скачать книгу бесплатно
Картонный бортик зашевелился. Ленька подошел ближе и сел на корточки. Внутри коробки на клетчатом одеяльце копошились три новорожденных котенка. У них еще не открылись глаза. Слабыми розовыми лапками они царапали стенки и слепо тыкались в одеяло в поисках мамки. Леня протянул палец. Рыжий котенок с примятым хохолком на голове тут же потянулся к нему и ткнулся в руку теплым розовым ртом. Его трехцветная сестричка отчаянно запищала и тоже поползла к человеческой ладони. Крохотный серый малыш остался сидеть в углу, уткнувшись в одеяло мордочкой.
– Подкинули вас, да? – сочувственно спросил Ленька. – Ненужные?
Он тронул кончиком пальца серого котенка, проверяя, живой ли он. Кроха тихо запищал, цепляясь лапками за одеяло. Будь мама-кошка рядом, она пришла бы на мяуканье, но ее нигде не было видно. Наверное, окотилась домашняя Мурка одного из дачников, и хозяин не придумал ничего лучше, чем подбросить приплод к магазину.
– Уроды, – тихо и зло сказал Леня.
Какое-то время жалость боролась в нем с брезгливостью и страхом навредить. Новорожденные котята были похожи на крысят и выглядели хрупкими, как детские игрушки. Наконец, Ленька решился. Он стащил с себя футболку, накрыл ей котят сверху, чтобы не замерзли, и поднял коробку, обхватив обеими руками. Утренний ветер холодил спину, кожа тут же покрылась мурашками.
С коробкой в руках, озябший, он обошел несколько ближайших дач и деревенских изб. Зойка Рябая продала ему козье молоко в стеклянной полулитровой банке, а бабка Кулебяка рассказала, как выхаживать новорожденных котят. Леня решил, что о сереньком будет заботиться больше всего и, может быть, оставит его себе, когда раздаст остальных. Серенького было жальче. Он пищал почти неслышно и не мог ползать от слабости. Надорванное ухо кровоточило.
Входя в дом, Леня уже не помнил, какие тревоги беспокоили его час назад. Теперь его мысли мяукали.
– Мам, пап! – крикнул он из прихожей. – Вы только не пугайтесь!
Леня протопал на кухню, прижимая к груди коробку. Широкая улыбка против воли сияла на лице. Родители, сидя в плетеных креслах, все еще завтракали под уютное тарахтение радио. На плите закипал эмалированный чайник, приятно пахло травами.
– Почему ты в обуви? – сухо спросил отец. – Мы не ходим в уличной обуви дома.
– У меня тут новые жильцы!
– Это я вижу. Я спросил, почему ты в обуви, Леонид. У нас есть правила.
Отец встал с кресла, подошел к холодильнику и постучал по своду дачных правил, пришпиленных на веселенький магнит с ежиком. Мать выключила радио и подняла на Леню холодные глаза. Она редко смотрела ему в лицо, даже когда они говорили, и под этим взглядом ему стало непривычно и неуютно. Нехорошее предчувствие заворочалось на душе. Чуткий к чужому настроению, Леня ощущал недовольство родителей острее, чем запах озона перед грозой.
– Отнеси их туда, откуда взял, ладно? – сказала мама и отхлебнула немного кофе.
– Я их просто выкормлю, пока они глаза не откроют. Они мелкие совсем. Я их потом раздам!
Ленька стянул с коробки футболку, чтобы показать котят родителям. Смотрите же, они правда крохи! Заискивая, он снизу вверх посмотрел в твердое лицо отца.
– И речи не идет, Леонид. Тема закрыта. Ты купил сахар?
Морщины на папином лице застыли, как складки горной породы. В моменты ссор Лене казалось, что на отце бездушная маска из папье-маше, которая вот-вот треснет.
– Я молока им купил, – слабо шевеля губами, сказал Ленька.
– Ах, молока? Прекрасно, деньги-то не твои. Давай, трать чужое.
Голос отца не изменился, только на гладко выбритой щеке дернулся мускул. Маска треснула. Он взял из рук сына авоську, достал банку молока и с размаха швырнул ее в кафельную стену. Ленька дернулся и до боли прикусил губу. Осколки брызнули во все стороны. Молоко заляпало раковину, плиту и обеденную скатерть. Отвратительная белая лужа растекалась по полу. Леня машинально попытался стереть молоко со стола мятой футболкой, которую до сих пор держал в руках.
– Еще и одежду изгваздал, – сказала мать. И снова сделала глоток холодного кофе.
На плите засвистел чайник. Отец выключил газ, вытер полотенцем красные ладони, хлопнул себя по бокам и произнес:
– В общем, Леонид, переодевайся и возвращай маленьких жильцов обратно. Мы тут семейным советом против перенаселения нашей дачи.
Его голос звучал неестественно, улыбка была напряженной. От его нарочито-шутливого тона Лене стало жутковато. Он ненавидел доводить папу до такого состояния. Тот словно переставал быть собой и становился пугающим незнакомцем, от которого хотелось скрыться подальше. Отец начал насвистывать, разливая кипяток по кружкам. На виске у него билась синяя жилка. Со стола, капая на пол, стекало молоко.
– Хорошо, пап. Я быстренько.
Леня не помнил, во что переоделся. С коробкой, которая вдруг стала неподъемно тяжелой, он вернулся к ларьку, но не смог оставить котят на прежнем месте. Одно дело, если бы он не брал их вовсе. Но в том, чтобы взять, а потом бросить, ему виделось что-то особенно ужасное. Слепо побродив по "Краснополью", Леня вышел на берег и сел в траву, обняв коробку. Внутри плакали котята.
От ветра по темной ленте реки бежала рябь. Чернава, быстрая, холодная, уносила с собой ивовые листья и обломки камыша. Купаться здесь было зябко даже в жаркую погоду. Зато в ледяной воде обитало много рыбы, а в камышах жили серые уточки. Чернава была достаточно широка и глубока, чтобы по ней могли проплыть не только моторные лодки рыбаков, но и пароходы. Смельчаки с хорошими легкими перебирались на другой берег вплавь, но Ленька не рисковал.
С темным, непонятным до конца ему самому чувством он смотрел на воду. Казалось, в нем просыпается новое существо, холодное и равнодушное, а настоящий Леня спит или заперт глубоко внутри. Если отец и мать иногда становятся другими людьми, непохожими на самих себя, почему такого не может происходить и с ним? Может, они все – семья оборотней?
Леня посмотрел внутрь коробки. Серый котенок почти перестал шевелиться. Рыжий и трехцветный прижались друг к другу, греясь худыми телами.
Они умрут от голода. Их некому кормить по часам, как нужно. Они все равно умрут, и это будет еще хуже…
– Привет! – раздался над ухом веселый голос. От него хотелось отмахнуться, как от комара.
Леня медленно обернулся. Рядом, по колено в траве, стоял Алесь, улыбаясь, как кретин. Его круглое лицо, мягкие губы, дурацкая стрижка под горшок казались сейчас отвратительными. Лене отчего-то захотелось его ударить, хотя новенький ни разу не сделал ему ничего плохого.
– Ого, котята! – Алесь через плечо заглянул в коробку. – У вас кошка родила?
– У нас нет кошки.
Леня сжал кулаки с такой силой, что ногти впились в ладонь. Обычно он относился к Алесю снисходительно и слегка покровительственно, но дружески. С тех пор, как у него не стало лучшего друга, Леня тосковал по товариществу и пытался завести приятелей среди одноклассников. Хотелось, как в книгах про мушкетеров, чтобы один за всех и все за одного. Но Синица оказался тупым, как пробка, Пашка-Ябеда ябедничал, Толик-Жадина не делился наклейками, и никто из них не слушал "Кино". Алесь был ничем не хуже других, тем более, на дачах все равно не нашлось подходящих товарищей, кроме него.
Но темное, злое чувство, которое родилось внутри Лени при виде растекающегося по кухне молока и укрепилось на берегу речки, искало выхода.
– Я подумал, может, в лес сходим? – Алесь плюхнулся на траву рядом. – Земляники наберем, у меня лукошко есть.
Ленька посмотрел прямо в его открытое, беззащитное лицо, не чувствуя и тени жалости.
– Чего ты ко мне пристал? Не надо. За мной. Таскаться.
Он выплевывал каждое слово, словно комок горькой слизи. Еще минута, и он толкнул бы Алеся в реку. Но тот сочувственно посмотрел на копошащихся в коробке котят и спросил:
– Родители не разрешили оставить?
Леня молча кивнул. В горле у него скреблось.
– Кто-то подкинул к ларьку, – выдавил он. – Я хотел их сам выкормить, но отец не позволил.
– Вот свинья!
– Ты так про моего отца говорить не смей!
– Да я не про твоего папу, – у Алеся покраснели шея и уши. – Я про того, кто коробку подбросил.
С одинаковой печалью мальчики смотрели на реку. Ленька сорвал былинку и откусил клейкий, сладкий стебелек. Темная злость в душе прокисла, оставив вместо гнева глухую тоску.
– Слушай, давай отнесем их в деревню, – предложил Алесь. – Может, кто-то из бабушек их возьмет?
Леня дернул плечом. Деревенские ему не нравились. Но дачники почти не держали живности, кроме злых и крикливых собак на цепях. Молоко и яйца они покупали у местных бабушек. Оно и понятно: кто покормит кур и выведет пастись коз, если хозяева почти все время торчат в городе. Часто дачники, уезжая осенью, бросали котов. Те, как сироты, прибивались к деревенским домам и обиженным мявом просили подаяния. Сердобольные старушки брали чужих Барсиков, Рыжиков и Мурок.
– Ладно, пошли! – Ленька первым поднялся с земли. – Я слышал, у бабки Акулины кошка окотилась.
Он упруго зашагал в сторону деревенской половины.
«Краснополье» было разным. Дачи типовой советской постройки казались похожи, как выставленные рядками ульи. Любая деталь, выбивающаяся из общей картины, здесь привлекала внимание. Кто-то поставил каменный забор вместо сетки-рабицы? У кого-то к дому сбоку приросла веранда? На чьем-то дворе размечают землю под беседку? Все это сразу становилось поводом для соседских пересудов, впрочем, довольно беззлобных. Иногда дачники ругались из-за того, что один забрал у другого метр земли или сбросил на чужую территорию строительный песок.
Совсем другой была старая деревня. Дома здесь стояли разномастные, черные, разбросанные кое-как, будто кто-то собрал их в горсть и рассыпал по бережку Чернавы. Многие избы пустовали. Деревня медленно умирала, брошенные дома уходили под землю, словно стремились к своим хозяевам. А иногда и не понять было, живет в доме человек или нет. Вроде бы, скрипит порожек и мелькает ночью огонек в окнах, но дверь распахнута и черна, как голодный рот.
Бабка Акулина прореживала редиску в огороде. Старуха была слепа на один глаз и, несмотря на жару, куталась в пуховый платок, как тряпичная куколка. Герка гулял в палисаднике. Внешне он выглядел совершенно нормальным. Золотисто-рыжий, с тонкой цыплячьей шеей и кротким выражением на ангельском лице, он гулял по поселку, как здоровый, купался и собирал в лесу малину.
– Здрасьте! – крикнул Ленька, вытянув шею. Алесь робко остановился за его плечом.
– Чегой-то вам?
Старуха отворила калитку. Маленькие черные глаза-пуговки смотрели настороженно. Она все боялась, что Герку кто-то обидит из-за его болезни и готова была защищать его, как коршун своего единственного птенца.
Ленька молча показал коробку с котятами.
– Вот ведь городские-то, а? – бабка Акулина покачала головой. – Миску молока животинке поставить жалко. Убудет с них что ли? Ну, пойдем, пойдем.
Ворча и причитая, она проводила мальчишек в чистый, аккуратный домик с белеными стенами. С потолка свисали связки сухих трав. У печки в деревянном ящике, выстланном соломой, спала толстая черно-белая кошка с приплодом. Ленька протянул руку в коробку, но побоялся дотронуться до пушистых живых комочков. Он помнил страшные мысли, посетившие его на берегу реки, и теперь стыдился смотреть на котят. Алесь умело переложил их на солому в ящик. У серого вдруг прорезался голос, он требовательно запищал, водя слепой мордочкой.
– Кошка их примет? – спросил Алесь.
– Как Бог решит, – бабка Акулина перекрестилась.
Ленька, внук сталиниста и правнук красного комиссара, скептически поморщился. Некоторое время они втроем постояли около спящей кошки. Ребята собрались уходить.
– Котятки – это хорошо, – сказала старуха на прощание. – Звери все чуют.
Она посмотрела в окно, щуря слепой глаз. Герка все еще топтался в палисаднике, как несмышленый теленок на выпасе. Вдали чернел лес.
Визит на деревенскую половину произвел на Алеся впечатление. Всю обратную дорогу он пришибленно молчал и только иногда почесывал комариный укус на щеке. Леньке тоже было неловко. Он чувствовал вину и за свою злость, и за то, что выглядел слабым.
– Ты извини меня, – наконец, сказал он через силу. – Я на тебя сорвался. Нехорошо.
– Ничего, – Алесь просиял улыбкой. – Странные они, да?
– Кто? Герка с бабкой?
– Да все.
Алесь неопределенно махнул рукой, обводя все «Краснополье» разом. У ларька ребята попрощались.
Когда Леня вошел в дом, родители снова играли в игру, будто все в порядке. Мама читала на веранде, обложившись подушками. Отец на кухне жарил мясо. Иногда он как хороший хозяин брал часть готовки на себя. В воздухе пахло маринадом. Чтобы не скучать у плиты, папа запустил проигрыватель, и теперь на всю дачу гремел Магомаев.
Леня проскользнул к себе, закрыл дверь и тоже поставил музыку. Потом сделал громче, чтобы не слышать даже своих мыслей, лег прямо в одежде на заправленную кровать и уставился в потолок. Голова сделалась пуста, как выставленный в музее рыцарский шлем.
Через какое-то время в дверь настойчиво забарабанили. Леня открыл. На пороге стоял отец.
– Убавь музыку, – сказал он. – У нас так не принято. И не запирайся, ты же помнишь наши правила.
Папа указал на очередной список, украшающий Ленькину дверь, и выразительно постучал по нему пальцем.
Глава 3. Шуба и театр
Даник выступал для первых зрителей с тех пор, как научился говорить. На Новый год, когда все жители этажа собирались на кухне, мамаша подхватывала его под мышки и ставила на табуреточку. Ко всеобщему умилению, курчавый малыш с нерусский разрезом глаз наизусть рассказывал стишки про елочку, деда Мороза и дедушку Ленина. Соседи по коммуналке, веселые и размякшие от шампанского, хлопали в ладоши и совали Данику в карманы конфеты.
Потом, в начальной школе, способного мальчишку приметила учительница пения. Она была молоденькая, славная, еще не успела возненавидеть работу и детей, поэтому, конечно, продержалась недолго. На ее уроках не было скучных палочек и крючков, вместо этого ребята слушали бобины на катушечным магнитофоне, разучивали песенки и хором вопили: "В траве сидел кузнечик" под аккомпанемент пианино.
Именно тогда Даника стали пихать во все школьные концерты. Босой, в косоворотке, он лихо отплясывал трепака или задорно пел что-нибудь народное. Скучающая публика в школьном зале оживала, когда он выходил на сцену, замирала и уже не могла отвести взгляд, пока крошечный кудрявый артист не убегал за кулисы.
В конце третьего класса учительница пения, платочком промокая глаза, под громогласный рев детей сообщила, что увольняется, а уже осенью четвероклашек встретила Шуба.
Она не то чтобы часто носила шубы и вообще предпочитала мехам скромное пальто. Ее так прозвали за сходство с портретом Шуберта, который так удачно висел над доской. Она была вылитый Франц Петер – те же щеки и ямочка на подбородке, тот же суровый взгляд и надменная улыбка. В школе поговаривали, что картину писали именно с нее, чтобы запечатлеть Шубу в ее владениях, но, наверное, врали. У Шуберта все-таки есть и бакенбарды!
Дети ее побаивались и недолюбливали. Она вела всего лишь музыку, которая считалась необязательным предметом, но драла по три шкуры. Особенно доставалось ее собственному классу. Шуба все грозилась, что сделает из них людей, потрясала маленьким кулаком. "Вот так я вас держать буду! Вот так!"
Больше в кабинете музыки не пели, не слушали бобины и не смеялись. Теперь каждый урок они под диктовку записывали биографии известных композиторов и получали двойки, если отвлекались или зевали. Даник надолго забыл, что значит любить музыку.
– Камалов картавит! – вынесла вердикт Шуба. – Ему нельзя доверять серьезный номер. Да и какой из него русский молодец? Смешно же.
К тому времени стало ясно видно, что из полукровки с раскосыми глазами растет цыганенок, а не Иван-Царевич.
Шуба преувеличивала. Даник выговаривал букву "р", но она получалась мягкая, раскатистая, как бегущий по скалам ручеек. Но к заслуженному педагогу прислушались. Больше Камалову не доверяли сольные номера: отныне его ставили только в хор или вообще давали грубую физическую работу. Он таскал декорации с места на место и раздвигал занавес для других артистов. Зрители, которых некому было разбудить, в сонном оцепенении смотрели концерт и в конце вяло хлопали, как сомнамбулы.
Даник не особенно расстроился, просто внес Шубу в список людей, которых ненавидел. Таких к его тринадцати годам набралось достаточно. Взять, например, толстого красногубого шофера, который дважды в неделю приходил к мамаше ночевать. Он смотрел на Даника, как на какого-то вонючего клопа, если заставал его дома.
– Мурочка, просил же этого убрать! – бубнил шофер, надув губы, как большой ребенок.
А мамаша суетилась вокруг него, наливала суп, давала в руку черный хлеб. Даника от этой картины сразу начинало тошнить.
Даник, наверное, сошел бы с ума, наложил на себя руки или кого-то убил. Но, к счастью, у него было Искусство.
Оно вошло в его жизнь год назад, как бесцеремонный, жестокий начальник, и сразу заставило Даника служить себе. Искусство оказалось непохоже на неуклюжие танцы и народные песенки на школьных концертах. Оно было одновременно жадное и щедрое, злое и милосердное. Как огонь, оно пожирало не только свободное время, но даже мысли и чувства, чтобы разгореться сильнее. В его пламя можно бросить все, но нельзя, кажется, отдать достаточно, как не получается накормить костер.
А началось все с актерских проб, в которых Даник даже не должен был участвовать. Режиссер городского театра набирал по школам ребят в молодежную труппу. Десятиклассницы по очереди читали монолог Татьяны, парни декламировали отрывки из Горького, а длинноволосый дядька смотрел на них из темноты актового зала и изредка хлопал сухими, как дощечки, ладонями. Он, хотя был совсем взрослый, носил модные вареные джинсы и свитер с высоким горлом. С лица режиссера не сходило доброжелательное выражение, он хвалил каждого, но почему-то никого не брал. Звали его Станислав Генрихович.
Даник крутился здесь же, потому что на своем горбу таскал стулья для вечернего концерта. В какой-то момент старшекласснику, читавшему "Ревизора", потребовался партнер по эпизоду.
Тогда Шуба вручила Камалову пьесу и подтолкнула к сцене. Он видел текст впервые, а половину Гоголевских шуток еще не мог понять. Конечно, он частенько запинался. Они едва дошли до середины, когда Станислав Генрихович вдруг рассердился, вскочил с кресла и замахал руками.
– Хватит этого кошмара! – закричал он на Даника. – Ну разве ты не видишь, что здесь совсем другой характер? Хлестаков должен быть дурак, фитюлька, никакущий человек!
– Да мне пьесу только что в руки дали! – заорал Даник в ответ от испуга. Он всегда начинал злиться и кричать, если боялся. Ему показалось, он рассердил уважаемого гостя, потому что плохо сыграл.
На самом деле, на репетициях Станислав Генрихович частенько повышал голос, вскакивал, начинал нервно расхаживать по залу. У него это происходило не со зла, а от полноты чувств. Юных актеров он частенько доводил придирками и ворчанием до слез, а потом злился на себя и ходил мрачный.
Из всей шестой школы он пригласил в свою труппу только пятиклассника Камалова.