною ехать на моих парных дрожках: они вас довезут назад!

Бенкедорфа старший Алексеев не застал и в присутствии дежурного генерала Потапова грозил сыну проклятием, если не расскажет все как на духу.

Сын божился, что не помнит, от кого получил стихи.

Вернувшись домой, измученный отец слег, разбитый параличом.

В то же время брат бедного арестанта был переведен в армию из Семеновского полка.

Самого же «преступника» отправили к полку в Новгород с указанием содержать его под строжайшим караулом, пока он откроет истину. Там навещали его однополчане. Один из них как-то упомянул в разговоре некого Леопольдова. Тут-то и вспомнил Алексеев, что именно от этого человека, учителя, преподававшего в различных домах Москвы, получил он стихи. Этот Леопольдов был, как оказалось, доносчиком на Молчанова, в доме которого также служил какое-то время.

Но и тут не кончились злоключения штабс-капитана. Его отправили в армию тем же чином с лишением права на производство и с воспрещением не только подавать в отставку, но даже проситься во временный отпуск. Лишь через два года ему выхлопотали отставку.

Дурно, когда человек занимает не свое место. Дурно и для дела, к которому он приставлен, и для него самого. Особенно, когда человек сам по себе отнюдь не дурен и в ином качестве заслуживал самого искреннего почтения.

Виктор знал иного Бенкендорфа. Бенкендорфа – воина, сражавшегося с врагами Отечества, начиная с кампании 1806—1807 гг. В 1809 году граф отправился охотником в армию и бился с турками в авангарде или командуя отдельными отрядами. За выдающиеся отличия в сражении под Рущуком он получил свой первый Георгиевский крест.

Авангардом командовал Александр Христофорович и в 1812 году в отряде Винцингероде. Позже при преследовании неприятеля, находясь в отряде генерал-лейтенанта Кутузова, участвовал во многих делах и взял в плен трех генералов и более 6000 нижних чинов.

В 1813 году, командуя летучим отрядом, Бенкендорф нанес поражение французам при Темпельберге, за что получил орден Святого Георгия 3-й степени, принудил неприятеля сдать на капитуляцию Фюрстенвальд и вместе с отрядом Чернышева и Тетенборка вторгся в Берлин… Под началом графа Воронцова, он три дня с одним своим отрядом прикрывал движение армии к Дессау и Рослау… В Бельгии им были взяты города Лувен и Мехелен, 24 орудия и 600 пленных…

Отважен граф был не только на поле боя. В день страшного петербургского наводнения 1824 года Император приказал ему послать катер для спасения утопающих. Александр Христофорович сам сел в этот катер и в течение целого дня в ледяной невской воде спасал людей. Александр наградил Бенкендорфа алмазной табакеркой с портретом и назначил временным комендантом Васильевского острова – района, наиболее пострадавшего от наводнения. Два месяца понадобились графу, чтобы очистить остров, отремонтировать разрушенные здания и построить новые, найти людям кров…

А еще знал Виктор Бенкендорфа, угадавшего грозившую престолу опасность и не побоявшегося указать на нее Императору Александру. В своей Записке по поводу бунта в Семеновском полку он писал: «Власть может быть сильна лишь благодаря убеждению в превосходстве способностей и качеств тех, кому она принадлежит, лишь благодаря неоспоримой необходимости подчиняться ей для блага и безопасности всех и каждого, и лишь благодаря уверенности, что в ней найдут спасительную защиту от всего, что могло бы ставить частные интересы выше интересов и блага большинства. Будучи лишена тех нравственных атрибутов, которые даются общим мнением, власть, не имеющая надлежащей опоры, оказывается поколебленной, и ее могущество заменяется силой материальной, которая всегда на стороне численного превосходства». Об этом же говорил граф в составленной в октябре 1825 года «Записке о состоянии русского войска в 1825 году», где указывал на причины неудовлетворительного состояния армии – отсутствие должной энергии у генералитета, пренебрежение подчиненными и служащими своих прав и обязанностей. Кроме этого Бенкендорф передал Императору записку о тайных обществах, составленную Грибовским. В записке были рассмотрены причины возникновения тайных обществ, показаны их цели и задачи, названы главные участники. Однако, такое усердие лишь раздражило Александра, и ответом Александру Христофоровичу стало понижение по службе.

Бенкендорф никогда не был жестоким человеком. Он не был жесток даже к мятежникам с Сенатской площади. Однако, возглавив политическую полицию Империи, он действовал подчас слишком резко, неловко, несообразно реальной угрозе. Угроза Империи состояла всего больше в нерадивых и нечистых на руку чиновниках, в министрах, живущих идеалами и интересами чужих стран и не знающих, не любящих России, каковым был, к примеру, доставшийся Николаю в наследство от брата канцлер Нессельроде. А Третье Отделение тратило свою энергию на борьбу со штабс-капитанами Алексеевыми… Всей душой преданный России и Государю, Бенкендорф не задумываясь отдал бы жизнь за них. Он готов был сражаться со всякой угрозой, но… не знал вполне, как. И это незнание порождало ложные шаги, создающий неприглядный образ тайной полиции в глазах общества, весьма усугубляемый теми молодыми офицериками, что ощущали себя вершителями судеб, переступая чей-нибудь порог «с предписанием».

Сидевший напротив Виктора капитан относился именно к этой категории самодовольных ничтожеств, не проливших за Россию ни капли крови, но ощущавших себя вправе говорить свысока, ощущавших себя «властью».

Несмотря на ранний час, Александр Христофорович был у себя в кабинете и при известии о доставлении арестанта тотчас велел привести его.

Когда-то в прошлой жизни Виктор встречался с Бенкендорфом. С той поры граф мало изменился: тот же крупный волевой подбородок, тот же высокий, выпуклый, гладкий лоб и небольшие пристально смотрящие на собеседника глаза. Его лицо портили тонкие, как нить, губы, в сочетании с острым носом и выдающимся подбородком придававшие лицу немного хищное выражение. Открытость взгляда и чела, впрочем, сглаживала это впечатление.

Само собой, Александр Христофорович не узнал Виктора. Не тратя времени не прелюдии, он сразу перешел к делу:

– Итак, господин Курский, какие важные сведения вы имеете мне сообщить?

Отнюдь не собирался и Курский ломать комедию перед заслуженным генералом, как делал он это перед мальчишкой-капитаном, чье самолюбие грех было не пощекотать.

– Прошу прочесть, ваше превосходительство, – ответил он, подав шефу жандармов аккуратно свернутый лист гербовой бумаги.

Это была та самая «охранная грамота», собственноручно написанная и данная Государем Виктору после декабрьского восстания. Само собой, не узнать почерк своего Императора и друга Бенкендорф не мог. Поднявшись из-за стола и, внимательно взглянув на подпись, он начал читать:

– Сим удостоверяю, что предъявитель сего… – быстрый взгляд цепких глаз метнулся на стоящего по стойке «смирно» Виктора, – что предъявитель сего… – дальше Александр Христофорович читал уже про себя, и глубокая складка, залегшая меж его бровей, с каждым прочитанным словом становилась все глубже.

Прочтя и дважды перечтя документ, он вернул его Виктору:

– Отчего бы вам было не показать это моим подчиненным? – осведомился он.

– Оттого, что я не смею вверять Государево дело первому встречному офицеру Третьего Отделения. Эту тайну может знать лишь человек, облеченный доверием Государя и служащий ему не за страх, а за совесть. Поэтому я просил именно вашей аудиенции.

– Вы поступили… правильно… – кивнул Бенкендорф, не переставая хмурить бровей. – Могу я, однако, поинтересоваться, откуда у вас взялись те прокламации?

– Я уже отвечал капитану, что их мне подбросили.

– Вы знаете, кто?

– Прекрасно знаю.

– Но мне, конечно, не назовете? – по тонким губам скользнула усмешка, в которой Курский угадал досаду.

– Не назову, ваше превосходительство. Но лишь оттого, что могу поручиться головой, что человек, сделавший это, не имеет никакого умысла против престола и никак не связан с поляками.

– Для чего же он подбросил их вам?

– Потому что этот человек вор, а я вывел его на чистую воду.

– Воровство – также государственное преступление.

– Несомненно. Одно из худших. Но вы, ваше превосходительство, можете быть спокойны на этот счет. Больше этот человек не украдет ни у кого ни полушки, потому что в самое ближайшее время займет те прекрасные апартаменты, что готовил мне, и непременно будет осужден, так как все улики уже переданы мной в руки следствия.

– Что-то мне подсказывает, что я даже знаю, о ком вы говорите, – заметил Александр Христофорович. – Что ж, не хотите говорить – воля ваша. Однако мне бы весьма желательно было знать происхождение возмутительных листков. Пусть ваш супостат вор, но ведь он где-то взял их.

– Полагаю, ваше превосходительство, что тут всему виной обычное… шалопайство со стороны привезшего их в столицу лица. Будьте уверены, что, если бы дело обстояло иначе, я бы не замедлил вверить врагов моего Государя в руки правосудия.

– А что же мне остается делать, как ни принять на веру ваши слова, когда сам Государь изволил стать вашим поручителем, – отозвался Бенкендорф. – Что ж, господин Курский, вы можете быть свободны. Но на будущее я советовал бы вам быть осторожнее.

– Благодарю, ваше превосходительство, и обещаю следовать вашему совету.

Александр Христофорович позвал дежурившего за дверями капитана и сухо объявил:

– Этот человек невиновен и был оклеветан. Впредь, если на него будут еще доносы, доставлять их прямо ко мне… Лучше вместе с доносчиками. А теперь проводите г-на Курского до выхода.

– Прошу вас, сударь, – процедил капитана с видом крайнего неудовольствия.

– О, не стоит беспокойства! – улыбнулся Виктор. – Я прекрасно найду выход сам!

Поклонившись генералу и не удостоив кивка позеленевшего капитана, он легкой походкой покинул кабинет шефа жандармов, краешками губ улыбаясь произведенному эффекту и предвкушаемой ярости Борецкого.


Глава 7.

Княжна Лаура Алерциани скоро привыкла к своей новой жизни. Сперва она чувствовала себя неловко и неуютно в столь чужом для нее городе, при дворе… Ее утомляла светская жизнь, она постоянно боялась что-то сделать не так, нарушить этикет, сказать не те слова, а потому больше отмалчивалась. Однако, постепенно робость ее рассеялась. Лаура всей душой привязалась к Императрице и перестала бояться Императора. Она по-прежнему скучала по своему саду, по заснеженным вершинам гор и всему родному и любимому, но жизнь в Петербурге взамен дарила ей столько прекрасных встреч и открытий, что тоска по дому посещала ее лишь редкими ночами. Особенно, сильны такие приступы были поздней осенью и весной. Холод и сумрак столицы навевал на грузинскую княжну грусть.

Это мрачное время года ничто так не оживляло, как вечера у прелестной Донны-Соль – Александры Осиповны Россет, на которые та всегда приглашала Лауру. Александра Осиповна сочетала в себе редкую, по-южному яркую красоту, быстрый ум и исключительно тонкий вкус. Она не являлась хозяйкой какого-либо салона, но ни один из существующих салонов не мог сравниться с обществом, собиравшимся у «черноокой Россети». В салонах светских дам собирались светские люди, дабы просто приятно провести время. У Россет собирались умные и талантливые люди и проводили время за замечательными по своей глубине беседами. Здесь говорили о литературе и истории, театре и богословии – и как говорили! Здесь не было места банальности, пошлости, чему-то неумному и низкому, ибо люди, собиравшиеся у Александры Осиповны, были подлинным цветом русского образованного сословия.

Лаура была необычайно благодарна новообретенной подруге за то, что может бывать на этих вечерах, слушать, запоминать… Ей, «дикарке», все это казалось каким-то удивительным университетом, в котором дозволено ей черпать знания. И где, в самом деле, найти лучших педагогов, нежели Пушкин, Вяземский, Жуковский, Крылов, Хомяков… Лаура и рта не смела открыть в таком обществе – лишь зачарованно и счастливо слушала. Был, впрочем, среди завсегдатаев собраний у Донны-Соль еще один робкий и молчаливый гость – остроносый юноша-малоросс с небольшими, но очень внимательными и умными глазами. Недавно он издал свою первую книгу, подписав ее диковинным именем Рудой Панько. Пушкин смеялся до слез, читая ее, и с той поры всячески поддерживал начинающего писателя. Звали молодого человека Николай Васильевич Гоголь.

Александра Осиповна также была немногословна, ибо была занята важным делом – записывала все, о чем говорили ее гости, дабы сохранить эти бесценные мысли для истории. Сам Пушкин наставлял ее вести дневник, полагая, что таковые дневники станут однажды важнейшими документами для постижения нынешней эпохи потомками.

Среди прочих гостей на вечерах Россет бывал и сам Государь, тепло говоривший со всеми, не исключая и юного Гоголя, с коим беседовал он о Малороссии, гетманах, Богдане Хмельницком, его дядюшке Трощинском… Императору, лично встречавшемуся с Гете, Шатобрианом и Байроном, было легко в обществе русских литераторов – их беседы были близки и понятны ему. Впрочем, у Государя Всея Руси было слишком много иных забот, а потому почтить своим присутствием собрания у Александры Осиповны он мог весьма редко.

В этот вечер гостиная Донны-Соль, как всегда, была полна. Говорили и всерьез, и шутя, мешая русский и французский языки. Среди прочего обсуждали комедию «Ученые женщины», кою в это время как раз читала Россет.

– Дурак и дура, педант и педантка, кокетка и фат стоят друг друга, глупая и педантичная женщина не глупее и не педантичнее дурака и педанта. Тут дело не в том, женщина это или мужчина; здесь пол ни при чем, – высказал свое мнение Александр Сергеевич. – Кокетка все-таки лучше фата…

– Потому что она любезничает с тобой, – пошутил Александр Тургенев.

Под дружный смех собравшихся Пушкин возразил:

– Или со мной, или с кем-нибудь другим… Во всяком случае кокетство прекрасного пола довольно лестно для некрасивого пола; женщины ищут нашего внимания.

– И это раздувает тщеславие, присущее сильному полу в такой же мере, как и слабому, – заметил Полетика. – Это-то и создает фатов.

– Фат отличается от кокетки, он думает, что нравится, а она хочет понравиться. Что же до учености… Неважно, женщина или мужчина. С умом всякому можно быть ученым безнаказанно, можно даже говорить иногда вздор и не показаться смешным. Глупость и тщеславие – вот что губит и ученых, и невежд. Нет ничего опаснее глупости и самомнения как для себя, так и для других. Я вообще страшно боюсь дураков; глупость – бездонная пропасть.

– Кого же вы еще боитесь, Пушкин? – улыбнулся Полетика.

– Теплых людей… Их я не переношу. Теплая вода вызывает во мне тошноту. Да и Господь Бог отвергает, как вы знаете, теплых.

Лауре всегда было интересно не только слушать, но и наблюдать за Пушкиным. Нечасто встретишь человека, столь выразительного во всем – мимике, жестах, интонациях. Когда он говорил о чем-то, захватывающим его, глаза его вспыхивали, а далекое от красоты лицо, озаренное вдохновением, казалось почти прекрасным.

– Пушкин! Какая, по твоему мнению, разница между французскою литературой и английской? – полюбопытствовал Тургенев.

– Она бросается в глаза. Гуманизм сделал французов язычниками, и они взяли от древних их худшие недостатки – особенно от латинян, времен их упадка, и от некоторых греков. Непристойность средневековых людей была только в грубости, свойственной их эпохе, довольно варварской в смысле нравов; они были неприличны, как некоторые английские писатели, как неприличен Мольер. Но со времен Раблэ, который в своей gauloiserie доходит до последней степени неприличия, – французы усвоили себе такие приемы, которые попирают всякое приличие не только в словах, но и по существу. Английская литература осталась христианской в отличие от французской… Именно под влиянием французов я написал поэму, которая мутит мне сердце и тяготит мою совесть. Мысль о создании этой вещи зародилась во мне при чтении гнусного произведения Вольтера о Жанне д’Арк. Руссо, на мой взгляд, писатель безнравственный; его хваленая чувствительность есть только флер, прикрывающий проповедь доктрин, недостойных одобрения. Он изображает своего героя и героиню добродетельными, тогда как они противоположны добродетели. Идеализировать запрещенные страсти безнравственно. Древние этого не делали, надо отдать им справедливость, а если и делали, то очень редко. В Риме больше писателей, которых нельзя дать в руки женщинам и школьникам, чем в Афинах; да и жизнь римлян была вполне безнравственна. Зараза шла у них сверху. Убивая в гражданских достоинство, убивали в них и нравственность. Знаете ли, что говорит Тацит? Он говорит, что народ погиб, когда он попал в руки риторов и адвокатов! Он говорит также, что самый скверный образ правления всегда найдет риторов и адвокатов, чтобы восхвалять и отстаивать его.

– Ты очень категоричен в отношении французов, – покачал головой Тургенев. – Что, например, безнравственного в «Элоа» Виньи?

– Софизмы всегда безнравственны, – отозвался Жуковский.

– Где же софизм в «Элоа»?

– Эта поэма прекрасна, но, несмотря на свои высокие лирические достоинства, проводит ложную идею, – сказал Пушкин. – Этот Автол, рожденный из слезы Христа, – очень поэтическая мысль – есть Ангел сострадания. Шекспир сказал гораздо раньше, чем Виньи, что жалость сродни любви. Это безусловно верно. Чтобы пожалеть, надо любить; мы возбуждаем жалость в тех, кто нас любит, потому что любовь держится самопожертвованием, готовностью пожертвовать собою для других. Наш народ, у которого есть столько глубоких слов, часто употребляем слово «жалеть» в смысле «любить». Но Элоа приносит свою чистоту и невинность в жертву Люциферу. Как же не назвать софизмом мысль, что падение может быть одним из следствий сострадания? Любовь может смягчить горести жизни, но сказать, что Люцифер может утешить своей любовью – софизм. Тем более, что Бог есть любовь. Элоа не спасает Люцифера своей жертвой; она только губит себя. Альфред де-Виньи должен быть разочарованным человеком, если он думает, что жалость, сострадание могут привести к падению чистое, любящее существо; это печальная мысль. Он противоречит себе, так как сама Элоа родилась из слезы Христа, плакавшего о Лазаре. И говорить, что Люцифер, падший по своей гордости и притом себялюбец, как все гордецы, стремящиеся властвовать, может утешить своей любовью Ангела, – нелогично. Он очень красноречив и тонко умен; падение Элоа доставляет ему торжество; но он не любит и не может уже любить; падение ее дает ему только удовлетворение. А между тем, автор дал ему черты любящего существа, исполненного сострадания к человечеству, сообщает ему нечто идеальное и интересное. Это тоже поэтический софизм, и мне не по вкусу эти тонкости. Что, Виньи верующий или нет?



скачать книгу бесплатно