banner banner banner
«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков
«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков

скачать книгу бесплатно


«После длительного перерыва, после николаевского 30-летия, произошло определенное сближение тех, кто сверху проводил реформы, и тех, кто их реализовывал, ими воспользовался. Либеральная интеллигенция, разночинная демократия, большое число молодых людей и не только молодых – тех, кто пошел в земства, новые суды, новую армию, в мировые посредники…

Если бы „верхам“ удалось вступить с этой массой хотя бы приблизительно в те же отношения, в каких дворянская империя XVIII века была с десятками тысяч активных, просвещенных дворян, тогда… Тогда многое можно было бы сделать. Тогда обновленное государство получило бы, можно сказать, могучую, многомиллионную армию „внутренних сторонников“.

Однако века самовластия, крепостничества, отсутствия демократии делали свое дело. <…> Молодые люди стараются сеять „разумное, доброе, вечное“ – идут в земства, лечить, учить, просвещать; власть им не доверяет – выслеживает, притесняет, вызывает сопротивление и довольно быстро превращает в революционеров тысячи Базаровых».

Главы, посвященные эпохе Великих реформ, пожалуй, самые важные и актуальные в «Революции сверху».

Уроки Великих реформ и «контрреволюции сверху» Александра III – центральный сюжет работы – убийственно наглядная картина того, к чему приводят оборванные реформы и попытки остановить движение, то, что можно определить как «ложную стабильность». И роковой разрыв, роковые «ножницы» – «обновляющаяся экономика… никак не дополняется политикой».

Разумеется, в пределах небольшого предисловия невозможно, да и не нужно пытаться представить читателю обзор всей развернутой автором широчайшей исторической панорамы. В «Революции сверху» речь идет и о трагической судьбе Сперанского и его реформ, и о реформе Столыпина и о многом другом. Все это читатель найдет в трактате Эйдельмана и сделает свои выводы.

«Революция сверху в России» естественным образом завершает общий сюжет книги – представление феноменально образованного, оригинально мыслящего и живущего единой жизнью со своими героями историка.

Эйдельман не принадлежит к тем почтенным историкам, которые способны изучать и являть миру прошлое – «без любви и ненависти», холодно и возможно объективно. Более того, он принципиальный антидетерминист. Ему принадлежит формула: «Не было, но могло быть». Отсюда – исторический оптимизм при трезвой оценке текущей реальности.

«„Революции сверху“, нередко длящиеся 10–20 лет, в течение сравнительно краткого времени приводят к немалым, однако недостаточно гарантированным изменениям. Последующие отливы, „контрреволюции“ редко, однако, сводят к нулю предшествующий результат, так что новый подъем начинается уже на новом рубеже, чем предыдущий».

И в этом отношении Эйдельман вполне солидарен с идеями Марка Блока, словами которого я открыл это предисловие. Автор горького сочинения, написанного после страшного поражения его страны, ежедневно подвергающийся смертельной опасности, Блок исповедовал тот же исторический оптимизм: «История – это, по сути своей, наука об изменениях… Она может попытаться заглянуть в будущее; я думаю, что в этом нет ничего невозможного. Но она ни в коем случае не учит тому, что прошлое может вернуться, что происшедшее вчера может случиться сегодня»[19 - Блок М. Странное поражение. М., 1999. С. 18.].

И свой трактат-наставление, рассказав о тяжелейшем пути России в поисках свободы и процветания, Эйдельман заканчивает так: «Мы верим в удачу – не одноразовый подарок судьбы, а трудное движение с приливами и отливами – но все же вперед.

Верим в удачу – ничего другого не остается».

В последние месяцы жизни, предвидя свой уход, Эйдельман торопился передать своим согражданам тот опыт, который стал результатом его напряженной интеллектуальной жизни – рядом со своими героями. Теми героями, которые в свою очередь жили единой жизнью со своим Отечеством, своими судьбами формируя его, Отечества, судьбу.

Оттого можно с полным правом определить предлагаемый читателю том как «книгу судеб», среди которых судьба ее автора занимает свое место.

В настоящий сборник включены работы Натана Эйдельмана, не только посвященные разным темам, но написанные в расчете на разные читательские аудитории. С самого начала своей творческой работы автору важны были как задачи строго научного исследования , так и широкого гуманистического просвещения. В ходе этой работы он открывал для своих читателей целые пласты русской истории и культуры, выводя на поверхность потаенные события и обнаруживая неожиданные аспекты судеб важных для русской истории персонажей.

Издатели надеются, что эта книга даст современному читателю представление о многогранном наследии ученого и писателя, который, не дожив до новой эпохи, сколько стало сил готовил ее приход.

    Я. Гордин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН

ДВЕ ТЕТРАДИ (ЗАМЕТКИ ПУШКИНИСТА)

Ветер выл…

    («Пиковая дама»)

…И ветер дул, печально воя…

    («Медный всадник»)

Подлинные пушкинские рукописи, прежде разбросанные по разным архивам и собраниям, теперь почти все в Ленинграде, на Васильевском острове, в Отделе рукописей Пушкинского Дома, то есть Института русской литературы Академии наук.

К тетрадям и листам, исписанным пушкинской рукой, допускают здесь очень редко, неохотно. В самом деле, ведь все сфотографировано; фотокопии можно получить и здесь, в Ленинграде, и в Москве. Вот разве что исследователю нужно точнее понять разницу цвета чернил в соседних отрывках (и по такому признаку определить, что, когда, в каком порядке сочинил Пушкин); разве что необходимо для дела рассмотреть столь тонкие подробности, которые незаметны или плохо различимы на фотографии… Тогда по особому разрешению дирекции Пушкинского Дома хранительница рукописей Римма Ефремовна Теребенина, бывало, отмыкала «заветную кладовую», в которой число отдельных единиц хранения уже приближается к 1800 (от самой ранней лицейской записочки Горчакову до письма к Ишимовой, законченного перед самой дуэлью).

Тогда счастливцу (в число которых попадал и автор этих страниц) удавалось взглянуть на те самые, подлинные тетради, листы…

«Мой дядя самых честных правил» – замечаем мы маленькую, скромную, мелкими буковками строчку, как бы выброшенную на один из листов огромной тетради в массивном переплете (она предназначалась для делопроизводства кишиневской масонской ложи «Овидий», но ложу запретили, и тетради – точнее, рукописные книги – достались Пушкину).

Нелегко сразу понять, что именно вот эта строчечка и есть первое появление на свет «Евгения Онегина».

От этих пяти слов произойдут все миллионы, сотни миллионов печатных красивых, крупных – «Мой дядя самых честных правил…».

Даже неудобно как-то за Пушкина, что знаменитейшую строку он столь небрежно, буднично записал; и тем более – когда, перевернув зачем-то тетрадь, стал писать с конца, а на заднем переплете столь же небрежно, «между прочим», сочинил «У лукоморья дуб зеленый…».

«Черновики Пушкина» – называется книга замечательнейшего знатока, одного из лучших читателей этих тетрадей Сергея Михайловича Бонди (1891–1983). Говорили, что из всего главного отряда старых пушкинистов (Бартенев, Щеголев, отец и сын Модзалевские, Томашевский, Оксман, Тынянов, Цявловский, Благой, Алексеев, Измайлов – мы перечислили, разумеется, далеко не всех), что из всех этих исследователей Сергей Михайлович Бонди и Татьяна Григорьевна Цявловская выделялись своим, можно сказать, фантастическим умением прочитывать такие пушкинские черновики, при одном виде которых оторопь берет – как вообще здесь можно хоть что-нибудь разобрать?..

Черно-синие, чуть порыжелые строки, густо перечеркнутые, а сверху дописаны новые, опять зачеркнуто, затем восстановлено старое, и снова – не так… Пушкин обходит недающееся место, несется дальше – и вдруг дело пошло, мысль обгоняет запись, поэт едва успевает черточками, пунктиром обозначить слова, к которым вернется позже, а пока – некогда, фиксируются лишь рифмы. На листе, по выражению Бонди, «стенограмма вдохновения…».

Так обстоит дело со стихами, с прозой – легче. Пушкин часто пишет ее, можно сказать, набело, и все понятно, но вдруг чернила сменяются карандашом – иные строки не разобраны и поныне, а физики обдумывают надежные способы просвечивания…

Еще и еще страницы, а на них десятки быстрых рисунков, портретов, где пытаемся узнать пушкинских современников; пейзажи-иллюстрации; нет, оказывается, создавая собственные сочинения, Пушкин почти никогда не рисовал «по теме», а чаще всего что-то совсем не относящееся к сюжету, – и тут уж открывается целый мир для психолога…

Много лет мечтают профессионалы и любители, чтобы все пушкинские тетради (об отдельных листках пока не говорим), чтобы все его главные тетради были изданы как «фотокниги» и каждый мог бы, не заходя в архив, а просто у себя дома или в библиотеке погрузиться в вихрь пушкинских строк и замыслов, чтобы мог глазами увидеть первый раз в истории написанное «Мой дядя самых честных правил…». К сожалению, пока эта прекрасная идея еще не осуществилась… Лишь немногие пушкинские рукописи превратились в книжки[20 - Благодаря российско-английскому сотрудничеству это издание было осуществлено. А. С. Пушкин. Рабочие тетради: В 8 т. Российская академия наук, Институт русской литературы (Пушкинский Дом). Консорциум сотрудничества с Санкт-Петербургом. (Факсимильное издание). СПб.: Пушкинский Дом; Лондон, 1997. Позже вышли «болдинские тетради», подготовленные Пушкинским Домом и издательством «Альфарет». А. С. Пушкин. Болдинские рукописи 1830 года. СПб., 2010.].

В частности, перед войной была издана фототипически – «вся как есть» – одна тетрадь (которая, кстати, станет главной героиней во второй половине нашего повествования).

Сто с лишним лет назад, к открытию памятника Пушкину в Москве, сын поэта Александр Александрович подарил все хранящиеся у него отцовские тетради Московскому Румянцевскому музею (будущей Государственной библиотеке имени В. И. Ленина).

Тетради получили свои архивные номера, под которыми и прославились… Позже, когда настал час им переезжать в Пушкинский Дом, номера переменились; но – да простят нас ленинградские хранители – в дальнейшем повествовании мы будем величать нашу рукопись ее старинным именем: знаменитая тетрадь № 2373 (ныне № 842).

Тетрадь не очень-то велика – пропуская некоторые листы, Пушкин воспользовался всего сорока одним… Сначала, с 1?го по 14?й, – разные наброски и отрывки конца 1829-го – начала 1830-го; дойдя примерно до середины, поэт, по старинной своей привычке, тетрадь перевернул и принялся писать задом наперед; мелькают строки русские, французские – этим нас не удивишь; в других тетрадях попадаются итальянские, турецкие… Посредине же тетради 2373, примерно там, где сходятся два рукописных потока (от начала и от конца), – там множество, десятки строк рукой Пушкина по-польски, и это уже целая история, удивительная, таинственная, которую, конечно же, мы в своем повествовании не минуем…

То тут, то там на листах вспыхивают даты – Пушкин вообще любил расставлять: «окт. 1833», «6 окт.», «1 ноября 5 ч. 5 минут».

Вторая Болдинская осень, 1833 года. Несколько менее знаменитая, чем первая, главная, в 1830?м.

Действительно, плоды 1833?го не столь многочисленны. Всего лишь – «Пиковая дама», «Медный всадник», «История Пугачева», «Анджело», стихотворения: стоит ли говорить, как изучены, тысячекратно прочитаны болдинские тетради – наша, № 2373 (и соседняя, 2374)?

И все же мы приглашаем… Приглашаем всего к нескольким листам, к нескольким мелочам.

То, что принято называть «психологией творчества», большей частью неуловимо, непостижимо, но иногда вдруг, следуя за частностью, подробностью, попадаем в такие глубины, откуда дай бог выбраться, где «мысль изреченная есть ложь…». Итак, в № 2373, во вторую болдинскую, в «ненастные дни».

1. А в ненастные дни…

После первых четырнадцати листов нашей тетради – один чистый отделяет ранние записи от черновиков 1833 года. С 15?го по 41?й лист занимают наброски поэмы «Езерский», которая на глазах «превращается» в «Медного всадника». Там же польские стихи… Но перед всем этим на листе 15 находим эпиграф:

А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули…
От пятидесяти
На сто.
И выигрывали
И отписывали
Мелом.
Так в ненастные дни
Занимались они
Делом.

    (Рукописная баллада)
Вслед за эпиграфом Пушкин записал: «года 2», затем попробовал – «лет 5», «года три», все зачеркнул и продолжал:

«Года 4 тому назад собралось у нас в Петербурге несколько молодых людей, связанных между собою обстоятельствами. Обедали у Андрие без аппетита, пили без веселости, ездили к Софье Астафьевне побесить бедную старуху притворной разборчивостью; день убивали кое-как, а вечером по очереди собирались друг у друга (и всю ночь проводили за картами)».

Это, разумеется, начало «Пиковой дамы»: эпиграф уже почти тот, что попадет в печать (о нем – чуть позже); впрочем, первые строки – не совсем те: вместо медленного, постепенного черновика – в окончательном тексте явится стремительная фраза, сразу завязывающая действие: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». К сожалению, мы лишены возможности проследить по рукописи, как Пушкин работал над будущей повестью, потому что почти все ее черновики пропали (как будто специально для того, чтобы «Пиковая дама» была еще более загадочной!). Однако начало повести уже тут, в тетради 2373, – сомнений вызвать не может. Тем более что на 18?м листе – появляется Герман (пока что в его имени одно н, после станет два); правда, герой стремится еще не к Лизавете Ивановне, а к некоей Шарлотте Миллер («немецкий колорит» в черновике, как видим, куда сильнее, чем в окончательном тексте!):

«Теперь позвольте мне короче познакомить вас с Шарлоттой. Отец ее был некогда купцом второй гильдии, потом аптекарем, потом директором пансиона, наконец, корректором в типографии и умер, оставя жене кое-какие долги и довольно полное собрание бабочек и насекомых…»

Далее сообщается, что Герман «познакомился с Шарлоттой и скоро они полюбили друг друга, как только немцы могут еще любить в наше время. Но в сей день… когда милая немочка отдернула белую занавеску окна, Герман не явился у своего васисдаса и не приветствовал ее обычной улыбкою».

Мы догадываемся, что дело связано с картами, и узнаем, кстати, про Германа, что «отец его, обрусевший немец, оставил ему после себя маленький капитал. Герман оставил его в ломбарде, не касаясь и процентов, и жил одним жалованьем. Герман был твердо etc».

На этом месте черновик обрывается, а сбоку набросаны и зачеркнуты подсчеты:

Это Пушкин примеряет, сколько капитала дать Герману, чтобы он трижды поставил «на тройку, семерку и туза»: в первый раз дано 40 тысяч рублей, потом 60; в конце концов Пушкин выбрал любопытную цифру – 47 тысяч: именно такой должна быть ставка аккуратнейшего Германна: не 40 или 45, а точно 47 тысяч, все, что имеет, до копеечки…

Но мы остановились на краю одного из немногих черновых фрагментов «Пиковой дамы», на словах Герман был твердо…

Продолжая рассматривать тетрадь № 2373, замечаем, как оборвавшаяся строка повести вдруг продолжается карандашной записью стихов:

…Ветер выл,
Дождь капал крупный…

Строки известные: похожи на «Медного всадника», но еще не совсем Медный всадник: это Езерский, пушкинское сочинение о скромном петербургском герое и наводнении, из которого вскоре очень многое перейдет в главную поэму о несчастном Евгении и «кумире на бронзовом коне».

Итак, проза пока оставлена, и строфы понеслись «над омраченным Петроградом…», к «Медному всаднику». В опубликованной же вскоре после того «Пиковой даме» Германн оказывается перед домом графини: «Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями». Эти редкие, удивительнейшие переходы прозы в «родственный стих» и обратно несколько лет назад глубоко изучила Н. Н. Петрунина (ее работа была напечатана в Х выпуске научного сборника «Пушкин. Исследования и материалы»). Не повторяя ее наблюдений, отметим только необыкновенное умение «славного алхимика» Александра Сергеевича Пушкина и прозу переливать в стихи, и стихи в прозу; любопытно, как интуитивно ощущал близость, родственность двух «петербургских повестей» о бедных безумцах Германне и Евгении замечательный мастер художественного слова Владимир Яхонтов: выступая с чтением «Пиковой дамы» – в том месте, где Германн стоял под ветром и снегом, – он «перебивал» прозу воющим ветром и дождем «Медного всадника»…

Однако первые черновики «Пиковой дамы» – на том листе, где «Герман твердо…», – пока что отброшены. В 1833?м Пушкин вообще многого не оканчивает: «Дубровского», «Пиковую даму», «Езерского».

Но вот тетрадь «перевернута», и от этой волшебной операции, недалеко от 15?го листа, является опять несколько строк прозы, которые заслуживают того, чтобы повнимательнее к ним присмотреться:

«Илья Петрович Нарумов долго был дворянским предводителем одной из северных наших губерний. Его звание и богатство давали ему большой вес во мнении помещиков, соседей. Он был избалован их обращением – слишком уж снисходительным – и привык давать полную волю порывам из своего пылкого и сурового и… довольно ограниченного ума».

Что это такое?

Начиная с первой публикации отрывка, в 1884 году, он традиционно связывается с «Дубровским». Как ранний отрывок из «Дубровского» он публикуется и в современных академических изданиях.

Действительно, сходство Ильи Петровича Нарумова с Кирилой Петровичем Троекуровым очень велико и не случайно… И все же это не Дубровский!

Во-первых, ни в одной из многочисленных черновых рукописей «Дубровского» пылкий, суровый и ограниченный Троекуров не появляется под другой фамилией.

Во-вторых, если предположить, что перед нами все-таки вариант «Дубровского», тогда он должен датироваться не позже февраля 1833 года (именно в этом месяце Пушкин решительно отложил повесть в сторону).

Между тем положение отрывка в тетради № 2373 не оставляет никаких сомнений, что он написан не раньше конца июля – начала августа 1833-го, то есть непосредственно перед вторым Болдином или во время его.

Осенью 1833?го к «Дубровскому» Пушкин не возвращается. Зато завершается «Пиковая дама», и тут никак не можем удержаться от некоторых предположений.

Фамилия героя хорошо знакома – она звучит уже в первой фразе «Пиковой дамы» и далее появляется еще несколько раз. Возможно, молодой конногвардеец Нарумов играл в повести первоначально более заметную роль, о чем, между прочим, говорит и еще один сохранившийся черновой фрагмент:

«Чекалинский глазами отыскал Нарумова – Как зовут вашего приятеля, спросил Чекалинский у Нарумова».

Илья Петрович, правда, не молод, не служит; но, возможно, в «Пиковую даму» была сначала внесена «родословная» конногвардейца Нарумова – и вот здесь-то Пушкин использовал для новой повести переработанный фрагмент старой, «Дубровского». Быстрый ум поэта довольно часто обращался к давно оставленным, отвергнутым строкам, строфам, главам – и, глядь, какая-нибудь фраза или образ 10–15-летней давности возвращается на новое место, в сегодняшнюю повесть, поэму…

К тому же Н. Н. Петрунина заметила, что в петербургских стихах и прозе возникают, исчезая и меняясь, «сходные обстоятельства»:

«Фабула обеих повестей, – пишет исследовательница, – и стихотворной, и прозаической, – это рассказ об исключительном происшествии из жизни ничем внешне не примечательного петербуржца, происшествии, обернувшемся крахом надежд и гибелью героя. И в „Пиковой даме“, и в „Медном всаднике“ эта человеческая трагедия представлена как малый эпизод из жизни большого города, как момент, когда прорываются наружу и открыто сталкиваются те противоборствующие стихии, которые в другое время присутствуют в ней в скрытом виде.

И в повести, и в поэме исходная ситуация определена социальным и имущественным статусом героя. Но и не только ими. Не случайно „Езерский“ был начат с родословной героя. В „Медном всаднике“ Пушкин отказался от родословной…»

Можно, кажется, допустить, что и «Пиковая дама» сначала открывалась родословной, историей предков; и таким образом Кирила Петрович Троекуров на глазах превратился в отца молодого конногвардейца, Илью Петровича Нарумова; но в конце концов старик в «Пиковой даме» «не удержался». Его остановило обычное пушкинское стремление – очистить текст от замедляющих, отягощающих сюжетных линий и подробностей… Мелькнувший Нарумов-отец и едва заметный теперь Нарумов-сын являются «реликтом» первоначального, позже оставленного замысла.

«Пиковая дама» в какой-то момент «приняла» в свой текст переработанные строки «Дубровского», но затем раздумала… Завершилась одновременно с «Медным всадником» и «Пугачевым». Быстро, нервно, трагически. Все это – гипотезы, гипотезы… Повесть, загадочная с первых строк…

С заглавия

В заглавии два слова – Пушкин не любит длинных: «Выстрел», «Барышня-крестьянка», «Дубровский»; название в три слова, «История села Горюхина», – это уже стилизация.

«Пиковая дама», читаем мы и уже ощущаем быстрый, сжатый, точный стиль повествования (понятно, совсем иной ритм диктуют такие заглавия, как «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»).

После заглавия один за другим следуют два эпиграфа. Сначала ко всей повести —

Пиковая дама означает тайную недоброжелательность.

Новейшая гадательная книга.

Невнимательный читатель не увидит здесь ничего особенного: иллюстрация к тому, что дальше произойдет; «повесть о карточной игре, и эпиграф о том же»! На самом же деле автор, с легкой улыбкой, ненавязчиво, впервые представляет важнейшую мысль и для 1834-го, и для 1980?х…

«Новейшая гадательная книга», то есть только что выпущенная столичной типографией, «последнее слово»… «Новейшая» – значит, лучшая, умнейшая, совершеннейшая… или – отнюдь нет? Примета «дремучей старины», дама пик и ее угрозы, вдруг снабжается суперсовременной этикеткой. Это примерно то же самое, как если бы существование привидений и демонов обосновывалось ссылками на новейшие труды по квантовой физике или кибернетике.

Время «Пиковой дамы» – эпоха первых железных дорог, пароходов; уже поговаривают о телеграфе, электричестве. Но стал ли мир умнее, свободнее? Или призраки его одолевают еще сильнее? Ведь если книга «новейшая» – значит, перед ней были «новая», «не очень новая», «давняя», «старинная»… Но главное – гадательные книги выходили, выходят, будут выходить; все это, очевидно, нужно очень многим.

Разумеется, Пушкин был далек от той задачи, которую современный лектор назвал бы «борьбой с суевериями». Известно, что они ему самому не были чужды. Громадным, всеохватывающим умом он, может быть, пытается как раз понять, отчего «чертовщина» не чужда лучшим, просвещеннейшим людям? Кстати, заметим, что Германн – немец, инженер: новейшая профессия, культурнейшая нация…

В XIX веке подобные люди не веруют, «не имеют права» верить в чудеса, которые являлись дедам и прадедам. Зато простодушный предок, веривший в духов и ведьм, находил естественным разные невероятные совпадения (вроде появления Пиковой дамы и т. п.); привидение 500 лет назад было куда менее страшным, чем теперь! Просвещенный же потомок, твердо знающий, что духов нет, часто их боится поэтому куда больше. Слишком уверовав во всесилие новейшей мудрости, он вдруг теряется перед страшным, непонятным, давящим – тем, что обрушивается на него из большого мира и чего вроде не должно быть…

Правда, «для вольнодумцев XVIII века именно отказ от идеи божественного промысла выдвигал на первый план значение случая, а приметы воспринимались как результат вековых наблюдений над протеканием случайных процессов» (Ю. М. Лотман). Однако эта система далеко не всегда утешала, приходилась «по сердцу». Пушкин не раз писал о распространенном грехе полупросвещения, то есть незрелого самообмана. «Новейшая гадательная книга» – одна из формул этого состояния ума и духа…

Вот сколько ассоциаций может явиться при медленном чтении первого эпиграфа; может… хотя все это необязательно, Пушкин не настаивает: в конце концов, он создал повесть о Пиковой даме, и первый эпиграф тоже о ней – вот и все…

Не таков ли и второй эпиграф, следующий сразу за первым? В печатном тексте он несколько изменился по сравнению с первым появлением в рукописи: