banner banner banner
Маятник Фуко
Маятник Фуко
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Маятник Фуко

скачать книгу бесплатно

Меня разбудил телефон. Говорил Бельбо, издалека, искаженным голосом.

– Вы где? Откуда вы звоните? Вас причислили к павшим под Аустерлицем…

– Не до шуток, Казобон, слушайте. Я в Париже.

– В Париже! Это же я собирался в Париж! Вы украли мой Консерваторий!

– Не шутите, ладно. Я звоню из автомата… Из кафе… Не знаю, смогу ли долго говорить…

– Если нет жетонов, переведите разговор на меня. Перезвоните, я подожду…

– Дело не в жетонах. У меня неприятности… – И он прокричал быстро, чтоб не дать себя перебить: – План. План существует на самом деле. Оказался правдой. Пожалуйста, не надо спорить. За мной охотятся…

– Да кто охотится? – Я все еще не понимал.

– Храмовники, о господи, Казобон, вы не хотите верить, но все это правда! Они думают, что карта у меня, я у них на крючке, они заставили меня приехать в Париж. В субботу в полночь они ждут меня в Консерватории, в субботу, понимаете, в ночь святого Иоанна! – Он говорил бессвязно, следить было трудно. – Я не хочу идти, я попытаюсь бежать, Казобон, они убьют меня! Предупредите Де Анджелиса, или нет, бесполезно, не надо, не надо никакой полиции…

– Что же делать?

– Что делать – не знаю, прочтите дискеты, на Абулафии, я записал туда все, что случилось за последний месяц. Вас не было, некому было рассказать, я писал трое суток… Вы слушаете? На работе, в ящике, в моем столе будет конверт, в нем два ключа. Большой ключ вам не нужен, он от дома в деревне, а маленький – от миланской квартиры. Идите туда и все прочтите, а потом решайте, или поговорим сейчас, господи, не могу сообразить, что делать…

– Хорошо, я прочту. Но вас-то где искать?

– Не знаю, я каждый день меняю гостиницу. Сегодня вы делайте, как я сказал, а завтра ждите с утра в моей квартире, я попытаюсь перезвонить, если смогу. Да, еще. Забыл сказать вам пароль… нет…

Послышался шум, и голос Бельбо то приближался, то удалялся, то совсем исчезал, как будто кто-то вырывал у него трубку.

– Бельбо! Что происходит?

– Они выследили меня. Пароль…

Раздался удар, как выстрел. Наверно, упала трубка, ударилась о стену или о полочку под телефоном. Звуки драки. Потом кто-то повесил трубку обратно, – разумеется, не Бельбо.

Я встал и пошел под душ, чтобы покрепче проснуться. Я ничего не мог понять. «План оказался правдой»! Что за чушь, мы сами его сочинили. Кто схватил Бельбо? Розенкрейцеры, граф Сен-Жермен, Охранка, Рыцари-Храмовники, Ассассины? Все было равно возможно, потому что равно невероятно. Могло случиться, что у Бельбо поехала крыша, он последнее время жил в таком напряжении, непонятно из-за чего: то ли из-за Лоренцы Пеллегрини, то ли из-за все возраставшего увлечения своим собственным порождением. Вообще-то детище было не только его, План был общий, мой, его и Диоталлеви, но из нас троих именно он, по-видимому, втянулся сильнее прочих, больше, чем требовала игра. Строить дальнейшие предположения не имело смысла. Я побежал в издательство. Гудрун встретила меня кисло: ее оставили одну в лавке. Но я, не останавливаясь, промчался в нашу комнату, выхватил из ящика конверт с ключами и ринулся к Бельбо.

Запах затхлости, стоялых окурков, пепельницы переполнены, мойка завалена тарелками, ведро забито жестянками от консервов. В кабинете на столике три пустые бутылки от виски, в четвертой еще оставалось пальца на два. Квартира человека, который несколько дней сидел взаперти, ел что попадется и работал абсолютно как ненормальный.

Всего там было две комнаты, в обеих книги занимали все полезное пространство и громоздились по углам, стеллажи стонали под их весом. Мне тут же бросились в глаза компьютер, принтер, коробки с дискетами. В тех немногих местах на стенах, где не было книг, висели картины и, в частности, напротив стола – гравюра семнадцатого века в замечательной рамке, аллегорический сюжет, на которую я не обратил никакого внимания месяц назад, когда заходил к Бельбо выпить пива накануне отъезда в отпуск.

На столе – фото Лоренцы Пеллегрини. Красовалась и дарственная надпись мелким кривоватым почерком подростка. Крупный план лица; выражение глаз – странное выражение глаз – волнующие глаза; из безотчетной деликатности – или ревности? – я отвернул снимок и не стал читать надпись.

Среди папок на столе большинство было – графики, распечатки издательских планов. Но довольно быстро мне попался связный текст, напечатанный на принтере. Судя по датировке файла, это были первые пробы работы на компьютере. Они так и назывались «Абу». Я тут же вспомнил первые дни, когда Абулафия только-только появился в нашем издательстве. Бельбо совершенно потерял покой, вел себя как ребенок, Гудрун похмыкивала, Диоталлеви отпускал ироничные замечания.

Файл «Абу» представлял собой открытое письмо Якопо Бельбо всем насмешникам его жизни. Письмо довольно сумбурное, «на новенького», выдающее невероятное комбинаторное исступление, с которым Бельбо набросился на электронную машину. Человек, который говорил о себе с обычной бескровной улыбочкой: однажды-де он понял, что ему не светит роль главного героя, и выбрал себе роль умного наблюдателя; бессмысленно писать, если нет серьезной мотивации, гораздо лучше переписывать уже написанное, то есть быть хорошим редактором, – этот человек обнаружил для себя в компьютере некий галлюциноген. Он бренчал на клавиатуре, как подбирают собачью польку на стареньком домашнем пианино, когда никто не слушает и не судит. Творческая мысль не имела к этому отношения; затерроризированный письмобоязнью, он воспринимал данный процесс не как письмо, а только как пробу автоматического устройства, как физзарядку ума. И в то же время, освободившись от присущих фобий, он увидел в этой новой игре выход в подростковое состояние, столь любезное пятидесятилетним. В любом случае, каким-то образом его природный пессимизм и сложные расчеты с прошлым отступили на второй план перед возможностью контакта с памятью неорганической, вещной, покорной, безответственной, внеисторической, до того по-человечески бесчеловечной, что он на время переставал чувствовать собственную знаменитую «болезнь бытия».

Имя файла: Абу

О яснейшее утро конца ноября, в Начале было Слово, гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, Муза прелестница, Муза печальница. Точка и новая строчка.

Само идет на новую строчку.

Проба проба проба рбсбкблещ рбсбкблещ. Хорошая программа строит анаграммы. Если вы написали роман из жизни Южных штатов, героя зовут Ретт Батлер, а героиню Скарлетт, а потом вам это не понравилось, надо только дать команду, и Абу поменяет всех Реттов Батлеров на князей Андреев, всех Скарлетт на Наташ, Атланту на Москву, и готова война и мир.

Абу все может. Сейчас я напишу фразу и заставлю Абу поменять все «а» на «акка» и все «о» на «улла» и получится по-фински.

Аккабу все муллажет. Сейчаккас я наккапишу фракказу и заккастаккавлю Аккабу пулламенять все «акка» накка «аккаккакка» и все «улла» накка «уллакка» и пуллалучится пулла-фински.

О счастье, о головокружение неподобия, о мой идеальный читатель/писатель, обуреваемый идеальной «несонницей» (О поминки по Финнегану, о нежная, возвышенная тварь!). Не думает за тебя, а помогает тебе думать за него. Механизм стопроцентной духовности. Ежели пишешь гусиным пером, скрипя по засаленному листу бумаги и макая ежеминутно в чернильницу, мысли опережают друг друга и рука не успевает за мыслью, если печатаешь на машинке, буквы перепутываются, невозможно поспеть за скоростью собственных синапсов, побеждает тупой механический ритм. А вот с ним (может быть, с нею?) пальцы пляшут как им угораздится, мозг объединен с клавиатурой, и порхаешь посреди неба, у тебя как у пташки крылья, ты сочиняешь психологический критический разбор ощущений первой брачной ночи.

А теаперь явот что с делаю, напечатаою кучок вслепуб, в затем возьму этоу кучу орфографияечких мо н смров и потребу= от малшины сдубллировать ее и перенести во врепменную память, И песть после жтого снова вывесдется и из Лимба на эжокран, в хвосте за самой слбойю

Вот так я напечатал кусок вслепую, а затем взял эту кучу орфографических монстров, и сдублировал свои ошибки, и перенес их во временную память, и снова воспроизвел всю кучу в хвосте за самой собою, но в выправленном виде, и теперь она – образец аккуратности, по амбарам поскребли, колобок нам испекли, и глаз любуется, и душа услаждается.

Я мог бы, исправив текст, выкинуть предыдущий кусок: оставляю его только для демонстрации того, как на этом экране могут сосуществовать бытие и долженствование, случайность и необходимость. А мог бы убрать порочный кусок из видимого текста, но сохранить в виртуальной памяти, накапливая таким образом каталог предыдущих стадий, не лишая загребущих фрейдистов и асов «критики вариантов» ни радостей научного сыска, ни профессионального удовлетворения, ни академических лавров.

Эта память лучше настоящей, потому что настоящая, вероятно благодаря суровой школе, научена запоминать, но не научена забывать. Диоталлеви самым сефардическим образом балдеет от своих дворцов с огромными лестницами, а потом там дальше, дальше – статуя воина, насилующего полонянку, и коридоры с тысячами комнат, и в каждой комнате – чудища подлы, позорны, и тревожные видения, странные призраки, оживающие мумии, и с каждым зрелищем сассоциирован в сознании некоторый факт, категория, какой-то элемент устройства космоса, то силлогизм, то не имеющий конца сорит – силлогизм в форме цепочки, – вереницы апофегм, ожерелья гипаллагов, розы зевгм, кадрили гистеронов-протеронов, апофантические речи, иерархии стихий, прецессии равноденствий, параллаксы, гербарии, генеалогии гимнософистов – и далее до бесконечности, то Раймунд, то Камилл, достаточно отослаться воображением к этим зрительным картинам – и немедленно снова выстраивается великая цепь бытия, идешь направо love, идешь налево joy, – привет вам от Лавджоя, так «все, что разлисталось по вселенной», у вас в глубинах памяти «как в книгу совершенную сплелось», Пруст в сравнении с подобной штукой – детская бирюлька. Но однажды мы с Диоталлеви сели изобретать ars obluvionalis – и не сумели сформулировать правила забвения. Это бесполезно: можно брести в поисках пропавшего времени по самым хрупким следочкам, как Мальчик с пальчик по лесной тропинке, но у вас не получится специально сбить с пути время обретенное. Мальчик с пальчик возвращается как штык, с этим ничего не поделаешь. Не существует технологии забвения, в этом смысле мы все еще ждем от природы случайных милостей – мозговых кровоизлияний, амнезии, хирургии и что там еще может стрястись, ну, скажем: путешествия, пьянство, лечение сном, самоубийство.

А Абу вместо всего этого предлагает широкий выбор локальных мини-самоубийств, временных амнезий, безболезненных афазий.

Где ты была сегодня ночью, Л

Вот так вот, мой нескромный читатель, ты не узнаешь никогда, а ведь эта оборванная линия строкой выше, кончающаяся пустотой, не что иное, как зачин одной ужасно предлинной фразы, которую я на самом деле написал, но потом захотел как бы никогда не иметь ее написанной (и никогда не иметь произнесенной даже про себя), потому что хотел, чтобы то, что я написал, никогда бы не бывало произошедшим. И достаточно простого нажатия клавиши, млечная пена захлестнула фатальный, нежеланный кусок текста, я шлепнул по «отмене сигнала», и текст исчез.

Но и это не все. Трагедия самоубийцы в том, что обычно, выпрыгнув из окна и пролетая между седьмым и шестым этажами, он всей душою взывает: «Ах, если бы я мог переиграть!» Но это дудки. Никто переиграть не может. Бац. А мой Абу милосерден, он позволяет обратный ход, я еще восстановлю мой исчезнувший текст, если только не слишком тянуть и сразу щелкнуть по клавише восстановления. Какое счастье. Исключительно потому, что всегда в нашей власти вспомнить, – теперь мы умеем забывать. Не пойду я больше по окрестным барам разносить в щепки неприятельские миноносцы боевыми снарядами, покуда алкоголь окончательно не развалит на обломки меня самого. Здесь гораздо интереснее: здесь можно расщеплять мысли. Здесь галактика из тысяч тысяч астероидов, все выстроились по ранжиру, беленькие-зелененькие, на выбор, все созданы вами. Фиат Люкс, Биг Бэнг, семь дней, семь минут, семь секунд, и вот пожалуйста, сотворяется мир вековечной текучести, где не существует ни четких космологических линий, ни временных связей, здесь орднунг не мус зайн и возможен поворот обратно, такожде и во времени, письмена рождаются и тонут, идут ко дну и снова выплывают невозмутимо, выйдут из небытия и спокойно канут туда же, и ты волен их вызывать, переставлять, тасовать, и стирать, и тереть их, они растворяются и снова гектоплазмируются в отведенном им месте, это субмаринная симфония перетягиваний и влажных разрывов, студенистый вальс самопожирающих комет, они как рыбина из Yellow Submarine, прикоснитесь подушечкой пальца, и непоправимое поползет назад в пасть прожорливой вокабуле, так и ухнет в ее зубы, а она засосет и хрряп, мрак, не удержишь – сожрет самое себя, раздуется от собственного несуществования, черная дыра Чешира.

А если пишешь такое, которое стыдно писать, можно вогнать все это в мягкую дискетку, а на дискетку наложить вето – придумать пароль, и никто не сумеет прочитать, что в ней зашифровано, это находка для шпионов, записал, запечатал и привет, можешь гулять с диском в кармане, и никакой Торквемада не дознается, что там за секреты, будут знать только ты и он (и Он?). Пусть даже предположим, что тебя пытают, ты соглашаешься стучать, сдать свой Секрет, настучать пароль, а вместо этого нажимаешь секретную кнопку – и все, и пиши пропало, вся твоя криптограмма навеки перестала существовать.

Ой, тут было что-то написано, я нечаянно тюкнул пальцем, все исчезло. Что это было? Не помню. Знаю только, что очень важных Откровений там не было. Хотя за будущее не поручусь.

4

Кто хочет проникнуть в Розовый Сад Философов, не имея ключа, подобен тому, кто хочет идти, не имея ног.

    Михаэль Майер, Аталанта Бегущая[9 - Основной трактат по алхимии в форме эмблем с подписями.].
    Michael Maier, Atalanta Fugiens,
    Oppenheim, De Bry, 1618, emblema XXVII

Больше ничего на поверхности не было. Предстояло разбираться в дискетах. Они были перенумерованы, и я начал с первой. Но Бельбо предупреждал что-то насчет пароля. Он всегда был ревнив к секретам Абулафии.

И действительно, едва я зарядил машину, на экране появилась строка: «Вы знаете пароль?» Формулировка не обидная. Бельбо был тактичный человек.

Машина вела себя безучастно, она знала, что требуется пароль, и, не получая пароля, скучала. Но в то же время будто подзуживала: «Вот так-то! То, что тебя интересует, у меня тут, в брюхе, да только как ты ни пыхти, старый крот, все равно ничего не узнаешь». Вот теперь и посмотрим, сказал я себе, ты так любил играть в шарады с Диоталлеви, ты был Сэм Спейд издательского дела, лови теперь соколка, как сказал бы Якопо Бельбо (и Дэшел Хэммет, разумеется само собой).

Пароль на Абулафии мог быть длиной вплоть до семи букв. Сколько шарад, сколько семерок способен дать наш двадцатипятибуквенный алфавит, с учетом возможности повторов, ибо ничто не препятствует таинственному слову выглядеть как «кадабра»? Есть формула подсчета вариантов. В общем, результат будет где-то шесть миллиардов и хвостик. Допустим, берется здоровенная счетная машина, способная перебрать нужные шесть миллиардов со скоростью миллион в секунду, но все равно после этого придется закладывать их в Абулафию поштучно и смотреть, что будет, а так как при этом известно, что Абулафии требуется примерно десять секунд на вопрос и на прогонку ответа, имеем шестьдесят миллиардов секунд. Учитывая, что календарный год в пересчете на секунды – это около тридцати одного миллиона, округлим до тридцати, выйдет, что на работу надо отдать примерно две тысячи лет. Неслабо.

Остается путь дедукций. Какое слово могло иметь особый смысл для Бельбо? И прежде всего – выбирал ли он это слово в самом начале, когда только затевал свой роман с машиной, или в последние дни – после того как понял, что в память заложены взрывоопасные вещи и игра перестает быть игрушкой, по крайней мере для него самого? Результаты, в первом и во втором случае, будут сильно отличаться.

Пойдем от второй гипотезы. Бельбо попадает в тиски Плана, принимает План всерьез (судя по последнему его звонку) и, вероятно, выбирает какое-то слово, связанное с нашими делами.

А может быть, и нет. Ведь нельзя забывать, что пароль, восходящий к Преданию, доступен и Тем. Вдруг я подумал, что Они свободно могли уже побывать в этой квартире, скопировать все дискеты и в данную минуту в каком-нибудь другом доме, как и я, сидят, ломают голову над комбинациями. Вычислительная техника завтрашнего дня в дракульем замке на Карпатах.

И очень глупо, возразил я себе. Этот народ далек от техники. Они вооружатся Нотариконом, Гематрией[10 - Гематрия (от греч. «геометрия» или «гамматриа») – истолкование слова, исходя из численных значений входящих в него букв.], Темурой[11 - Темура (ивр. «подмена») – истолкование слова путем замены в нем букв по определенной системе, вместе с нотариконом и гематрией составляет «три великих пути каббалы».], обратятся к дискетам как к Торе. И потратят на толкование не меньше десятилетий, нежели минуло со времен создания «Сефер Йецира»[12 - «Сефер Йецира» (ивр. «Книга Творения») – еврейский текст, датируемый III–VI вв. н. э., описывающий структуру мироздания, в основе которой лежат «двадцать две элементарные буквы», «десять первозданных чисел (сефирот)» и «тридцать два пути мудрости». Исходный текст для многих разновидностей мистицизма, включая практическую каббалу.]. Однако дедуктивный метод все равно имеет смысл. Исходим из того, что Они, если бы существовали, искали бы разгадку в каббале. Если, в свою очередь, Бельбо был убежден, что Они существуют, он вполне мог выбрать Их путь.

Для очистки совести я попробовал каждую из десяти сефирот: Кетер, Бина, Хохма, Гевура, Хесед, Тиферет, Год, Нецах, Йесод, Мальхут – и в нагрузку подбросил еще Шехину. Разумеется, ничего не получилось, ибо это была первая мысль, которая пришла бы в голову кому угодно.

И тем не менее слово-пароль должно было быть вполне очевидным, вытекающим из объективного хода вещей, потому что когда люди делают работу, да еще в таком безумном темпе, в каком работал Бельбо последние дни, они не способны отключиться от искусственного мира, в который погружены. Негуманно предполагать, что Бельбо мог совершенно сбрендить от этого Великого Плана и начать думать, скажем, о Линкольне или о Момбасе. Нет, это должно было быть что-то связанное с делом. Вот только… что?

Я попытался приобщиться к ментальным процессам Бельбо. Вот я работаю запоем, прикуриваю новую сигарету от предыдущей, подливаю себе виски и лишь изредка взглядываю по сторонам. Я отправился в кухню и выцедил себе последние капли виски в единственный чистый стакан, имевшийся в доме. Возвратился к столу. Откинулся на спинку стула, задрал на стол ноги, стал потягивать маленькими глотками (стопроцентный Сэм Спейд – а может быть, так вел себя не Сэм Спейд, а Марло?) и озираться по сторонам. До книжных полок было далеко, надписи на корешках не читались.

Я залил в рот последнюю дозу, прикрыл глаза, проглотил виски и снова воззрился перед собой. В фокусе оказалась старая гравюра. Семнадцатый век, типичнейшая для того времени розенкрейцерская аллегория, полная шифрованных сигналов – обращений к законспирированным собратьям по ордену. В середине был несомненный розенкрейцерский Храм – башня, увенчанная куполом, вариация иконографического канона эпохи Возрождения, как христианского, так и иудейского, согласно которому Иерусалимский храм изображался по подобию мечети Омара.

Ландшафт вокруг этой башни был разорван и заселен странно, как в тех ребусах, где нарисованы дворец, жаба на первом плане, мул с вьюком, король, получающий дар от пажа. В данном случае в левом нижнем углу рисунка какой-то жантильом вылезал из колодца, уцепившись за трос, шедший через два роликовых блока, поверх довольно хлипких подпорок, прямо в круглое оконце башни-храма. В середине картины всадник и пешеход, справа – коленопреклоненный пилигрим, опирающийся на большой якорь, как на посох. На правой стороне, на уровне верха башни, – скала, с которой валится вниз человек, туда же летит его шпага, а на противоположной стороне, на горизонте, – гора Арарат и на ее вершине – причаливший ковчег. В небесах, по углам гравюры, два облака, из коих каждое озарено звездой, испускающей на крышу башни мутные лучи, в которых парили два существа справа и слева – голый мужчина, обвитый змеей, и лебедь. В самом верху, в середине, нимб, увенчанный словом «ORIENS»[13 - «Восток», «восход» (лат.).], с надпечаткой еврейскими литерами. Из нимба выходит длань Господня, держащая нить, на которой подвешена башня.

У башни имелись колеса и квадратное основание с окнами, дверью, подъемным мостом в правой стене. Этажом выше – что-то вроде балюстрады с четырьмя наблюдательными вышками. На каждой стоял оружный чин со щитом, испещренным еврейскими буквами, и салютовал пальмовой ветвью. Этих оружных людей можно было видеть только трех, а наличие четвертого подразумевалось, он был заслонен восьмиугольным куполом, в центре которого возвышался новый венец, такой же восьмиугольный, и из венца высовывалась пара огромных крыльев. Наверху еще один купол поменьше, с четырехугольным барабаном, открытым на четыре стороны света, состоящим из арок и тоненьких колонн, в середине которого просматривался колокол. И наконец, выше всего помещался четырехскатный купол, к которому крепилась нить, удерживаемая в облаках божественной рукой. По сторонам верхнего венца было написано «Fa/ma»[14 - «Сла-ва» (лат.).]. Над куполом на ленте: «Collegium fraternitatis»[15 - «Коллегия Братства» (лат.).].

На этом странности не кончались, так как из двух круглых окон башни торчали: слева – несуразно огромная рука, которая могла бы принадлежать разве что втиснутому внутрь башни гиганту, чьи были и торчащие крылья; а справа – таких же масштабов труба. Труба, снова эти трубы…

Что-то подтолкнуло меня пересчитать отверстия в башне: в венцах – слишком частые и регулярные, в нижних стенах, наоборот, – слишком произвольные. Башня была нарисована в две четверти, в ортогональной проекции, и оставалось только предположить, что постройка симметрична и что все двери, окна и проемы, показанные художником, присутствуют на тех же местах на остальных стенках. Таким образом: четыре арки колокольного венца, восемь окон в среднем ярусе, четыре башенки, шесть отверстий в восточной плюс западной стенах, четырнадцать в северной плюс южной. Подобьем счет. Тридцать шесть отверстий.

Тридцать шесть. Вот уже десять лет, как меня преследует эта цифра. Вместе с цифрой сто двадцать. Это числа розенкрейцеров. Сто двадцать поделить на тридцать шесть – с точностью до седьмого знака – дает 3,333333. Это было бы чересчур красиво… Но все равно стоило попробовать. Я попробовал. Без толку.

Мне пришло в голову, что в удвоенном виде это число выглядело более или менее как 666. Число Зверя. Но и с этой догадкой, как показала практика, я перемудрил.

Мне снова бросился в глаза центральный ореол – обиталище Бога. Еврейские буквы в нем были настолько четки, что читались, даже не вставая из-за стола. Но Бельбо не мог печатать на Абулафии по-еврейски! Я присмотрелся: буквы мне были знакомы, ну да, конечно, справа налево: йод, гей, вав, гей. Ягве, Iahveh, Иегова. Имя Бога.

5

Двадцать две буквы основания. Он начертал их, выбил их, сделал их сочетания и перестановки, взвесил их и создал ими все созданное и все имеющее быть созданным…

    «Сефер Йецира», глава 2, § 2

Имя Бога. Разумеется. Я вспомнил первую беседу Бельбо и Диоталлеви в тот день, когда Абулафию привезли к нам в контору.

Диоталлеви, привалившись к косяку кабинета, так и лучился снисходительностью. Снисходительность Диоталлеви обычно бывала обидной, но Бельбо до обид не снисходил.

– Что ты с ним будешь делать? Переписывать чужие рукописи? Ты же их не читаешь!

– На нем можно составлять указатели, вести библиографию, классифицировать. Можно писать что-нибудь свое. Почему обязательно чужое?

– Ты вроде божился, что не будешь писать свое.

– Я сказал, что не буду засорять мир новыми рукописями. Поелику роль главного героя мне не дают…

– …ты удовлетворяешься ролью умного наблюдателя. Ну так как же?

– А так, что и умный наблюдатель, когда идет домой с концерта, насвистывает мотив, но это не значит, что он собирается выступать с ним в Карнеги-холл…

– Значит, ты собираешься насвистывать свои писания, чтоб убедиться, что не должен писать.

– Это будет по крайней мере честно.

– Неужели?

Диоталлеви и Бельбо были оба по происхождению пьемонтцами, а у пьемонтцев из приличных семей особенно ценится умение вежливо выслушать собеседника, глядя ему в глаза, и затем переспросить «Неужели?» тоном, полным живейшего интереса, но так, чтобы при этом собеседник пожелал провалиться сквозь землю. Я же был чистый варвар, заявляли они, и подобные тонкости, разумеется, были мне недоступны.

– Варвар? – возмущался я. – Хоть я и родился в Милане, моя мама из Валь Д’Аосты!

– Наплевать, – стояли они стеной. – Пьемонтцы узнаются по скептицизму.

– Я же скептик!

– Нет. Вы Фома недоверчивый. Это другое.

Я понимал, почему Диоталлеви не доверяет Абулафии. Он слышал, что компьютер может представлять буквы в произвольном порядке, выворачивать слова наизнанку, и всполошился, потому что предвидел самые дьявольские последствия подобных манипуляций. Бельбо успокаивал его.

– Эта игра в перестановки, – говорил он. – Она по-еврейски называется Темура, ведь верно? Не этим ли путем правоверные раввины восходят ко вратам Сияния?

– Друг мой, – отвечал Диоталлеви, – ты никогда ничего не поймешь. Да, это правда, что Тора – я имею в виду, разумеется, видимую Тору – есть лишь одна из перестановок-пермутаций букв, составляющих вековечную Тору, какою создал ее Творец и какой ее дал Адаму. Пермутируя столетие за столетием буквы в этой Торе, возможно рано или поздно взойти к Торе изначальной. Но важен не результат. Важен процесс, то есть та истовость, с которой мы бесконечно вращаем жернова моления и писания, составляя истину из малых крупиц. Если же машина выдаст тебе правду немедленно, ты эту правду не примешь, ибо сердце твое не будет очищено продолжительным испытанием. И потом – в таком месте, в редакции! Как можно! Слова Книги произносятся шепотом, в закоулке гетто, там, где человек научается жить горбясь и плотно прижимая локти к бокам; ладонями же он держит Книгу, и той руке, которая листает, нет почти никакого пространства, и чтобы смачивать пальцы, приходится подымать их к губам вертикально, как будто причащаясь хлеба неквасного, и дыша еле-еле, чтоб не уронить ни единой крошки. Слова пережевываются медлительно. Каждое слово, чтобы разобраться на частицы и снова составиться, должно быть распущено во рту, под языком. Не приведи случай уронить каплю слюны на ткань лапсердака. Если утратится хоть одна буква, порвется та нить, которая связывает тебя с высшими сефирот. Этому посвятил всю жизнь Авраам Абулафия, в то время как ваш святой Фома из кожи вылезал, отыскивая Бога на своих пяти тропинках. «Хохмат га-Церуф» Абулафии в равной степени явилась ученьем о пермутации литер и ученьем об очищении души. Мистическая логика, мир букв и их коловращение в бесконечной взаимозаменяемости – это и есть мир блаженства. Наука сопоставлений – музыка для рассудка. Однако имей в виду, что надо двигаться осторожно, с особой медленностью. Твоя машина способна создать суматоху, а не экстаз. Многие ученики Абулафии не сумели удержаться на тонкой грани, отделяющей созерцание имен Бога от магической практики, от манипуляции именами с целью составления талисманов, орудий управления природой. И они не ведали, как не знаешь и ты и не знает твоя машина, что любая буква увязана с соответствующей частью организма. Если ты сдвинешь с места одну согласную, не понимая ее силы, один из твоих органов сойдет со своего места. Игра природы… и тебя всего перекорежит как снаружи, на всю жизнь, так и внутри, на вечные времена.

– Слушай, – отвечал ему Бельбо в тот самый день, – ты меня не разубедил, а разохотил. Теперь в моих руках и в моей полной власти, как Голем у твоих любимых евреев, персональный Абулафия. Я решил назвать его Абулафия, сокращенно Абу. И представь себе, мой Абулафия работает даже аккуратнее, чем твой. Осторожнее. Как я понял, твоя проблема в том, чтобы испробовать все возможные комбинации букв в имени Бога? Прекрасно. Посмотри в учебник. Вот маленькая программа на бейсике для подбора всех вариантов взаимоположения четырех букв. Как будто нарочно для нас, для IHVH. Хочешь, покажу, как она работает? – И он открыл страницу с программой, вот уж точно совершенной каббалой для Диоталлеви:

10 rem anagrams

20 input l$(1), l$(2), l$(3), l$(4)

30 print

40 for i1-1 to 4

50 for i2=1 to 4

60 if i2=i1 then 130

70 for i3=1 to 4

80 if i3=i1 then 120

90 if i3=i2 then 120

100 let i4=10-(i1+i2+i3)

110 lprint l$(i1); l$(i2); l$(i3); l$(i4)

120 next i3

130 next i2

140 next i1