скачать книгу бесплатно
8 декабря, 1913. Рига.
Дорогой мой!
Год тому назад или даже 2 писал я тебе в последний раз. Все ждал какого-нибудь Lebenszeichen от Тебя, но нет, напрасно! – и теперь опять пишу Тебе, но уже не надеюсь на какой-либо ответ. Нет у Тебя слов для меня, слов, к. исходили бы от Твоей души. Не думай, что я упрекаю Тебя, я так далек от этого, да и ведь никакого права не имею я делать этого.
Время не стирает воспоминаний, забываешь только дурное, тяжелое, а все хорошее, светлое, живет в памяти. Я постоянно вспоминаю тебя. И странно. Две жизни у меня. Одна надежная, настоящая, какой живем мы все, с маленькими житейскими интересами, дрязгами и т. д., и другая, куда не проникает даже близкий человек (но существование ее чувствует инстинктом), жизнь воспоминаний (знаешь, иногда оставляют комнату умершего близкого человека в том же порядке, как при его жизни, не трогая с места ни одной вещи – это то же, о чем я говорю), и стоит мне остаться одному, со своими мыслями, как сейчас, как лента кинематографа – предо мной прошлое…
Была у меня госпожа Раст. Рассказывала много о Тебе, о Твоем здоровье, т. е. она, в сущности, ничего не могла мне сказать о Тебе, только общие места, короткий разговор. Но она меня сильно взволновала одним своим сообщением, то есть все же тоненькая нить протянулась от Тебя ко мне. И появилось у меня болезненное желание видеть Тебя, посмотреть в Твое милое лицо, услышать Твой голос, посмотреть на Любочку, к. совсем забыла меня и для к. мое имя пустой звук. Теперь я один – жена моя в Москве, я пишу тебе; в другое время я писать не могу не потому, что не смею, а потому, что не хочу косых взглядов, злых усмешек и пр. К чему мне это, а тайком, как вор, за спиной, считаю недостойным, раз я не делаю ничего дурного.
Ничего не знаю о Тебе, буквально ничего, как будто Тебя нет в живых, да и откуда знать мне? Жена никогда ничего не говорит, я не спрашиваю, все же она в Москве. Кое-кто слышал о Тебе, ведь есть же общие знакомые, бываешь же ты на улице, в театрах и пр. Но, повторюсь, я ничего не слышу ни от кого о Тебе или о Любе… Люба редко, редко пишет наивную, холодную открытку.
А ведь есть у Тебя жизнь, и близкие люди, ведь мыслишь, чувствуешь, живешь же Ты и жила эти 10 лет, как мы расстались. 10 лет! А между тем как будто все вчера было, не вернется…
Что мне писать о себе? Живу в Риге безвылазно, скучной, нудной, серой жизнью, без работы, без интересов. Ничего не вижу впереди, ничего нет в настоящем. Гнусный, паршивый городишко, противные люди, маленькие интересы – пиво, сплетни, зависть, дрязги. Никого я не знаю. И не хочу знать. Интимных знакомых нет – чужих людей в свой дом на пушечный выстрел не подпускаю, и счастлив, что жена моя одинаково мыслит со мной. В театре ни разу не был, целый день сижу дома. Живем в той же квартире – неудачна она, но стоит бы [нрзб] моих аппаратов много. Работаю. Практика идет вяло, аппараты выручают. Делаю прекрасные снимки Рентген. Специализировался на болезнях сердца и легких. Много посылают мне больных товарищи русские врачи – я член 3-х обществ, 2-х врачебных (Общество Русск. Врачей и Общество Врачей Рижского Взморья) и Русск. Клуба. Но в последний не хочу, там водка и карты, я же буквально ничего не пью и лет 8 не беру в руки карты. До 2-х больные, 2 часа обед, 6–7 опять прием, электризация, массаж и т. д., 8 ч. ужин. Так проходит день, один, как другой. Работа не удовлетворяет меня, все идет машинально, больные надоели давно, утомляют меня, надувают понемногу меня, все больше беднота – богатых вообще в Риге мало, всё чиновники, немцы, приказчики и др. Немцы завидуют моему черствому куску хлеба – интригуют, сплетничают, а материала для того в моем прошлом довольно – все это неизбежно, но я плюю на все это.
Дочь моя, Верочка, или, как я ее называю, Зяба, растет – ей 8-й год, большая девочка, учится, говорит по-немецки, пишет, читает. Взяли ей бонни, очень удачную немку (3-я по счету). Первая была латышка, с ужасным прононсом, глухая и слепая, прямо не знаю, как она ее взяла, ее водить саму нужно было, не только поручать ребенка. Кончилось тем, что наши прислуги нарочно напоили ее в наше отсутствие (мы застали вернувшись домой отвратительную картину: стерву эту рвало, она охала, плакала, конечно выгнали вон. 2-я пожила 2 недели, была еще лучше: ночью с молодой горничной нашей уходила «гулять» на пляж до утра. Соседи рассказали, пришлось тоже расстаться).
Этой весной я пережил ужасное время. Мой ребенок вдруг заболел обыкновенной ангиной, до этого он никогда не хворал. Полоскать не хотел, не хотелось его мучить насильственными мерами. Потом яд по-видимому распространился по крови – заболели суставы, как у Любы, появилась кровавая моча (воспален. почек), ребенок прямо умирал, лежал пластом, не реагируя ни на что.
/
месяца я жил в страхе за него. 38,5–39,5, я был в отчаянии, звал десятки докторов, но здесь все такая дрянь, это не Москва или университетский город, я рыдал и убивался, как ребенок в отчаянии. Наконец, мало по малу, все прошло, в конце июня я мог перевести его только на дачу (похудавшего, как спичку), чтобы он поправился. Но все же д.с.п. я бьюсь и трясусь над его здоровьем. Если бы он умер, я тоже не захотел бы жить, так я к нему привязался, и так он меня любит, я ведь его выходил маленького, и д.с.п. он спит рядом со мной и держит всегда, даже ночью, меня за руку – иначе не заснет. Несчастен тот, кто любит – лучше ничего не знать и не привязываться. И так д.с.п. не выяснено, не была ли это скарлатина без сыпи. Мать тоже горевала, но меньше моего. Есть такие счастливые натуры.
У моей девочки большой талант к рисованию, я его разовью у ней, мы вечно вымазаны в краске и чернилах с ней. Я все боюсь заразить ее, хотя не бывает совсем заразных, все же чахоточных много. Сам боюсь заразиться, здоровье и у меня не особенно важное после СПБ. га.
Сам я постарел, конечно, мне ведь идет 41-й год, поседел немного, хотя больше облысел, совсем Schlichtes Head (помню, Ты так говорила). Зачесываю, стараюсь скрыть этот дефект. Вообще, я стараюсь меньше смотреть в зеркало, тяжело сознаваться, что молодость безвозвратно ушла.
Отношений к садовникам у меня ровно никаких, и, по-видимому, никогда не будет. Жена получает в год около 2-х тысяч на это + мой заработок мы живем. Живем безалаберно, как в России, много денег идет на пустяки.
Этим летом сгорела моя лечебница в Майоренгофе. Сгорел почти весь центральный Майоренгоф, вся главная улица Иоменская, к счастью, я увез свои аппараты за 2 дня – не застрахованы, все же сгорела мебель моя и мелочь. Это в лечебницах. А с занимаемой мной дачи нам пришлось буквально бежать – напротив нас все пылало. Хорошо, что днем – а ночью было бы ужасно. Было это 2-го Августа.
Вообще неудачный год был это, 1913-й. Слава Богу, что он кончается.
Из общих знакомых, кроме госпожи Рст, никого не видел, да и кого мне видеть? Удивляюсь, как мало она изменилась, все такое же молодое лицо, все же не видел я ее около 20 лет. Думаю как-нибудь проехаться в Юрьев, тянет меня туда – такое хорошее время прожил я там. Вероятно все иначе стало, да и людей прежних нет, друзей тем более. Вообще, оглядываюсь я назад и должен признаться, что вообще не имел никогда друзей, и не имею их. Вероятно, дурной я человек.
2 часа ночи. Сижу и думаю над этим письмом, пролетит оно пространство, разделяющее Тебя от меня, Ты возьмешь его в руки и станешь читать. Кусочек моего [нрзб] я во след этих строк войдет в Твой мозг. Немного подумаешь обо мне и забудешь. [нрзб] дня [нрзб] меньше часа, чтобы что-нибудь не напомнило мне Тебя и Любу. Моя Вера если не во всем, но в общем так похожа на Любу. Руки, поворот головы с косичкой, походка, и я постоянно замечаю и думаю об этом. И вот это всегдашнее воспоминание о прошлом и близких становится мучительным.
Счастья нет у меня и не будет никогда. Было оно в прошлом, когда я жил молодой, полной надежд беззаботной жизнью, и так обидно, глупым кажется, то, что я этого не сознавал и не берег всего того, что имел. А какой яркой, пестрой была моя жизнь. Иногда до боли обидно, что не будет, не повторится все это. Прости, я все об одном и том же (?), в прошлом, но оно прошло, и небо скоро заберет его.
Вспоминаю мой сегодняшний трудовой день и приходит [нрзб] и убеждение, что многие хуже меня.
Была у меня сегодня молодая дама с мужем гусаром, снимал я ее, подозрение на рак (грудь одна была удалена 2 ч.т.н.), который распространился в область груди. Богатые люди, любят друг друга, смотрят мне в глаза с тревогой. Огромная раковая железа в груди около сердца, она умрет через 1–1
/
года в страшных мучениях. Еще был чахоточный, мелкий помощник из Ковенск. губ., специально ко мне приехал снять свои легкие лучами Рентгена. Тоже молодая жена, легкое одно совсем сгнило, от другого осталась половина.
И такая сцена ежедневно, и притупилось чувство человечности даже во мне, я только думаю о том, что они мне заплатят, нет ни к кому жалости, ни сострадания, и ловлю себя на этом. Привычка, я очень жалею [нрзб], что раньше не взялся за работу. Ведь все дороги были открыты предо мною, приходится удивляться, какие ничтожества как устроились в жизни, а я с большими талантами и способностями не присутствую на пиру жизни, а прозябаю. Хотя хочется только покоя, я был бы счастлив жить где-нибудь в уединении, в уютно обставленном жилище, не иметь забот о насущном хлебе, окружить себя книгами, журналами, не знать никаких больных, ни телефонных звонков, ни кредиторов, и нам мало для этого нужно.
Не могу я привыкнуть к Риге. Сперва она показалась мне родной – [нрзб] родился я здесь и прошло много лет моей жизни в ее стенах. Но поживши и присмотревшись я возненавидел ее. Все здесь мне чуждо – и люди, и стены, и эта мелкая, самодовольная немецкая жизнь, своеобразный их язык, мизерные интересы – об появившемся на бульваре белом воробье писалось (вставка: «в газетах») целую неделю, и дикое отношение к русским – их ненавидят, считают существами низшего порядка, меня довели они до того, что я превратился в какого-то крайнего националиста. У меня вывеска только на русском языке, принципиально не вывешиваю на немецком. С немцами говорю по-русски, хотя от всего этого страдаю. Неужели закончится жизнь моя здесь в этом болоте! Это [нрзб] крупных центров где я жил, и куда забрасывала меня моя судьба. Ты не можешь понять этого, живя постоянно в большом городе…
Живешь днями не выходя из своей квартиры, а если выхожу, то хожу по улицам чужой и чувствую какое-то одиночество. Удивляюсь, как живет здесь со мной моя жена. Все же привыкла она к другой жизни – свободной, богатой, к нарядам, постоянно на улице, в театрах, концертах, своих свободах [нрзб], и теперь она сидит дома. Не шьет себе ничего, не выходит по месяцам, читает, играет на своем [нрзб], играет шахматы, забавляется ребенком и все, и это так давно. Не вытащишь ее на воздух – отражается это на здоровье.
Ездит раза 2–3 в Москву, чувствует себя там чужой среди этих животных, а я совершенно не пользуюсь своей «свободой» за ее отсутствие.
Никем не увлекаюсь. Это плохой признак. Нет такой женщины, из-за которой я бы мог делать теперь глупости. А ведь много женщин, иногда очень красивых, приходят в мой кабинет. Жена страшно ревнует меня к ним и мучится из-за этого.
И я ревнив, очень ревнив, но я скрываю это.
А время идет вперед, все ближе к могиле. Я думаю, и Ты испытываешь часть моих ощущений невеселых, и Твоя жизнь с вечной нервностью. Как Ты живешь, этот вопрос так глубоко интересует меня, не из любопытства, его нет, а из глубокого сочувствия к Тебе, из-за какого-то особенного чувства, которое у меня по отношению к Тебе – не могу сам назвать его. Мне безумно хотелось бы увидеть Тебя в Твоей домашней обстановке, среди знакомых близких мне вещей Твоих, поговорить с Тобой. Не могу забыть я нашего последнего свидания в Майоренгофе, когда отвозил я Тебя на вокзал с Ваней (?), все то, что Ты мне говорила, я помню так ясно – желание это особенно проявляется, когда мне тяжело в силу каких-нибудь обстоятельств – неприятности там [нрзб]. Мысли о Любе тоже терзают до крови мою душу – это самое тяжелое на моей душе и камнем давит меня. Я потерял ее.
На этом лежит какое-то возмездие, в существование которого я верю. Я начинаю иногда ненавидеть настоящее, когда вспоминаю об этом черном пятне моей жизни. Я был бы счастлив иметь уверенность, что она совершенно равнодушна ко мне. Впрочем это, вероятно, так, ведь я не был около нее в том возрасте, когда рождается привязанность и вообще чувства высшего порядка. Я мало, почти совсем не пишу ей – я не могу писать, у меня нет языка к ней, бесконечная жалость к себе и [нрзб] утраченному родному сердцу парализуют мою душу. Поверь мне, Катя, я сейчас плачу горькими слезами, дальше пока писать не могу.
Смешно, право. Подумаешь, у меня есть в живых отец, мать, взрослая дочь, жена, маленький ребенок, в к. я души не чаю, одним словом семья, но я одинок, и чувствую постоянно это одиночество.
Но довольно. Неинтересно Тебе все это. Я хочу думать [нрзб] что Тебя веселят [нрзб] мне, и что счастливей Ты меня. И будь счастлива, милый [нрзб], береги себя, свое здоровье, у Тебя много друзей и любят Тебя люди. Береги Любу, люби ее, владей ее любовью безраздельно.
Вспоминай иногда меня, напоминай Любе обо мне, не забывайте меня совсем.
Хочу думать, что Вам, милым мои, лучше и легче живется. Прощайте, дорогие, милые, мне все кажется, что никогда увижу Вас. К.
3.13
Письмо оглушило меня. То ли мне оно было написано, то ли я его писал. И то и другое было невозможным. Эти слова написаны более ста лет назад, не для меня и не обо мне, но они пробивают дыру во мне, мое здание шатается. Какой-то я во мне пытается освободиться, выйти на волю. И этот другой я мне нравится больше прежнего.
На какие-то клавиши внутри меня нажимает голос этого письма. На те же, что гигант в тулупе? На те же, что миниатюрная пластинка с «Цветущим жасмином»? Как и этому доктору, мне идет сорок первый год. Когда тебе исполняется сорок, закрываются двери комнат, которые ты оставлял открытыми.
Мне хотелось помочь этому К, а может быть, мне хотелось помочь самому себе, не написавшему то письмо. Но с этой помощью я опоздал больше чем на век. Тогда я стал чувствовать себя его наследником. И его наследство уж слишком складно вошло в мою коллекцию переживаний, как долгожданный недостающий экспонат. И начало работать. Мне захотелось скорее кого-нибудь встретить, не быть одному. Я сделал звук радиоточки громче.
«Жители Костромы, чьи родственники скончались в выходной день, вынуждены хранить тела умерших у себя дома до понедельника, поскольку местный морг отказывается принимать покойников. Муниципальные власти рекомендуют, однако, оставаться в жилых помещениях и воздержаться от резких движений в выходные, правительство разбирается с обстановкой и накажет виновных».
«Столичные власти планируют установить в центре своего святого города новый памятник Иосифу Сталину. Копию соответствующего документа опубликовал муниципальный глава комитета по градостроительству. Планы установить памятник подтвердил в беседе с “Россией всегда” глава комиссии по культуре и массовым коммуникациям. Предполагаемая стоимость проекта – 52 миллиона рублей, финансировать его будут за счет бюджета города и добровольных пожертвований всех граждан страны».
Меня окружали письма, письма, письма, открытки, телеграммы, журналы. Некоторые из них обгорели, другие были порваны.
Радиоточка работала, не зная о том, что я читаю старые письма.
«В культурной столице казаки продолжают рейды по клубам. Петербург продолжает тщательно предаваться регулярной проверке на нравственность и соблюдение православных традиций». «Екатеринбуржец Александр намерен отправиться в путешествие в Крым на минском тракторе. Старт запланирован в конце мая. “Семья у меня нормально относится к идее – жена вот шторки пообещала сшить, дети помогали красить”, – рассказал нам будущий путешественник». Эту новость готовил я. Я записывал «голос Александра», а на самом деле моего коллеги по «России всегда» – в Екатеринбург никто меня отправлять за синхроном не собирался.
Несколько писем, оказавшихся в моей сумке, были схвачены бечевкой. В отличие от остальных писем – одиночек или пар, это была компания. Они были написаны одной рукой, все были без конвертов и все адресованы «Лиле». Два письма, вернее короткие записки, выпавшие из перевязанной стопки, я уже видел – еще в контейнере, когда входил в него и когда из него выползал. Следующее было длиннее.
1.5
8 июня 1916 года. Лилечка, а я Вам снова пишу и снова надоедаю. Что делать. Вот уже десять дней как мы в поезде. Приходилось ли Вам делать такие переходы? Завтра будем в Харбине.
Красота действительная, захватывающая красота – это Байкал. Изсиня черная вода тянет к себе, не дает оторваться. Но попадите в нее, и она задушит Вас в своих студеных объятиях. Рука коченеет уже через полминуты. И это в июне! Летом.
Как Вы думаете, Лилечка, что мне напомнил Байкал? Его красивая, но холодная, притягивающая и в тоже время давящая красота напомнила мне… Петроград и его… обитательниц. Разве не верно? Те же качества и те же свойства.
По приезде на Амур со дня на день буду ждать от Вас письма, Лилечка. Больше, больше пишите. Не забывайте. Впрочем, это будет видно по тону Вашего письма. И что-то хорошее… Ваш Коля.
3.14
Радиоточка сообщила о новых указах. Их было несколько, последний был таким: «С сегодняшнего дня людям, не обладающим специальной справкой, запрещено оказываться рядом друг с другом на улице ближе двух метров. Против нарушителей будут реализовываться санкции, проводиться задержания». На этом дневные новости закончились, начался повтор утренних. Я подумал, что этот указ связан со вчерашним объявлением «Радио NN», говорившем о выходе на улицы 12-го числа, когда «все встре…».
Я вернулся в комнату и снова лег на кровать, меня укрыло облако заячьей шерсти. Заяц улегся у меня в ногах. Закрыв глаза, я увидел буквы, косой почерк, человека в старом мундире, улыбающихся детей, которых я не знал, брошюру о цветении, журналы, о существовании которых не слышал, плачущего доктора и какую-то Любу. Они плыли передо мной, постепенно проваливаясь в огонь, я пытался их оттуда вытащить, но они вспыхивали и исчезали, я падал в горящую воронку из фильма о хоббите, а воронка превращалась в кроличью нору. Тогда я стал вспоминать.
2.4
Я стою по колено в снегу. Я смущен призрачными знаками, почти незаметными следами на чистом снегу у подъезда. Летит ворона. Пахнет снегом и пахнет супом, который готовит Тамара. Вот она с птицей на плече стоит в своем зеленом пальто у открытого окна, держит половник, пробует, щурится на солнце. Со стороны бывшего Покровского бульвара доносится:
Правительство воли, сердце народа,
песни, любовь и заботы!
Над нашей землей войны и труда
Кремлевские звезды, сияйте все краше
Это все наше, это все наше.
Я не вижу их, поющих, но знаю, как набухают жилы у статных трубачей духового оркестра, как складываются в ромбики ртов птичьих птенцов рты тонких девушек. Все они одеты в обтягивающие комбинезоны с принтами со Сталиным – усы генералиссимуса аккуратно лежат на правой и левой грудях хористок. Это активисты «Служу России» проводят мероприятие в рамках субботнего форума за безопасность русских детей – в честь очередной годовщины присоединения новых территорий.
Стоит Россия, утес величавый,
И в каждом пропеллере дышит:
Все выше, и выше, и выше —
Над родиной нашей полет,
Там Сталин любимый живет.
Звонкая песня державы!
Я смотрю на ворону. Прислушиваюсь к своему похмелью. Чу!
Рядом с яблоней, листья которой весной залезают к нам в окно, мягкая суета, деликатное движение.
Слышу: как будто очень маленькой, размером с мизинец, пилой кто-то пилит нашу яблоню. Вижу: совершенно белый, белее снега, белее белого снега, белее белого цвета – заяц.
Сантиметров 70. Хвост короткий, округлый. Лапы широкие. Ступни? Ступни покрыты густой щеткой волос. И даже подушечки пальцев – с этой самой щеткой.
И грызет.
Смотрю на него, и в голове мешаются мысли, толпятся вопросы: а откуда ты взялся, братец? И чего это ты пристроился к нашей яблоне? И главное, а не вздумаешь ли ты сейчас линять? И если да, не нужна ли тебе моя помощь? А если нужна, то как же я смогу помочь тебе? Что я стану делать, когда твой волшебный белый мех начнет спадать клочьями? Ты же вымирающий, из бывших, тебя же почти не осталось.
Ты знала, что заяц-беляк занесен в Красную книгу? Последний раз его удалось встретить десять лет назад в Химкинском лесопарке. Но лесопарка уже нет, а заяц спустя десятилетие добрался до бывшего Подколокольного.
Что мы знаем о нем?
Немного. Этот народ разбросан по всему свету. Скандинавия, Ирландия, Казахстан, остров Хоккайдо. Видели их и в Чили, и в Аргентине. В Монголии. На Урале и в Уэльсе. Кое-кто проживает в Швейцарских Альпах. Бывал ли ты на острове Хоккайдо, заяц, слыхал ли песни Оссиана?
Молчит. Грызет. Как будто пилит яблоню очень маленькой, размером с мизинец, пилой.
Но особенно любит заяц-беляк центральные районы России. Хвойные леса, открытые болота, заросли ивняка, березовые колки. Высокая густая трава.
Наука знает: есть беляки дикие, есть оседлые. Наука знает: заяц-беляк занимает индивидуальные участки в 3–30 гектар. Каков твой участок, заяц? Богат ли ты, прижимист? Молчит. Грызет.
Бывает и так: самый оседлый заяц-беляк вдруг нет-нет да и сорвется – отправится в путь. Вот как в этом сентябре – на Таймыре семьдесят три особи отправились на юг. И прошли сотни километров. Не из таймырских ли будешь, заяц? Молчит.
Рассказывают всякое. И про осеннюю копрофагию, и про агрессивный ночной образ жизни, и про трусливую пассивность перед лицом гнуса. Где сплетни, где наветы, где правда – не узнать. Но кто без греха?
Грешен ли ты, мой заяц-беляк? Молчит. Молчит. Молчит.
Жизнь беляка, где бы ни жил он, коротка. Долгожителем зовется тот беляк, что дожил до семнадцати лет. И эту тему мы обсуждать с ним не будем.
А еще известно: меню зайца-беляка разнообразно и красиво. Он любит клевер, мышиный горошек, тысячелистник, золотарник. Он любит чернику. Сухие длинные веточки кустарников, шишки кедрового стланика. Есть и такие, кто предпочитает олений трюфель, который выкапывают из земли.
Но зайцы-беляки не любят яблони. Они не грызут их кору, предпочитая другие деревья, если уж чернику или клевер кто-то занял.
О чем ты думаешь, грызя кору яблоневого дерева в бывшем Подколокольном переулке? Может быть, о своих монгольских братьях? Может быть, о чернике в лесу? А может, об опасности, которая всегда близко, о печали, которая всегда на пути, о страхе, который внутри ветхой шерсти, о полях тысячелистника, растущего совсем в других географиях? Наука говорит: единственное спасение зайца-беляка от преследователей, это чувство слуха. И еще – умение быстро бегать. Идя на лёжку, заяц передвигается длинными прыжками и путает следы, делая вздвойки и сметки. Ты умеешь делать вздвойки, мой заяц-беляк? Ты умеешь резко прыгнуть в сторону от своего следа? Я научусь у тебя, у меня тоже есть чувство слуха, это моя беда, но, может быть, и мое спасение.
«Да не сомневайся! Тащи его сюда», – крикнула из окна Тамара и, видя мое замешательство, появилась через минуту с байковым одеялом, ловко завернула в него зайца и отнесла домой. «Воскресный супчик сам прискакал». Но я отбил зайца, упросил Тамару, и теперь таймырская счастливая зима и уэльское счастливое лето всегда в моей комнате – в витающем снеге и летающем пухе заячьей шерсти вечно линяющего, обновляющегося беляка.
Так стал со мной жить заяц-беляк.
3.15
Я проснулся резко от внутреннего движения. Была ночь, в переулке горели фонари, с улицы доносились крики рабочих, свистки гвардейцев. Заяц спал у меня в ногах, иногда – видимо, и ему снилось что-то страшное – делал резкие движения лапами, оставляя громкие вмятины в письмах, валявшихся на кровати.
«Эти письма живые», – сказала Кувшинникова. А что в них живого, вот они лежат осенними листочками весной. И их пинает истеричный заяц. А еще ее слова, что все сказанное этим изумрудным голосом – правда. Как в это поверишь?
Меня окружают чужие фразы, перевранные мысли, чертовы вопросы, украденные слова, все слова украденные, эти смыслы не имеют смысла, хотят найти новое значение, нестерпимы старые значения, все они несвободны. Как стать свободным – от прошлого и от страха? Хотел бы знать? Да! А хуй тебе. Вот самое готовое к новым значениям, самое свободное слово. Хотел бы избавиться от этих голосов в голове? Хотел бы. Возможно ли это? Нет, хуй тебе.
Слова и картинки танцевали в голове, и мысли строились вокруг них, собирая новую станцию: человек в тулупе, Кувшинникова, изумрудные письма, записки в почтовом ящике.
И главное: какой смысл? Допустим, правда. А что это может изменить, а, заяц? Я не могу ничего сделать ни с голосами в голове, ни с работой, куда там до сражений с можайскими рвами и прочими ужасами, даже если они и существуют. Ничего не может измениться. Я недавно слышал в «Пропилеях»: «Рубят Треугольный лес», – шепотом, оглядываясь, говорил один другому. А это ведь уже совсем мое, мой кусок родины, и, если это правда, надо куда-то бежать, надо что-то делать, но куда бежать, что делать, значит, неправда про этот лес, и черт с ним, с лесом, леса же заново умеют расти, это даже полезно.
Было когда-то такое когда-то, когда казалось, что я знал, куда иду, но эти знание и веру уже давно завалило тряпьем, временами года, неудачами, супами, новостями из радиоточки, всем тем, из чего складывается жизнь. И я стал усталым, как все вокруг. Усталым и несчастным, как всё и все вокруг. И вот я лежу. Навсегда раненный Мачек, в ворохе писем, серый и голый, как кора у соседних тополей. И в голове проходит парад мертвых вещей.
Заяц опять лягнул письма и когтем порвал одно из них. Эти письма. Выкинуть или поменять их на что-то? Что с ними делать? Теперь обвинят в краже, но я же спасал. А может быть, накажут. Могу попасть и под закон о присвоении любого госимущества. А это расстрел. А могу за участие без справки «в несанкционированном собрании как в местах общего пользования, так и домохозяйствах». Контейнер – это место общего пользования? А справка, разрешение у них было? Не было – значит, десять лет, было – а как теперь докажешь, небось сгорела. А еще наверняка были нарушены законы об оскорблении исторической памяти и о национальном наследии. Да мало ли. Но нет, нет, эти письма я, во-первых, спас, во-вторых, об этом никто не знает, в-третьих, они никому не нужны.
Вот ты Джельсомино. Сэр Галахад. А вот – склейка – и ты обморок, отраженный в глазах Кристины Спутник, обмывок, боящийся жуков и всего остального, ждущий великанов и орлов. Я по-разному представлял себе будущее, чаще всего – никак, иногда – «умру в тридцать три», в хорошие дни – «я капитан пиратского корабля у мыса Доброй Надежды». Но никогда не думал, что в сорок буду сдутым человеком с сухой веткой носа, проблемами со слухом, десятком тысяч прочитанных и забытых стихов, способностью сходить с ума от того, что слышу шум чужих станций, маленьким взрослым, которому «нужен магний и калий». Что, мальчик восьми лет из старого леса, где я? «Я» – что за странное слово такое? Видишь трамвай, на котором можно убежать? Не видишь.
Это я не на жалость бью, но показываю тебе строй моих мыслей в дни перед тем, как все изменилось. Вопросы, голодные вопросы, голые вопросы, украденные вопросы, глухие, как я, вопросы. Страх утраченных возможностей.
В моем детстве была удивительная вещь: отсчет минут от ухода поезда метро. Я ее называл «кольчатость минут». Это сейчас считают время до поезда, который придет, а тогда – от ушедшего. Какой в этом был практический смысл? Оплакивание – твой поезд ушел? Растущая горечь от упущенного шанса? А я хотел бы быть как Брейгель. Дедушка рассказывал, что Брейгель, когда был в Альпах, глотал горы и скалы, а потом, вернувшись домой, извергал их из себя на полотна и доски. Я бы хотел быть пожирателем гор и входить в города верхом на циклопах, а в городах – девушки, ждущие меня и ткущие саван для всего старого мира. Я бы хотел идти по белой тарелке нового мира без всех старых слов – «гиперакузия», «тиннитус», – с новыми связями и отношениями между словами, отменяющими все эти «рекомендуется к принятию», «чувствительность к звукам», «затрудняет восприятие речи». Я бы шел и пел: «Тень-тинь-тянь-тюнь-тень-тинь-тинь, чьюр-чьюр-чьюрюрю-чьюр-чьюр-чину, тью-тью-тью-тьюрр, сип-сип-сипсип-сип-сипсипсип-сипсирр». И наверняка их танец – всех моих мыслей и не знаю чьих голосов – попадет в такт твоего неровного дыхания, тогда еще мне незнакомого.
Я засунул аппаратик в ухо, съел кусок пирога, запил его двумя глотками супа. Я вышел на лестничную клетку, полную жуков. Из почтового ящика выглядывал голубоватый листочек, я подумал: «Новый почтовый голубь, опять». И снова услышал там-там с пластинки «Питер Пэн».
На оборотной стороне было написано знакомым каллиграфическим почерком: «Скажи – простите, что я на ты, – скажите себе: “Увижу, когда поверю”. Слишком смело? Видеть жизнь приключением, имеющим цель и наполненным чудесами, – значит наполнить ее целью, смыслом и чудесами. Считать жизнь бесполезной – значит делать ее такой. Слишком смело? Возможно. “И все, что ни попросите в молитве с верою, получите”. Только представьте, только представьте. До скорого».