banner banner banner
Ключ от пианино
Ключ от пианино
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ключ от пианино

скачать книгу бесплатно


– Нет, английский. Но французскую литературу люблю.

– Так! А что именно любим во французской литературе?

Тут образовалась позорная пауза, потому что все имена у меня как-то выпали из головы, кроме Золя, которого я не любила, и Мопассана. И я сказала:

– Мопассана.

– У–у!.. Ну, что же, как мы прекрасно знаем, Мопассан любил красоту и все, что с ней связано! Наши шикарные подарки также связаны с красотой напрямую. Признавайтесь, Анюта, а духи вы любите?

– Очень.

– Приедете сами выбирать их в магазине, или мы вам выберем и пришлем?

«Приедем, приедем!» – зашипела мне мама из кухни и беззвучно захлопала в ладоши.

– Приедем, – повторила я.

– Отлично! Тогда я вас перекидываю на нашего дежурного редактора, он с вами договорится, как мы организуем встречу! А я тем временем начну интервью с директором первого в Москве магазина нассссстоящей французской косметики господином Франсуа Козоном. Здравствуйте, господин Козон!

***

Мать обожала Москву больше, чем три чеховские сестры вместе взятые, и то, что она, не секунды не задумываясь, сказала, что мы сами приедем за подарком, было лишним тому доказательством. Отец сначала обиделся, что мы решили ехать, не спросив его мнения, но довольно быстро сдался на отчаянные мамины просьбы и дал нам денег на билеты.

После покупки билетов мама впала в состояние эйфории, как, впрочем, и я,  до того момента, когда мы, уложив зубные щетки в кармашек нашего единственного черного чемодана, присели на дорожку (грустный пуфик, изодранный кошачьими когтями так, что там и сям видно было его желтое поролоновое нутро, выполз из коридора, а из кухни подскочила табуретка), попрощались с папой и с нашим серым котом по кличке Швондер и отправились в среду на вечернем поезде навстречу своему счастью.

? Вот, ? торжествующе сказала мама, дергая столик в жестком плацкартном вагоне, чтобы тот раскрылся, ? смеялись надо мной, а если бы не я, никакого французского приза не было бы.

И она была права. Мы с отцом дразнили ее за неустанные попытки что-нибудь выиграть и часто не верили в то, что она затевала. Но позже, когда неожиданное материнство заключило меня в свою солнечную темницу и я, слушая на кухне маленький замызганный приемник, натирала на терке для дочери ее первое в жизни зеленое яблоко, произошел, должно быть, в мозгу моем какой-то эклипс, сработали материнские гены и на меня накатил припадок смешной и безобидной фамильной страсти.

Я прокралась к телефону и долго-долго звонила в радиоредакцию, чтобы ответить на пару идиотских вопросов о жизни Чехова. Какой был приз? Не помню ? может быть, сборник его рассказов или билет на выставку, или театральный билет. В любом случае, приз меня не очень интересовал, я набирала номер по наитию, только потому, что знала ответ и повиновалась могучему голосу крови. В телефоне было хронически занято, и, когда я, наконец, дозвонилась, натертое яблоко из зеленого стало бурым, а в спальне загулила дочь. Девица-редактор, сострадательная улыбка которой была прекрасно слышна в серой телефонной трубке, сказала мне:

? Очень жаль, но вы опоздали. Прямо сейчас, вот только что, один человек ответил правильно. Мне очень жаль.

***

Поезд подходил к Москве, катился, постукивая, по смазанным солнцем рельсам, туалеты уже заперли, кипяток в огромном самоваре был никому не нужен – пассажиры одевались и доставали с третьих полок свою пеструю кладь.

Через приоткрытое окно в наш вагон вместе с ленточкой апрельского ветра залетал этот единственный на свете, убийственный, манящий запах путешествий, запах копоти, гари, горячих колес, сортирного смрада, замасленной гальки между шпалами и грубых рыжих окурков стрелочника.

О том, чтобы забирать французский приз в моем сером дорожном свитере и вельветовых брюках, не могло быть и речи – люди засмеют, сказала мама. Поэтому из чемодана извлечена была аккуратно закрученная в рулетик шелковая юбка,  невероятно  дикого цвета, как  пропитанная зеленкой вата, – сокровище, которое мать сама сшила мне той весной.

…Где-то она теперь, павлинья отрада? Где коротает свой век серое мышиное пальто, что уже тогда начинало жать мне в плечах? Где белая китайская блузка в черный горошек и замшевые сапоги, припудренные, точно корицей, дорожной весенней пылью – где мой парадный мундир нашей первой встречи с тобой? Все износилось, покрылось пятнами, разошлось по швам, задушено нафталином и выброшено навсегда. А ведь были складки ровные, как лучи, глупой барышни тень кисейная, люстра спит, а машинка швейная все стрекочет цикадой в ночи.

***

– Да, веселый стишок, – сказал Верман и нажал на красную кнопку диктофона. – Давай, перечитай еще раз, не торопись только.

Услышав от мамы про стихи, он конфисковал у меня тетрадку, пролистал, быстро нашпиговал свое интервью вопросами про жизнь молодых бардов-поэтесс и заставил меня вслух прочитать то, что ему в тетрадке понравилось.

Мы возвращались из магазина французской косметики в удивительно тихом и мягком автобусе, на боку которого было лихо написано малиновой краской «Новое радио». Господин Козон, в ослепительном галстуке, благоухая мимозой, словно живой образчик своей продукции, уже вручил мне пресловутый приз – духи, которые я выбрала сама почти наугад, совершенно ошалев в радуге неземных ароматов. «Шанель, ? восхищенно вдохнула мама, ? Шанель, настоящая!» Засим щедрый Козон вынес маме сложный косметический набор, похожий на коробку акварельных красок, перевязанную ленточкой, и нас быстренько вывели из магазина, потому что Верман торопился на другую встречу.

За окном автобуса медленно скользил мимо Александровский сад, заполненный в этот час только солнцем и птицами. Верман, прицелившись мне в подбородок микрофоном, сидел справа от меня. А сзади, на сиденье рядом с мамой, укутанные в кружевной целлофан, лежали розы, с которыми Верман встретил нас, весьма опоздав, у часов Казанского вокзала (Какие часы? Где часы? Помню только внезапное «здрасьте» огромного, шуршащего пестрым букетом Вермана, крики носильщиков, гул толпы, плач детей и запах подгоревшего бараньего сала от горячих шашлыков).

Водитель нервничал, его ждал еще какой-то оркестр, который надо было везти в Шереметьево (ну, Володь, договаривались же, почему вечно цейтнот), но Верман и ухом не повел, сказал «все будет хорошо, остановишь на Тверской, у метро», неторопливо перемотал интервью, выключил диктофон и, сделав ход конем, встал во весь свой немалый рост в проходе, облокотившись на два ряда красных кресел.

– Владимир, вам как журналисту, – благоговейно задрала на него голову мама, – хорошо бы побывать в наших Косогорах, посмотреть на провинцию, крайне самобытную.

– Обязательно надо побывать, – быстро согласился Верман и кивнул мне, – в Холмогорах.

– В Косогорах, – мягко поправила моя мать.

– Ну, да, то есть, я хочу сказать, в Косогорах, – повторил Верман и глазом не моргнув. – Приглашаешь?

– Конечно, – сказала я. – Приглашаем с радостью.

– Приехали, – сказал водитель.

4

Она кашляет шестую ночь подряд, сухо и настойчиво, не просыпаясь, прижав руки к груди и слюнявя подушку. Споткнувшись о детские тапочки и забытую погремушку в коридоре, ослепнув на мгновение от яркой коридорной лампы, я захожу на кухню и  с муравьиным упорством лезу в шкаф. Вскоре, одно за другим, будут готовы эти вечные паллиативы, эти спутники зимы: молоко с медом, отвар мяты и душицы, горчичники, и вот еще что ? теплый компресс, да, непременно, растереть камфарным спиртом и укутать шалью, вот этой, старенькой, в масляных пятнах, с выгоревшими, поблеклыми розами.

И вот тут, с банкой темного меда в одной руке и прозрачным камфарным ядом в другой, я вдруг понимаю, что одна вещь с той весны все-таки уцелела и осталась со мной.

***

…Пасха в том году была поздняя, но заморозки еще сильно били траву по утрам, и руки зябли на улице, когда мы собрались на всенощную в маленькую синеглавую церковь (с которой только-только сняли вывеску «Кинотеатр ПРОГРЕСС» и повесили обратно колокол). Мама запихнула в сумку шерстяную кофту и свою павловскую шаль.

Шаль (досталась ей чудом, через одну дальнюю знакомую в раймаге) еще пахла Москвой, потому что мсье Козон, мурлыкая, распылил на нас какой-то «хит сезона», ?  но весь тот дивный московский день уже звенел в памяти как-то приглушенно, как далекое радио у соседа за стеной.

Мы опоздали. Река тоненьких пугливых свечей стекалась обратно ко входу, дрожа от человеческого пения, дыхания и шагов – ночь оказалась такой ясной и безветренной, что никакого другого движения не было в воздухе, только на темном небе проступали, одно за другим, крупные весенние созвездия. Крестный ход закончился, и люди крестились, поднимаясь на белое крыльцо.

Внутри было жарко, пахло горячим воском и лампадным маслом, и лучшая подруга моя, Зоя, та самая, что год назад перешла в другую школу, увидев меня, замахала рукой, чтоб мы пробирались поближе к ней – она примостилась рядом с певчими в левом крыле клироса.

Когда ветер перестройки дунул посильнее, так что даже в Красных Косогорах люди перестали скрывать, что они вообще-то не атеисты, Зойкина мать, Клара Семеновна, нашла свою дорогу в храм: сначала собирала подписи на его реставрацию, потом печатала для священника письма на своей пишущей машинке, и, наконец, заняла почетное место за свечным ящиком по выходным.

Возможно, поэтому Зойка, в отличие от меня, входила в церковь и перемещалась по ней с этой удивительной, монашеской легкостью, которая со стороны, людям светским, кажется полным отсутствием пиетета.

Наверное, я могла что-то такое сделать, чтобы она не ушла, чтобы мы остались вместе, наверное, как раз перед тем, как она сменила школу, мы поссорились – глупо, жарко, из–за какой-то безделицы, и все, что у нас было общего, – книги, сны, – все это так легко, нечаянно сломалось и рассыпалось – точно дунула судьба на карточный домик… И я вдруг осталась одна, с ее словечками, мечтами, с воспоминаниями, в которых мы всегда были вместе.

Хорошо ли я помню ее?

Да вот она идет, вон там, вдоль школьной ограды, со своей русой косичкой, дешевыми ярко-синими камушками в только что проколотых ушах и узловатыми, жеребячьими какими-то коленками, трогательными и тугими ? каждая, как розовый бутон (на одном лиловатый лепесток синяка). И смотрят на меня в упор совершенно хрустальные ее глаза, широко расставленные, светло-серые, льдистые, – настоящее сокровище, которое вдруг, в один прекрасный день, стало сверкать и переливаться, открылось миру, когда она сходила в парикмахерскую и там ей сделали короткую стрижку «дебют».

Как-то неожиданно она выросла, чуть раньше даже, чем самая горластая шпана, что ходит на дискотеки и катки, обнимается и ссорится до разбитых носов и курит бычки, когда пай-девочки в этом возрасте еще только-только примеряют первый лифчик. Ходила Зойка в художественную школу той же дорогой, что и я в музыкальную – на окраину города, недалеко от пристани. Часто эти уроки оканчивались в одно и то же время, так что мы шли обратно вместе – жили они с Кларой Семеновной в каменном трехэтажном, «немецком», как их у нас называли, доме, недалеко от нашей кирпичной пятиэтажки.

Помню этот краткий час, когда разливались по небу разные вечера – серовато-красные осенью, сиреневые и багровые зимой, а потом – о радость! ?  совсем прозрачная, водянистая, берлинская лазурь весны.  По дороге мы рассказывали друг другу сны. Я мучительно завидовала ей – было ясно, что она, в отличие от меня, живет удивительной, двойной жизнью, и эта вторая, ночная жизнь, ее радужные галлюцинации и повторяющиеся кошмары бывают много радостней, опасней и ярче нашей узенькой подростковой рутины, идущей по карусельному кругу школьного года.

Придумывала ли она какую-то часть своих рассказов? Не знаю. Но один особенно поразил меня – не потому что был необыкновенно страшен и точно покрыт бензиновой пленкой ее дикой фантазии, но потому, что в нем присутствовала я, и потому, что в ту же самую ночь я тоже увидела кошмар, где ее роль была важна необычайно. Как замолчали мы тогда, посредине разговора, пораженные тем, что это двойной сон, что мы, сами того не зная, вместе проснулись в беззвездный, холодный предутренний час! И долго еще перехлест этих удушливых снов тревожил нас, и мы долго еще боялись, я – заглянуть за спинку своей кровати, где увидела ее голову, она – заходить в свой подъезд вечером, который во сне оказался вовсе не подъездом.

Она обладала также удивительной способностью вытаскивать из пыльной, тесной армии библиотечных книг одну стоящую, которую я проглатывала тут же, на месте, до того, как  она брала ее к себе домой  или пока искала следующую. Небрежно лаская широкой бледной ладонью книжную полку, полузакрыв глаза, почти не глядя на обложки, она находила очередную прелесть, в которую я впивалась жадными глазами, цедя сквозь зубы: «Зойка, ну как же ты можешь, как ты ищешь это, скажи секрет».

«Никак не ищу, ? улыбалась она, ?  просто книжки перекладываю, и все».

***

– Христос воскресе, – потянулась она к моей щеке обветренными губами, и медом пахло от них, когда она говорила, медом и молоком, хотя я знала, что она почти ничего не ела за минувшие сутки: они очень строго постились перед Пасхой.

Из алтаря появился священник в красной ризе, старенькие ботиночки его зашаркали ближе к пастве, люди стали христосоваться, зашуршали сумками, доставая разноцветные яйца, чтобы обменяться ими с соседями.

– Елицы во Христа крестистеся… – вразнобой возрадовались старенькие певчие.

Пошла полным ходом пасхальная литургия.

***

Служба закончилась в четыре утра, и я вышла из церкви в состоянии самом удивительном.  Все радовало меня – и то, что мы не спали дольше, чем на Новый год, и то, что окружала нас майская темнота, такая мягкая и светлая – оксюморон весны, и невозможно, а верно.

В зеленоватом воздухе, казалось, слышно было, как проступает смола на тополиных почках, как растут листья и трава – все это можно было даже не вдыхать, а тянуть через соломинку, как густое прохладное питье. Мы шли тихо-тихо, а дорога постепенно становилась ярче и шире – наступало утро.

Подходя к дому, мы внезапно услышали слабое умоляющее мяуканье ? это он, наш кот, наш друг и товарищ Швондер, который отличался сволочным характером и не давал себя лишний раз погладить, сегодня вдруг позвал нас с высоты своего чердака. И то, что он спустился по чердачной лестнице и, встретив нас у порога, стал тереться скуластой серой мордой о ладони и мурлыкать взахлеб, почему-то стало для меня неоспоримым и самым верным доказательством счастья. На земле ликовал праздник, все кругом были снова молоды и невинны, и всенощная, первая в моей жизни, прошла хорошо, и Пасха только начинается, и все, все теперь будет только чудесное, только воскресное.

***

Май в Косогорах был до отказа наполнен садовой сиренью и припудрен санитарным порошком, которым мы драили до тусклого блеска школьные парты к выпускным экзаменам.

И еще в мае был день рождения отца. Мама в тот день всегда покупала ему цветы, и, освободив влажные стебли от газетной бумаги и грубых ситцевых тесемок, которыми рыночные торговки стреножили их с утра, водружала букет в нашу единственную темную хрустальную вазу (с грудастой орнаментальной русалкой, обвившейся вокруг зеленого горлышка) ? так что, когда отец приходил в тот день с работы, на столе уже сияла упомянутая сирень, поздние нарциссы, незабудки, тюльпаны ? и все это заштриховано аспарагусом.

Я ничего не подарила ему, потому что в тот день был обязательный двухкилометровый весенний кросс, который я пробежала третьей. И это событие настолько оглушило меня, что я, придя домой, даже забыла подписать отцу открытку. Закрывшись в ванной на разболтанный стальной шпингалет, я стянула с себя, спотыкаясь, черное спортивное трико, липкие носки и пятнисто-темную от пота футболку, и, ощущая до мурашек приятную кафельную прохладу под босыми ступнями, смотрела на розоватую, разгоряченную бегом кожу и старалась понять, как же это произошло, что же случилось, кто дал мне сегодня другую, крылатую обувь и почему сегодня?

У нас в классе учился мальчик Андрюша, который страдал церебральным параличом и передвигался из класса в класс исключительно на костылях. И я никак не могла отделаться от ужасной мысли, что зимой, во время урока физкультуры, меня на сорок минут, из недели в неделю, превращали в Андрюшу, и ноги мои, совершенно здоровые, веселые и послушные ноги, вдруг еле тащились и расползались в разные стороны, и лыжи для меня были не лыжи, а костыли ? только поставленные, как и все в этом абсурдном полусне, сикось-накось, не вертикально, а горизонтально.

И вдруг, в одночасье, после многолетней тюрьмы горького детского унижения, дружного смеха верных товарищей, живущих в соседнем дворе (запарываешь ход «елочкой», скользишь и падаешь, на красных лапках гусь тяжелый, физрук орет твою дурацкую фамилию, пацаны ржут и  подпинывают снежка  под нос), внезапно  наступила моя  весна. Вечная весна, как мне казалось тогда, где сильные, настоящие ноги звенят под ледяной артезианской водой, что бьет из старенького душа, и оставляют потом на кирпично-шероховатом кафеле изумительно четкий след, а за стеной отец весело ругает маму за то, что пиво никто не додумался поставить в холодильник.

***

И в Москве мама непременно приносила букет ? веселые хохлатые торговки из Крыма охапками продавали тот же самый пестрый набор у подземного перехода. «Да таких-то, как у нас в Косогорах, нигде нет», ? обиженно говорила баба Вера, приехав к дочери погостить. Ну, таких, конечно, нет, миролюбиво соглашались мы, но уж пусть будут, какие есть.

Удивительно живучие цветы. Приехав прошлой весной на ту станцию метро, я поднялась по знакомой лестнице, свернула направо, толкнула прозрачную дверь ? и опять обожгли зрачок зеленые стебли и трепещущие желтые лепестки, что казались еще чище и ярче в больших грязно-белых пластиковых ведрах.

Какое все-таки первозданное время ? весна. Примавера. Все в первый раз, все распускается, все полуоткрыто, как рот ребенка, на всем какой-то туман и дымчатая радость, словно на картине или на церковном потолке, все вот-вот двинется, вздохнет, взлетит, но не по-земному, а как-то иначе ? как, может быть, двигаются облака или ангелы.

И вот тогда что-то двинулось во мне, я знала уже, как это бывает. Я только не знала еще, что теперь жду мальчика, но все равно, это было не так, как раньше, это было снова, и снова в первый раз.

5

? Анюта-барышня-я-тута!..   – музыкально, но слегка в нос пропела трубка. ?  Здорово! Это великий журналист Верман говорит. Чего делаешь?

Великий журналист был простужен, кашлял и жевал жвачку.

Позвонил он в солнечный и ветреный августовский вечер, который почти весь я провела, катаясь на велосипеде. Я хотела рассказать ему об этом, но меня могли услышать родители, и получается, нельзя было говорить, потому что… В общем, это отдельная история.

***

Когда мне было лет шесть, отец продал мой первый велосипед ? после того, как ему приснился сон. О чем и что это был за сон, он никогда не говорил, просто сказал, что видел сон и больше велосипеда у меня не будет. Добавил только: «На чужих – ни-ни!». И коротко еще: «Увижу – выпорю. Понятно?» Я, конечно: «Да, папа», и очи долу, ну, а потом…

Было на чужих, было, что уж отпираться! Конь-огонь, цепь которого невыразимо вкусно пахла маслом и железом, с жестким седлом и высокой мальчишеской рамой, сам шел ко мне в руки и утыкался хищным рулем куда-то под солнечное сплетение. Бывало также, что я садилась на эту раму, мальчик отталкивался ногой в стареньком, выцветшем кеде от бетонного бордюра и мы уезжали кататься куда-нибудь до реки или до пыльной белой коробки футбольного стадиона, что зимой превращалась в какой-то фламандский, дрожащий от мальчишечьих фальцетов и  бухающий хоккейной шайбой  каток. Но летом там стояла жаркая тишина, царствовал бурьян вдоль деревянной ограды, а мы неслись мимо, прорезая насквозь облака пляшущей мошкары, и слева из сквера так сладко пахло свежескошенным газоном, что разные страхи и трепеты:  сейчас мошка попадет ему  в глаз, мы переломаем себе ноги, нас могут увидеть  родители ? пропадали сами собой и, в ответ на глухое ворчание совести, я весело думала, что, в общем, держу данное отцу слово и не катаюсь сама.

Наверное, оттого, что я вообще так мало управляла в жизни чем-нибудь, что катится, мои первые уроки вождения автомобиля были чудовищны. Достаточно сказать, что никто в группе не водил отвратительнее чем я, – даже грустный иммигрант с Берега Слоновой Кости. А вот на теоретические вопросы по правилам дорожного движения мы с ним отвечали одинаково хорошо – то есть хуже всех. Спертый воздух в этой крохотной автошколе, куда припирались все юные отпрыски местной буржуазии, был, казалось, пропитан их ядреным потом и густо исчеркан шорохом карандашей по замусоленным деревянным дощечкам, которые почему-то больше всего хотелось назвать «мурло». Они приходили и брали это мурло, и клали на него пустой бланк, который нам выдавали для тестов, а потом, после контрольной, выстраивались в очередь, чтобы сдать мурло.

Сначала я тупо вставала в очередь за мурлом, но через неделю вдруг пропустила свою очередь, а потом и вовсе перестала брать мурло и записывала ответы, положив бланк на свой личный еженедельник, – это было первое райское ощущение, перемена ветра, какое-то прояснение в мозгу. Второй пришла запоздалая, восхищенная нежность, с которой я вдруг вспомнила, как Верман повез меня на своем новеньком авто цвета майской бронзовки показывать, в каком доме он слушал авангардную музыку лет пятнадцать назад. В кожаных штанах и фантастических французских митенках с дырочками, попыхивая третьей сигаретой, Верман парковался в крошечном московском дворике между ГАЗиком и такси так, словно заправлял патрон в обойму: несколько свободных сантиметров перед капотом и за багажником, и одновременно рассказывал мне свои новости, и новости были самые невероятные.

***

? Ну, раз ниче не делаешь, давай, готовься к приезду столичных звезд, – предложил Верман и чмокнул жвачкой. ?  Выезжаю я к тебе послезавтра. Скажи мне еще раз адрес, плиз.

«Плиз» поразило меня в самое сердце. Впервые я слышала, что можно перемежать русскую речь мелкими иностранными словами. Говоря адрес, я запнулась на номере дома, чем очень развеселила Вермана.

Мама сделала мне страшные глаза и замахала клочком газеты, на котором она вывела зеленым послюнявленным карандашом – 6/1. Я, замотав головой, отвернулась к стене и повторила:

– Дом шесть дробь один, первый подъезд, четвертый этаж, квартира одиннадцать.

– А как к тебе доехать-то с вокзала? На такси можно будет? – не унимался Верман.

– На такси можно, наверное, – почему-то сказала я, хотя никакого понятия не имела о такси.

– Скажи, что мы встретим! – подсказала мама. – Встретим Володичку!

Но Верман уже положил трубку, не сказав мне, на каком же поезде он в приезжает в четверг.

***

Поезд пришел в полдень. Он постоял три минуты, всхлипнул и тронулся, унося дальше, на восток вагоны, корзины, картонки, озабоченных и радостных людей, старого картежника и стерву-проводницу, у которой Верман выпросил-таки чашку кофе с лимоном сегодня утром.

Другие пассажиры быстро разбрелись, и Верман остался один на платформе: спортивная сумка через плечо, рюкзак за спиной, красные кроссовки, зеленые шнурки.

Вокзал был маленький, деревянный, когда-то покрашенный темно-красной масляной краской, которая теперь побурела и покрылась пылью.  Рядом приткнулись два ларька: «Квас» (закрытый) и «Журналы». Прямо за вокзалом кудрявились капустные огороды, гуляли куры и паслась, привязанная к яблоне, серая вымястая коза. Никакого такси, и тем более стоянки для него, не было.

Два человека в штатском, посовещавшись, приблизились к Верману.

– С приездом! – сказал один и показал Верману маленький, но внушительный документ. Вы будете журналист Владимир Верман из Москвы?

– Да, – слегка удивился Верман.

– Нас тут известили уже, что вы приехали.

– Здорово, – ответил Верман. – Оперативно работаете.

– Нам без этого нельзя, – с удовольствием согласился мужчина. – Ну, вот что, товарищ журналист. Мы вас должны предупредить, что все, что вы будете писать в Москву, вы нам покажете. Командировочное удостоверение тоже нам отдадите на регистрацию. Все-таки ЧП в стране, так что, мало ли что…