скачать книгу бесплатно
Он прошел мимо газетного киоска, бросая взгляды на чистильщика обуви, склонившегося перед скамейкой со своими щетками; на продавцов сосисок, рогаликов и пирожных. Питера все время посещала мысль: как жаль, что у него такой плохой аппетит теперь, когда в любую минуту, хоть днем, хоть ночью, он мог подойти и, имея деньги, купить, что душа пожелает; а всего пять месяцев назад один из соседей Питера по койкам в Аушвице умер, по сути, от того, что слишком увлекся едой – проглотил целиком подаренный ему из лучших побуждений одним из освободителей шоколадный батончик, который оказался слишком питательным для его истощенного желудка. Возле уходящей вниз лестницы скрипач играл грустную и сентиментальную мелодию, которую Питер тут же узнал, – вторую часть «Из Нового Света» Дворжака. Против своей воли Питер позволил мелодии затянуть себя. Теперь он боялся музыки, хотя когда-то любил – особенно что-нибудь классическое; Маша, любившая популярные баллады и зарубежный джаз, постоянно подтрунивала над его предпочтениями. «Мой занудный бюргер, – говорила она, целуя его в шею. – Мой безнадежно устарелый муженек…» Любовь Питера к Брамсу, Бетховену и Баху перешла к нему от матери; когда он был малышом, она насвистывала ему все эти мелодии, покачивая Питера у себя на коленях, а он тем временем хватал руками ее сложенные в трубочку губы и длинные локоны («Когда я выходила за твоего отца, – частенько говорила она, – я могла сидеть на своих косах»), а затем внезапно тоже засвистел. Музыка стала речью Питера еще до того, как он освоил саму речь, и он тоже обучал ей Джинджер и Виви, покачивая двойняшек на коленях и насвистывая им отрывки из его любимого «Пети и волка» – эту музыку любила даже Маша, потому что Прокофьев был в моде, а девочки всегда начинали галдеть, когда начиналась та часть, которая, как они думали, была написана специально для него, их собственного отца! «Там поют “Питер”, папа, там поют тебя, там поют ТЕБЯ!» Как же они любили тему мальчика-победителя – юного героя, который поймал лесное чудище и отправил его в зоопарк! Они тогда еще не знали, что в итоге серый волк придет к ним самим.
Скрипач-попрошайка, как назвал бы его кузен Сол, поднял взгляд, и Питер осознал, что плачет и позвякивает мелочью в кармане. Он вытащил монеты – все, что были, – бросил их в футляр с красной подкладкой и побежал. Как можно быстрее. Прочь, прочь оттуда! Ему не было необходимости оставаться здесь, на этом обрывистом краю континента, со всей этой благотворительностью Сола и заботливостью Эстер – в месте, где для Питера всегда существовала опасность упасть в омут воспоминаний. А почему бы и нет? Хороший повар везде найдет себе место! Он рванул через главный вестибюль к билетным кассам, ощущая неожиданный, почти безумный, душевный подъем. Он мог поехать на запад в какой-нибудь ковбойский лагерь, где бы варил бобы в железном котелке на огне. Он мог рвануть в Монтану, Айдахо, в места, куда кузен Сол ездил на рыбалку, и стать личным шеф-поваром в лагере какого-нибудь богача. Да он мог двинуть и через всю страну в Голливуд – а почему нет? – и готовить гамбургеры в закусочной, за стойкой которой появлялось бы еще больше звезд. Как бы это понравилось Маше, которую так сильно завораживала волшебная страна, известная как Лос-Анджелес, что каждое утро за завтраком она зачитывала Питеру отрывки из киножурналов, как, например: «Послушай, Петель, тут говорится, что в Калифорнии ты можешь протянуть руку из окна и сорвать лимон прямо со своего собственного дерева! Представляешь?.. Петель, а ты знал, что в Калифорнии никогда не бывает снега?» Маше, которая настолько боготворила всех американских актрис, что настояла на том, чтобы ее девочек звали Вивиан и Джинджер… Ничего не видя перед собой, Питер толкнул женщину в конце очереди в кассу и, задыхаясь, проговорил:
– Entschuldigung Sie[29 - Прошу прощения (нем.).]!
Женщина, миловидная блондинка с красной помадой на губах, уставилась на него. На ней было толстое пальто, слишком теплое для вокзала; в руках она держала саквояж, и Питер поначалу решил, что она, должно быть, беженка. Но нет, понял он, взглянув на ее коротко постриженные, как у американской звезды, волосы. Он оказался прав тогда, выходя из «Ойстер Бара». Они догнали его. Он повсюду видел призраков.
Он занял место в конце очереди, опустив голову и обливаясь потом. Сумасшедшая эйфория померкла, словно выключенный свет, как и предполагал Питер. Волоча ноги, он продвигался вперед, вытирая лоб платком с монограммой Эстер; добравшись наконец до окошка кассы, он вытащил полученный от Лео и уже пропитанный потом конверт, протолкнул его напуганной девушке-кассиру и, на этот раз по-английски, произнес:
– Удивите меня.
8
Получив билет, он вновь двинулся в главный вестибюль в направлении железнодорожных путей, на которые ему указала кассирша. «Сэр, я не понимаю… вы хотите, чтобы я выбрала?» – спросила она, и Питер ответил: «Да, куда угодно, место прибытия значения не имеет, лишь бы поезд прибыл побыстрее». У турникетов он предъявил свой билет стоявшему там работнику в униформе; мужчина проверил его и, протянув обратно Питеру, пожелал хорошего дня. Питер заверил, что именно так и будет. Он все ниже и ниже спускался на эскалаторе, напоминающем ему длинный тоннель станции «Зоологический сад» Берлинского метрополитена до того, как ее разбомбили, и, наконец, вышел с остальными путешественниками на платформу.
Все стояли: кто-то читал газету, остальные выглядывали на пути в ожидании поезда. Над головой в поисках выхода билась пойманная в ловушку птица – звук ее крыльев эхом разносился по платформе. Еще кое-что показалось Питеру забавным: учитывая его депортацию в Терезин в грузовом вагоне и его второе путешествие в Аушвиц, он должен был бы бояться поездов. Но нет, не боялся. Более того, он до этой минуты вообще не задумывался о виде транспорта – может быть, из-за того, что американские дороги совершенно не походили на европейские, а эта платформа – на ту, на которой он стоял со своей женой и девочками холодным днем зимой 1942 года, на сортировочной станции Грюнвальд в Берлине после двух ночей, проведенных в тесноте в синагоге на Леветцовштрассе. Двойняшки попали в синагогу впервые, так как Питер, как и его отец – к великому огорчению матери, – был нерелигиозен, а Маша, естественно, была гоем. Его девочки, Вивиан и Джинджер, оказались не в восторге от знакомства с местом организованной религии, которое для них состояло в дреме на коленях у родителей, сидящих на длинных деревянных скамьях плечом к плечу с еще тремя сотнями других людей в помещении, настолько холодном, что, несмотря на такое количество народа, при дыхании изо рта вырывался пар. То утро, когда они покинули синагогу, тоже было холодным: занималась ясная, солнечная, морозная заря, разукрасившая узорами стекла; холод, как талая вода, просачивался сквозь их пальто, когда они двигались в Грюнвальд. Они стояли на платформе: зубы его дочек стучали, носы раскраснелись, и Маша, больше всего боявшаяся пневмонии после того, как от нее умерла мама Питера, сказала: «Петель, тебе нужно найти платок для Виви. Свой она где-то потеряла, а теперь вся дрожит», а Питер ответил: «Еще не поздно. Вы еще можете уйти. Забери девочек домой и свяжись с друзьями моего отца по поводу документов. Ты – арийка, а детей, сама знаешь, могут отпустить с тобой», и Маша нагнулась, взмахнув белокурыми волосами, натянула воротник Виви ей на лицо и произнесла: «Не начинай снова, Петель. Мы остаемся с тобой. Так что иди и разыщи что-нибудь потеплее, чтобы укрыть голову Виви», и Питер сказал: «Есть, фрау генерал. Я мигом». Все еще держа Джинджер за руку, он повернулся осмотреть толпу, изучая, где можно украсть платок, и приметил неподалеку необъятную женщину, похожую в своих мехах на енота. Конечно, ей не нужен был головной платок так, как он был нужен Виви, правда ведь? Его бы отец забрал головной убор – в этом Питер был уверен, – стащил бы его с головы этой пожилой дамы без раздумий. «Не будь такой рохлей, парень, иначе мир сожрет тебя с потрохами!» Но что, если у этой пожилой дамы в легких споры, как были у матери Питера, и кража ее шали была равносильна подписанию ей смертного приговора? И все же Питер отпустил руку Джинджер и стал пробираться бочком к пожилой женщине, но в этот момент нацисты начали толкать всех вперед с помощью дубинок; начались массовые беспорядки, крики и толкучка; Питер пытался прорваться обратно к своим девочкам, но лишь краем глаза увидел, как мелькнула белым пятном на зимнем солнце рука Джинджер, когда она потянулась к нему и закричала: «Папа!», а потом его семья исчезла. Питера втолкнули в один поезд, а их в другой, и только после войны, сначала в кабинете кузена Сола, когда тот повесил трубку и с тяжестью в голосе произнес: «Мне очень жаль, но я получил это из надежного источника», а затем в офисе Красного Креста, где Питер проверял и перепроверял списки, он выяснил, что пока он, везунчик, направлялся в Терезин, рабочий лагерь, Маша, Джинджер и Вивиан поехали прямиком в Аушвиц.
Питер ощущал вибрацию в желудке и ногах от подъезжающего к станции поезда. Он изучал рельсы. Устанавливали ли третий рельс, который убил бы его током, только в метро? Если так и здесь такой штуки не было, то достаточно ли быстро двигался поезд? Это не имело значения; если Питер прыгнет быстро и локомотив переедет его, то он просто раздавит Питера. Он напряг ноги. Посмотрел на приближающийся состав. Посмотрел на рельсы, на насыпанный между ними угольный мусор, выбрал место. Вот сейчас. Сейчас. Сделай это сейчас. Он обливался потом; напряженные мышцы дрожали, как тогда, когда он и его семья поднялись на фуникулере на вершину Цугшпитце, и его девочки весело прыгали по вершинам Альп, словно маленькие козочки в летних платьицах, а Маша, смеясь, подзывала его: «Ну, пойдем!», но ноги Питера окончательно сковало, и той ночью, когда он лежал возле Маши в их номере в отеле, его мышцы болели так сильно, что он не мог пошевелить ногами.
Поезд запыхтел в каких-нибудь нескольких дюймах от его лица и остановился. Питер зажмурился, из глаз потекли слезы. Люди обходили его, пробираясь к поезду: сначала вежливо, а потом, когда до отправления оставалось все меньше времени, толкаясь и пихаясь. «Что за задержка, приятель?» – говорили они, а потом: «Видимо, он очень сильно обрадовался». Было слишком поздно. Питер мог дождаться следующего поезда или следующего после того; он мог стоять на этой платформе, пока тысячи поездов будут прибывать и убывать, но он не смог бы прыгнуть и присоединиться к своим родным, потому что он был, как сказал его отец, рохлей; потому что он был, как заметил кузен Сол, слишком слаб, слишком пассивен и нерешителен, чтобы быть полезным хоть кому-нибудь, не говоря уж о его семье.
– Посадка заааканчивается! – прокричал проводник, и какой-то мужчина, пробегая мимо, толкнул Питера и бросил: «Эй, приятель, тут вообще-то кому-то на поезд надо». Питер извинился на английском. Он открыл глаза и вытер лицо. Затем, как он делал всю свою жизнь, он позволил течению подхватить его, и, несомый инерцией чужих людей, вошел в вагон.
Благодарности
Еще раз хочу поблагодарить тех переживших холокост, кто предоставил мне невероятную привилегию записать их свидетельства для Фонда исторических видеоматериалов Стивена Спилберга «Пережившие Шоа». Также я очень признательна моим сестрам по «Центральному вокзалу», в частности, Кристине Макморрис, создавшей эту антологию; Синди Хван и команде «Беркли/Пингвин Рэндом Хаус» за то, что наши новеллы увидели свет, а также моему суперагенту Стефани Абу, которая сделала все это возможным.
Ветка орешника
Сара Маккой
21 сентября 1945
Заплакал ребенок. Плач разносился эхом по мраморной галерее и поднимался вверх, к необъятному потолку с нарисованными созвездиями. Колоссальный синий купол, отчасти похожий на беззаботное небо над Арденнами, но более всего – на океан. Он давил на нее, и казалось, вот-вот раздавит.
От рыданий малыша у Каты намокли груди. Она порадовалась, что надела зимнее пальто, несмотря на довольно теплую погоду в Нью-Йорке. Она родила сына в прошлом декабре. Бесконечно давно, целую жизнь назад. Его забрали и усыновили добрые люди в Мюнхене. Бесплодная пара, школьная учительница ее младшего брата. Кате говорили, что ребенка там любят. Конечно, думала она, кто бы такого не любил? У него были щечки ангела, пухлые ножки и ручки – врачи из «Лебенсборна»[30 - «Источник жизни» (нем.) – организация, основанная в 1935 году по личному указанию рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Входила в состав Главного управления по вопросам расы и поселения для подготовки молодых «расово чистых» матерей и воспитания «арийских» младенцев.] только одобрительно покачивали головами. Он был совершенен. Как и его мама, добавляли медсестры.
Ката теперь стыдилась той горделивости, которую вызывал у нее этот комплимент. Она назвала его Яном и все спрашивала себя, дали ли его новые родители ему новое имя или оставили старое. Ее же имя он узнать не мог. Документы о происхождении были сожжены.
Малыш снова зарыдал. На этот раз плач срикошетил, словно пуля, отчего руки Каты задрожали от локтей до кончиков пальцев. Она засунула кисти в шерстяные карманы. В левом лежали два паспорта. В правом – темно-красная шляпная булавка с оперением, как у стрелы, но острая, как шприц. Ката осторожно ткнула себя ею в бедро. Достаточно глубоко, чтобы унять дрожь, но недостаточно для того, чтобы оставить след. Все аккуратно и опрятно – оптимальная рана. Она была своенравной. Неподходящая черта. Существовали уловки, чтобы скрыть свою истинную сущность. Матери из Программы научили ее. В месте укола растеклась успокаивающая боль, а ее тело затвердело, словно глиняный горшок в печи для обжига.
Поезд въехал на вокзал, заглушая плач ребенка. Локомотив зашипел, скрежеща по металлическим рельсам колесами, и со вздохом остановился. Клубы пара на миг сделали этот осенний денек еще теплее.
От жара у Каты закружилась голова. Она выдернула все еще воткнутую булавку и направилась к ряду билетных касс.
Ожидая своей очереди, она снова стала мысленно тренироваться. Бостон, Массачусетс. Это было нелегко произнести – по крайней мере, ей. Звучало слишком по-немецки. Притом что она прекрасно понимала английский и французский языки, ее дикция была в лучшем случае на начальном уровне. Ей стоило лучше учиться в школе. А теперь уже слишком поздно. У американского произношения был совершенно нехарактерный ритм, слова во рту казались размякшими, словно гниющие овощи. Согласные звуки не воспринимались. Поэтому во время морского путешествия она старалась не открывать рта. Вместо этого она внимательно прислушивалась к американцам: к интеллигенции, вкушающей гусиный паштет и вяленые колбаски в увенчанном сводами обеденном зале; к пассажирам третьего класса, курящим сигареты, стоя спиной к ветру, и коротающим время; к официантам, приносившим ей чай и принимавшим ее молчание за снобизм; к детям, играющим в мяч на палубе; и в особенности к гувернанткам, сбившимся в кучку, как полевые ромашки, и не сводящим глаз со своих подопечных.
От них она и узнавала самые широко используемые просторечия. «Рехнуться» не имело никакого отношения к слову «рейх» ни на английском, ни на немецком. «Валять дурака» означало вести себя глупо. Важничать – это было положительное качество. «Снотворное» означало, помимо прочего, и алкоголь, и использовался он точно так же, как и в программе «Лебенсборн»: три «булька» беспокойным детишкам в молоко перед сном – но не больше, иначе они могли не проснуться в положенное время. «Бред сивой кобылы» использовался в различных ситуациях, так что Ката все еще не могла точно уяснить себе смысл фразы. А еще были тихие разговоры о войне: о «Малыше» и «Толстяке»[31 - «Little Boy» и «Fat Man» – кодовые названия для атомных бомб, сброшенных на Хиросиму и Нагасаки соответственно.], «япошках», «Семейном фронте», «продовольственных пайках» и, в первую очередь, о тех, кем бы назвали ее, посмей она открыть рот, – о «наци», «фрицах», «немцах».
Она записывала все эти полезные и оскорбительные слова в свой блокнот и практиковалась произносить их шепотом в своей койке каждую ночь. Основное она знала: да, нет, спасибо, извините, пожалуйста. Эти пять слов – вместе с ее люксембургскими документами и густым слоем помады на губах, – помогли ей пройти через боевую охрану на острове Эллис.
Ее взяли в Программу не из-за нравственности и интеллекта, а из-за ее улыбки и способности приспосабливаться. Когда-то она могла позволить себе быть наивной, но не сейчас. У тех, кто выжил, были лица невинных овечек и коварство змей. Она это хорошо усвоила и видела наглядные доказательства в своих соседках по комнате в Штайнхеринге. Овечка Хейзел. Змея Бригитт.
При воспоминании о них она вздрогнула, и на глаза навернулись слезы.
Милая Хейзел.
«Мне жаль. Мне так жаль».
Ее руки вновь затряслись, поэтому ей пришлось достать булавку и колоть, колоть, колоть.
Очередь за билетами сдвинулась вперед, но Ката слишком сильно погрузилась в себя и позволила растянуться медленно плетущемуся хвосту. Тощий как жердь мужчина случайно подтолкнул ее, и игла впилась глубже, чем обычно. Она охнула.
– Entschuldigung Sie[32 - Прошу прощения (нем.).], – заикаясь, пробормотал мужчина. Его быстрая, сбивчивая речь больше походила на блеянье ягненка.
Извинение, незнакомое для окружающих и более похожее на невнятное бормотание, могло остаться незамеченным. Просто реплика ходячего призрака. Ничего более. Но только не для Каты. Это был язык и страна, которым она отдала детей и принесла клятву, ради которых она шла на жертвы и убивала.
Он виновато склонил голову. На нем была форма уборщика посуды с рукавами, закатанными по локоть, которые открывали выбитый чернилами ряд цифр. Ошибки быть не могло. Наколка, казалось, поднялась с его кожи и двинулась на нее строем черных муравьев. Она уставилась на нее, не в силах отвести глаза. Еврей из Германии – здесь?
Заметив ее взгляд, он скрестил руки, прикрывая клеймо, и уважительно отступил на шаг назад.
Ката выдернула булавку из кожи, почувствовав, как теплая кровь просачивается через чулки. Пламя стыда опалило ей спину. Ей хотелось повернуться и поговорить с ним – на их языке. Рассказать о том, сколько всего она передумала с тех пор, как узнала подробности о еврейских лагерях. Она не имела понятия об истинном положении дел. Может, неосознанно, а может – нет. В какой-то степени она чувствовала себя такой же виноватой, как и те нацистские офицеры, с которыми она спала и от которых родила дочь и сына.
Nein[33 - Нет (нем.).], она прикусит свой язык и оставит этого мужчину в покое, позволив ему начать новую жизнь без напоминаний о войне и мучениях. Позволит оставить прошлое позади. Позволит сесть на самый быстрый поезд в будущее. Разве не за этим они все оказались на этом вокзале?
– В каком направлении, мисс? – спросил мужчина из-за зарешеченного окошка кассы.
Ее очередь. Она репетировала правильный ответ на корабле на протяжении нескольких недель. «Мас-са-тчу-ситц». Она представила, как читает по фонетическим слогам со страницы из своего блокнота. Она не запнется, если будет произносить их медленно, но чем медленнее говоришь, тем больше твоя речь похожа на иностранную. Она стерла бисеринки пота, выступившие на лбу, прежде чем они попали на румяна.
– Массачу-сетс, – быстро проговорила она начало и разделила слово на две части, смахнув между ними локон. Вроде бы это сработало. Мужчина продолжал сосредоточенно заполнять квитанцию.
– Амхерст, Спрингфилд, Салем, Бостон?
К своему облегчению, она идеально сымитировала произношение:
– Бо-стэн.
Тут он поднял глаза и, увидев ее, изогнул губы в улыбке.
– Да? У меня братец там. Плотником работает. Вы к семье или друзьям?
Она кивнула.
– Да.
Милдред – все ее звали Милли – была ее троюродной сестрой. Она вышла замуж за богатого торговца и переехала десять лет назад в Бостон.
«Ты не можешь вернуться обратно в Люксембург, – написала Кате ее мать, когда война закончилась. – Это слишком опасно. Твои братья еще слишком малы и учатся в школе, а твой отец лишился своего дела».
Проще говоря, ее выгнали из дома. Поэтому она написала единственному члену семьи, разорвавшему все связи с фамилией Каттер.
Милли согласилась предоставить ей жилье и сохранить в секрете ее происхождение, если она самостоятельно оплатит свою дорогу до Массачусетса и станет работать в семье в качестве гувернантки. У нее было дел по горло с тремя дочерьми восьми, шести и двух лет. А зимой ожидали и четвертого малыша. Она надеялась, что мальчика. Матери из программы «Лебенсборн» получали особые привилегии и почетные удостоверения за отпрысков мужского пола. Милли же хотела угодить своему мужу. Ката это понимала.
Конечно, она не испытывала восторга от идеи изображать из себя приглашенную няньку в доме своей кузины, но она была не в том положении, чтобы спорить с человеком, предложившим ей безвозмездную помощь. Ей нужно было незамедлительно покинуть Германию. Поэтому она собрала все свои сбережения и продала все, что имело хоть какую-то ценность: ювелирные украшения от офицеров СС, ночные сорочки из французского кружева, шелковые чулки, перьевые шляпки, меховые палантины, свою любимую пару босоножек с золотыми блестками, щетки для волос из слоновой кости, косметику и мыло, даже наполовину использованную лавандовую тальковую присыпку. И все это за бесценок. Лучше уж иметь твердую монету, решила она, чем цепляться за вещи лишь для того, чтобы их конфисковали во время ареста. Она взяла только то, что надела на себя, и небольшой чемодан с туалетными принадлежностями, сменой нижнего белья, пижамами, пачкой фотографий и личными вещами. Все остальное она продала, вплоть до своих отрезанных волос. Короткая стрижка выглядела более американской, сказала она себе, избавившись от привычных светлых кос.
В общей сложности она собрала достаточную сумму, чтобы заплатить садовнику из Дома Штайнхеринга за то, что тот отвезет ее на берег моря в своем крытом продуктовом грузовичке; оплатить одноместную каюту на пароходе, отправляющемся в Америку, ночевку в нью-йоркском отеле для женщин и этот железнодорожный билет с Центрального вокзала до Бостона. Она была на последнем отрезке своего пути и не могла позволить себе ошибиться по невнимательности.
Кассир склонил голову, словно ожидая от нее продолжения. Вместо этого она молча отсчитала несколько хрустящих американских банкнот, взъерошила свои белокурые волосы и, улыбаясь, чуть опустила подбородок. Он подмигнул, взял деньги и поставил печать на квитанцию.
– Будете возвращаться этим же путем, заходите поздороваться. – Он постучал по кассе. – Это моя кабинка. Я буду здесь.
Он просунул ее билет под решеткой, но не убрал пальцы, так что ей пришлось их коснуться.
Американцы, немцы, подумала она, везде одно и то же. Мужчины везде были мужчинами.
– Спасибо, – проговорила она и двинулась прочь, прекрасно осознавая, что его взгляд следит за каждым движением ее бедер.
Она слегка кивнула головой, проходя мимо мужчины-еврея, но тот уставился в полированный пол.
Где-то заиграла скрипка: медленная, грустная мелодия, которая не отскакивала от стен, как детский плач, а скапливалась во внутренней части вокзала, словно роса в гравюре надгробного камня.
Ката двинулась напрямик через главный вестибюль, где песня затерялась посреди толпы людей, снующих туда-сюда и поглядывающих то вверх – на расписание поездов, то вниз – на свой багаж; носильщиков и проводников, постукивающих в нетерпении по часам; детей, держащих своих родителей за руки; вездесущих солдат в форме. Материальных теней, тычущих в нее невидимые пальцы: «нацистка». Она слышала многоголосый шепот в ритмичном пыхтении локомотива: «нацистка, нацистка, нацистка». Она посмотрела на билет, на табло и затем отыскала свой путь.
Садись, садись, говорила она себе. Внутри будет безопасно. Внутри она уже будет в пути.
На платформе между ней и ее поездом стояла одинокая девочка – прямая, как игла, – посреди суматохи. Она оглядела толпу, а затем остановила свой взгляд на Кате. Ее глаза были голубее и прозрачнее, чем глаза любого из детей, рожденных по программе «Лебенсборн», – голубее, чем глаза дочери Каты. Ката не могла отвести взгляда. Девочка приподняла голову под ее взглядом, но не улыбнулась – ее зубы были крепко сжаты, а глаза задумчиво буравили Кату. У нее внутри все сжалось. Мурашки побежали по ее спине; возникло пугающее ощущение, что девочка видит ее. Видит все: Штайнхеринг, офицеров, малышек и Хейзел.
Она торопливо пошла по платформе, несмотря на то что у нее был билет в первый класс. Лучше уж было прогуляться вдоль всего поезда, лишь бы избежать тех пронзительных глаз. Так она и поступила.
Найдя свое купе, она потянула за створку двери, поставила чемодан, села и выдохнула. Наконец-то. Голоса, музыка, свистки и крики на вокзале уменьшились до приглушенного гомона. Ее бедро подергивало от укола. Она скинула с себя шерстяное пальто и потерла больное место.
– Иголка затупилась, – сказала Хейзел в тот ужасный вечер.
Они только что пришли домой с рынка. Хейзел работала над шнуровкой дирндля[34 - Дирндль – женский национальный костюм немецкоговорящих альпийских регионов.] и слишком сильно протолкнула иглу через материю. Острие вонзилось ей прямо в руку. Умением шить она никогда не отличалась. Она прижимала к ране обрезок ткани – Кате показалось, что крови, пропитавшей лоскут, было больше, чем от обычного укола.
– Нет ничего хуже, чем тупой конец, – захихикала Бригитт и положила свои мокрые варежки возле печи. – Скучала по нам? – Не дожидаясь ответа, она продолжила: – Какой мерзкий январь выдался. Не знаю, как мы будем производить качественную немецкую расу на диете из корнеплодов. Нам нужно мясо! Я бы что угодно отдала за кусок торта «Черный лес».
Ката отодвинула коричневые вставки в дирндль, чтобы поставить на стол сумку с продуктами.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: