скачать книгу бесплатно
Выходит, супруги покинули Пеннингтон еще до появления Филиппы на свет. Если вдуматься, это неудивительно. Поражало другое – то, как далеко они уехали от Уилтшира. Наверное, хотели покончить со старой жизнью раз и навсегда. Кто-то из знакомых нашел Мартину работу; или он просто вернулся в родные края. Интересно, какой он человек и хорошо ли обращался с матерью? Филиппа надеялась, что сможет проникнуться к нему если уж не приязнью, то хотя бы уважением. А вдруг он до сих пор живет по тому же адресу? Возможно, со второй женой и собственным ребенком. Прошло ведь каких-то десять лет…
Она позвонила на вокзал, не выходя из комнаты. Оказалось, что Севен-Кингз – это на Восточной пригородной линии. В часы пик поезда отправляются туда каждые десять минут. Филиппа не стала ждать завтрака, собралась и вышла из дома. Если будет время, она выпьет кофе на вокзале.
В девять часов двадцать пять минут от станции «Ливерпуль-стрит» тронулся почти пустой состав. Филиппа заняла удобное место и устремила взгляд в окно. Мимо потянулись восточные предместья Лондона: длинные ряды обшарпанных, закоптившихся кирпичных домов, над залатанными крышами которых торчали, путаясь проводами, антенны, будто тоненькие скрюченные амулеты против сглаза; дальние шеренги многоэтажек, тускло-серые сквозь пелену мелкой измороси; двор, набитый останками разбитых машин, в символической близости от единообразных кладбищенских крестов; красильная фабрика, сборище газовых резервуаров; пирамиды щебня и угля, сваленные вдоль дороги; пустыри, заросшие сорной травой; покатая земляная насыпь, на гребне которой теснились пригородные сады с их бельевыми веревками, сараями для инструментов и детскими качелями среди алых и розовых роз. Восточные трущобы, чьи благозвучные имена: Мэриленд, Форест-Гейт, Манор-Парк – никак не вязались с их видом, казались Филиппе чуждыми и незнакомыми землями: за последние десять лет она столь же мало наведывалась сюда, как и, скажем, в пригород Глазго или Нью-Йорк. Никто из школьных друзей Филиппы не жил восточнее Бетнал-Грин. Хотя, судя по слухам, у некоторых были дома в неиспорченных кварталах в стороне от дороги Уайтчепел, на застенчивых островках культуры и радикального шика среди каменных башен-высоток и заводских пустырей – правда, их не навещали. Однако унылые каменные джунгли, сквозь которые с грохотом летел поезд, пробуждали странные воспоминания, казались незнакомыми – и узнаваемыми, тоскливо одинаковыми – и неповторимыми одновременно. А ведь Филиппа в жизни не ездила по этой линии. Должно быть, угрюмый пейзаж, мелькающий за окном, был слишком уж предсказуем и настолько похож на окраину любого большого города, что позабытые описания, пожелтевшие иллюстрации в книгах, газетные фото и обрывки фильмов, перемешавшись в ее воображении, вызвали это необъяснимое чувство родства. Если вдуматься, каждый человек бывал в подобных местах – по крайней мере хмурые ничейные земли оставляют след на карте всякой души.
На станции Севен-Кингз не стояло ни единого такси. Филиппа спросила у контролера путь и пошла вниз по Хай-стрит. По правую руку тянулась железная дорога, по левую – крохотные лавки с жилыми квартирами наверху, прачечная, газетный киоск, магазин зеленщика и универсам, у дверей которых уже толпились очереди.
Запах и звуки улицы наполнили сердце щемящей болью – и вдруг не то оживили в памяти, не то породили в вымыслах ужасную, невероятную сцену. По такой же, как эта, дороге женщина катит коляску с младенцем. Филиппа едва научилась ходить, но уже ковыляет следом, ухватившись за ручку. Булыжники мостовой, испещренные пятнами света, все быстрее и быстрее бегут под узенькие колеса. Ладошка соскальзывает с горячего, мокрого от пота металла. Девочке отчаянно страшно: теперь ее позабудут, бросят, она упадет и будет раздавлена колесами ярко-красных автобусов. Но вот – крики, ругань. Щеку обжигает оплеуха. Резкий рывок едва не выдергивает руку из плечевого сустава, и женщина снова кладет ее ладонь на ручку коляски. Кажется, Филиппа звала даму тетей. Да, тетей Мэй. Поразительно, как она только вспомнила это имя. А на младенце красная вязаная шапочка. Личико вымазано слюной и шоколадом. Девочка ненавидит этого ребенка. И еще на улице зима. Мостовая залита огнями, над лавкой зеленщика болтается гирлянда разноцветных шаров. Женщина останавливается купить рыбы. Перед глазами ярко вспыхивает витрина, блестят чешуйки красноглазых селедок, в нос ударяет жирный аромат копченостей… Филиппа взглянула на мостовую с крапинами дождя. Неужели она стоит на той же улице, на тех же камнях, о которые так отчаянно спотыкалась когда-то? Или у нее снова разыгралось воображение?
Поворот налево, на Церковную аллею, – и хмурая торговая суета уступила место жилому уюту. Узкая улочка с плавными изгибами шумела кронами платанов. Возможно, до Первой мировой войны это и впрямь была целая аллея, которая вела к старой деревенской церквушке, теперь уже давно снесенной или погибшей в бомбежках во время Второй мировой. Сейчас же в отдалении маячил приземистый шпиль из бетонных блоков с облицовкой каменной крошкой, увенчанный флюгером вместо креста, и было неясно, что именно там находится.
И вот наконец – Банкрофт-Гарденс. По обе стороны от улицы – ряды одинаковых домов на две семьи. Ни калиток, ни оград, одни лишь низкие кирпичные стены вокруг палисадников. Все имело чинный, солидный и, можно сказать, одинаковый вид. Впрочем, кое-какие различия жители вносили в силу собственных наклонностей и талантов: в одном палисаднике неукротимо бушевали яркие летние цветы, второй зеленел дотошно выстриженными газонами, на каменных дорожках третьего стояли цветочные горшки с геранью и плющом.
Филиппа нашла табличку с номером сорок один – и замерла в изумлении. Дом резко выделялся на фоне прочих странностью вкуса своих владельцев. Желтый лондонский кирпич оказался выкрашен в ярко-алый цвет с белыми крапинами, отчего напоминал гигантские детские кубики. Зубцы на фасаде сияли попеременно синим и красным. Тюль на окне перехватывали широкие бархатные ленты с пышными бантами. Обычную входную дверь заменила новая, сочного желтого оттенка, с непрозрачной стеклянной панелью. В передней части палисадника располагался искусственный прудик, окруженный синтетическими скалами, на которых торчали три гнома с удочками и радостно щерились, как ненормальные.
Еще прежде, чем нажать кнопку звонка и услышать его мелодичную песенку, девушка ощутила, что дом совершенно пуст. Должно быть, хозяева ушли на работу. Устояв перед искушением подсмотреть сквозь узкую щель для писем, Филиппа решила попытать счастья у соседей: хотя бы узнать, живет ли здесь по-прежнему мистер Дактон или он куда-нибудь переехал. Звонка у них не оказалось, а стук молоточка прозвучал неестественно громко и повелительно. Никакого ответа. Девушка прождала целую минуту и снова подняла руку, но тут в доме зашаркали ноги. Дверь приоткрылась на цепочке, в щели появилась пожилая дама, в переднике, с сеткой на волосах, и смерила нежданную утреннюю посетительницу подозрительным взглядом.
– Прошу прощения за беспокойство, – промолвила Филиппа. – Не могли бы вы мне помочь? Я разыскиваю мистера Мартина Дактона, который жил в этом доме, через стенку от вас, десять лет назад. Сейчас там никого нет. Вот я и подумала, вдруг вы подскажете, где он?
Женщина замерла, будто пораженная молнией; смуглая, похожая на птичью лапу рука застыла на цепочке, а единственный видимый глаз озадаченно уставился на гостью. Послышались другие шаги, более тяжелые и уверенные, хотя и по-прежнему приглушенные ковром.
– Кто там, мам? – произнес мужской голос. – В чем дело?
– Пришла какая-то девушка, спрашивает Мартина Дактона, – почему-то прошипела сквозь зубы пожилая дама.
Мужчина плотного телосложения откинул цепочку. По сравнению со своим сыном женщина показалась настоящей карлицей. На нем были слаксы, теплый жилет и красные домашние тапочки. «Наверное, кондуктор или водитель автобуса, – подумала девушка. – И сегодня у него выходной. Значит, я не вовремя».
– Еще раз извините за беспокойство, – примирительным тоном сказала она, – мне нужно разыскать Мартина Дактона. Он когда-то жил рядом с вами. Вы, случайно, не знаете, что с ним стало?
– Дактон? Так он же помер, разве нет? Уже лет девять тому назад. В тюрьме Вандсворт.
– Как – в тюрьме?
– А где ж ему еще быть, убийце траханному? Сначала изнасиловал ребеночка, потом придушил вместе со своей ненаглядной. Вам-то он на кой сдался? Журналистка, что ли?
– Нет-нет, ничего такого. Должно быть, я спутала имя. Это не тот Дактон.
– Или кто-нибудь вас не туда направил. Здешний-то был Мартин Дактон. А ее звали Мэри Дактон. И теперь зовут.
– Она что, жива?
– Вроде бы да. Не сегодня завтра выходит. Десять лет-то уже минуло. Только сюда ей соваться смысла нет. После них тут четыре семьи побывало. Полгода назад молодая пара въехала. И цена-то плевая, да не лежит у людей душа оставаться, когда в этих самых стенах ребеночка убили. На втором этаже, со стороны улицы. – Он кивнул на сорок первый дом, старательно избегая смотреть на Филиппу.
– Лучше бы их повесили, – вдруг промолвила женщина.
И Филиппа неожиданно для себя ответила:
– Вы правы. Виселица – вот что им полагается. И больше ничего.
– Точно, – кивнул мужчина и обернулся к матери: – В лесу ее, что ль, закопали? Вроде бы так, мам? В лесу Эппинг-Форест. А бедняжке двенадцать едва стукнуло. Ты помнишь, мам?
Последние слова ему пришлось нетерпеливо выкрикнуть. Возможно, женщина была туга на ухо. Наконец, пристально глядя на гостью, она проговорила:
– Ее звали Джули Скейс. Теперь я припоминаю. Они убили Джули Скейс. Но только до леса не добрались. Полиция изловила их раньше, с трупом в багажнике. Джули Скейс.
– А… дети у них были, не знаете? – еле вымолвила Филиппа непослушными губами.
– Откуда нам знать? Когда мы переехали из Ромфорда, парочка уже сидела. Ходили слухи про какую-то девочку, вроде бы ее удочерили. Лучше не придумаешь для бедняжки.
– Значит, я точно ошиблась, – произнесла Филиппа. – У того Дактона детей не было. Видимо, адрес неправильный. Простите, что потревожила.
И она двинулась прочь по дороге. Потяжелевшие ноги онемели и шевелились как бы отдельно от всего тела, однако продолжали нести ее вперед. Филиппа пристально смотрела на камни тротуара, чтобы не сбиться, точно пьяница, пытающийся добраться домой.
Взгляды недоверчивой пары прожигали ей спину; пройдя два десятка ярдов, она не выдержала, остановилась и заставила себя обернуться с бесстрастным видом. Мать и сын тут же скрылись за дверью.
Оставшись одна на безлюдной улице, избавившись наконец от наблюдения, Филиппа поняла, что не может идти. Она протянула руки к ближайшей кирпичной стене и присела. Голова болезненно закружилась, Филиппа опустила ее между колен и ощутила, как кровь приливает ко лбу. Слабость отпустила, зато началась тошнота. Девушка выпрямилась, прикрыла веки, чтобы не видеть качающихся домов, и глубоко вдохнула свежего воздуха, пропитанного цветочными ароматами. Открыв глаза, решила сосредоточиться на вещах, которые могла трогать и чувствовать. Пальцы прошлись по шершавой стене. Когда-то над кирпичами тянулась железная ограда; теперь от нее остались дыры, заполненные грубым цементом. Должно быть, во время войны металл переплавили на оружие.
Она по-прежнему не сводила взгляда с булыжников мостовой. Те ярко сверкали бесчисленными точками слепящего света, словно усеянные алмазами. Среди волн золотой пыльцы лежал одинокий розовый лепесток, алый, точно капля крови. Любопытно, как чудесно способны преобразиться обычные камни, если смотреть на них долго и пристально. По крайней мере они были реальны, как и она сама – более уязвимая, менее долговечная, чем кирпич или эти булыжники, но все же настоящая, зримая личность.
Из соседнего дома вышла моложавая женщина с коляской; ребенок чуть постарше младенческого возраста шагал рядом, неловко держась за ручку. Когда его мать покосилась на незнакомку, он замедлил шаги, обернулся и тоже уставился на девушку широко распахнутыми, нелюбопытными глазами. Пухлые ладошки соскользнули с надежной ручки. Филиппа с огромным трудом попыталась встать, потянулась к малышу, словно хотела предупредить или уберечь его. Женщина замерла, окликнула ребенка, и тот заторопился назад, к спасительной коляске.
Филиппа провожала их глазами, пока пара не скрылась за углом. Настало время идти. Нельзя же все время сидеть, буквально приклеившись к стене, точно к единственному прочному убежищу среди непостоянного мира. В памяти отчего-то всплыли слова Буньяна, и девушка неожиданно произнесла их:
– Другие тоже мечтали, чтобы кратчайший путь к отчему дому лежал прямо здесь и не был наполнен препятствиями более серьезными, чем холмы или горы, но только путь есть путь, и он не имеет конца.
Филиппа и сама не знала, почему произнесенные слова утешили ее. Раньше она не слишком увлекалась Буньяном. Неясно, с какой стати этот небольшой отрывок теперь затронул ее душу, смущенную страхом, разочарованием и тревогой. Однако, шагая обратно к вокзалу, она вновь и вновь повторяла каждое слово, словно те обладали собственной, основательной и непреложной природой, такой же, как и булыжники под ногами. «Путь есть путь, и он не имеет конца».
3
С тех пор как Морис Пэлфри занял место старшего преподавателя, социологическое отделение сильно разрослось, поднявшись на гребне волны оптимизма и мирской веры шестидесятых, и перебралось в удобное здание на Блумсбери-сквер, возведенное в конце восемнадцатого века. Дом приходилось делить с отделением востоковедения, известным своей скрытностью и количеством посетителей. Процессии невысоких темнокожих мужчин в очках и женщин в сари каждодневно проникали через переднюю дверь, растворяясь в жуткой тишине. Морис постоянно сталкивался с ними на узких лестницах; посетители отступали, кланялись, улыбались; при этом глаза их превращались в щели. Порой на верхнем этаже загадочно скрипели половицы. Дом казался зараженным какой-то таинственной деятельностью, словно был населен мышами.
Комната мистера Пэлфри когда-то являлась частью элегантного кабинета с тремя высокими окнами и кованым балконом, выходящим на площадные сады, но со временем ее поделили, чтобы освободить место для секретарши. Красота пропорций оказалась нарушена, а изящное резное украшение камина, полотно Джорджа Морланда[6 - Морланд, Джордж (1763–1804) – английский художник.] над ним и пара кресел в стиле ампир начали выглядеть претенциозно и нелепо. Морису вечно хотелось объяснить посетителям, что это не подделки. Секретарша проходила к себе через кабинет начальника и к тому же так громко стучала по клавишам, что металлическое облигато[7 - Облигато (ит. obbligato, от лат. obligatus – обязательный, непременный) – партия инструмента в музыкальном произведении, которая не может быть опущена и должна исполняться обязательно.] сквозь перегородку мешало проводить совещания; мистер Пэлфри вынужден был запретить Молли печатать, когда к нему приходят.
Теперь он не мог сосредоточиться на разговоре, зная, что она сидит за дверью и тупо смотрит на машинку, не ведая, чем заняться. Пожертвовав элегантностью и красотой, хозяин кабинета не выгадал ничего. Побывав здесь впервые, Хелена обронила только: «Не люблю совещания» – и больше не появлялась. Хильда, которую вроде бы никогда не интересовала внешняя обстановка, покинула отделение после свадьбы и уже не возвращалась сюда.
Привычка работать вне дома начала вырабатываться сразу после брака с Хеленой, как только та приобрела шестьдесят восьмой дом на Кальдекот-Террас. Когда они, точно дети, угодившие в сказочную страну, шагали рука об руку по пустым гулким комнатам и распахивали ставни, впуская с улицы мощные потоки света, которые большими яркими лужами ложились на неполированный паркет, – уже тогда совместное будущее молодых стало вырисовываться перед ними довольно отчетливо. Жена сразу же дала понять, что не допустит вмешательства работы в домашнюю жизнь. Стоило Морису заикнуться об отдельном кабинете, она тут же указала на маленькие размеры купленного здания. Дескать, на верхнем этаже, рядом с детской, поселится няня (странно: чего ради нанимать прислугу и повара, если она не собиралась сама присматривать за младенцем?). А потом еще понадобятся гостиная, столовая, две спальни для супругов и одна про запас. И вообще, зачем обзаводиться подобной роскошью, которой не было даже в Пеннингтоне? О личной библиотеке Хелена тоже не желала слышать, ибо что это за библиотека, если она не выдержана в шикарном стиле отцовского имения? Комната, забитая книжками, да и только.
Теперь, по прошествии времени, которое ослабило горечь утраты, – ах, как досконально его коллеги описывали этот увлекательно болезненный психологический процесс! – когда наконец Пэлфри мог судить о прошлом как бы со стороны, не испытывая ни боли, ни прежнего унижения, он лишь изумлялся извращенной морали этой женщины, способной – причем явно без зазрения совести – навязать ему чужого ребенка. Морису припомнился их первый разговор о ее беременности.
– Как ты намерена поступить? – спросил он. – Сделаешь аборт?
– Вот еще! – возмутилась она. – Не будь пошляком, дорогой.
– Что же здесь пошлого? – удивился Пэлфри. – Некрасиво, нежелательно, опасно – да; пожалуй, неправильно с точки зрения нравственности, – однако чтобы пошло?
– И то, и другое, и третье, все вместе. Как ты мог вообразить, что я на такое пойду?
– Ну… Возможно, ребенок покажется тебе обузой.
– Моя старая нянька – вот обуза. И отец тоже. Не убивать же их за это.
– И что ты решила?
– Выйти за тебя, разумеется. Ты же свободен, правда? Или припрятал где-нибудь свою женушку, а я о ней просто не слышала?
– Жены у меня нет. Но, милая, дорогая, ты ведь говоришь несерьезно? Разве ты хочешь этого?
– Откуда мне знать, чего я хочу. Я уверена только в том, чего не хочу. И все-таки лучше бы нам пожениться.
Это была зауряднейшая, примитивнейшая ложь, а Морис пал ее наивной жертвой. Понятно, его сжигала первая и единственная любовь, которая, как известно, никому еще не помогала ясно думать. Поэты не зря называют страсть безумием. Уж его-то чувство явно было нездоровым, ибо умудрилось нарушить все: мыслительные процессы, отношение к реальности, даже аппетит, пищеварение и сон оказались расстроены. Неудивительно, что Пэлфри и не заметил, с какой головокружительной быстротой эта девушка выбрала его среди многих во время памятных выходных в Перудже, какой короткий срок пролетел между первым оценивающим взглядом через стол и разделенной на двоих постелью.
Одно верно: Хелена действительно знала только то, чего не хотела. Ее желания выглядели скромно и безобидно, а вот нежелания пугали мощной направленной страстью. Изумительно, как скоро молодые нашли тот дом на Кальдекот-Террас. Все остальные районы Лондона, казалось, вообще не подходили ей. Хампстед? Чересчур модно. Мейфэр? Слишком дорого. Бейсуотер – вульгарно, Белгрейвия – невыносимо чисто. Выбор ограничивало и ее категорическое нежелание даже думать о закладной. Сколько бы муж ни говорил ей о преимуществах и сниженных налогах, все напрасно. В девятнадцатом столетии граф однажды заложил Пеннингтон, на беду своих наследников. Нет уж, закладная – это слишком по-мещански. В конце концов молодые отыскали в районе Пимлико Кальдекот-Террас, и здесь возлюбленная подарила Пэлфри, хотя и походя, ненароком, четыре счастливейших года в его жизни. Ее и Орландо гибель научила Мориса всему, что он знал о страданиях. К счастью (как он думал теперь), преждевременное открытие не омрачило первые месяцы чистого горя. Ведь только через два года после женитьбы на Хильде, когда супруги обратились к врачам, чтобы выяснить причину своей бездетности, мистеру Пэлфри сообщили ужасную правду: он и жена не могут завести ребенка. Итак, все это время несчастный тосковал по женщине, которой никогда не существовало, и по сыну, которому не был отцом. Ну что ж, долг оплачен, причем с лихвой.
Правду сказать, кончина Орландо принесла страдальцу больше душевных мук, чем гибель самой Хелены. Наверное, их супружеское счастье всегда казалось ему незаслуженным, несбыточным, ускользающим, словно мечта, которую Морис почти не надеялся удержать. Некая часть его разума приняла потерю как неизбежность. Если вдуматься, смерть не могла разлучить их больше, чем это делала жизнь. Но мальчик – вот чей уход Пэлфри оплакивал со всей силой первозданной печали, которую не облечь в слова. Прекрасное, умное, счастливое дитя, его родное дитя – как оно могло умереть? Безутешный отец чувствовал себя частью вселенского братства скорби. Нет, он никогда не возлагал на мальчика необычайных надежд, не раздувал своих родительских амбиций. Только бы длилась эта красота, эта полная любви доброта, эта своеобразная, чуть неправильная грация – вот и все, чего Морис невольно просил у судьбы.
Именно из-за смерти Орландо Пэлфри женился на Хильде. Друзья считали их брак загадкой, которая, однако, решалась очень просто. Хильда единственная из окружения Мориса плакала по ушедшему мальчику. На следующий день после погребения (поместив останки жены и сына в семейной гробнице, он окончательно понял, что расстался с ними навек) девушка вошла в кабинет Пэлфри с утренними письмами. Мужчина до сих пор помнил, как она выглядела в тот день: белая блуза, точно у школьницы, тщательно выглаженная юбка – перед его глазами так и стоял отпечаток утюга на передней складке. Хильда замерла у порога, глядя на Мориса, и вдруг промолвила:
– Ваш мальчик… Ваш маленький…
Лицо ее напряглось, потом исказилось от горя, и по щекам покатились две слезы.
Хильда не часто видела Орландо с няней, когда та ненадолго приносила его в рабочий кабинет, и все же искренне плакала. Сослуживцы выражали соболезнования, отводя взгляды от страданий, которых не могли смягчить. Смерть – событие неблагопристойное. Сочувствие коллег носило привкус настороженности, как если бы Пэлфри страдал не очень приятной болезнью. А эта девушка почтила память Орландо невольными слезами.
И это стало началом. Затем было первое приглашение на обед, и походы в театр, и странное ухаживание, которое лишь усилило взаимное недопонимание между ними. Морис убедил себя, что Хильда поддается обучению, что у нее добрый и незамысловатый нрав, способный удовлетворить его собственные сложные запросы, и что за ласковым, покорным лицом скрывается разум, только и ждущий нежной заботы, чтобы расцвести. Кроме того, новая избранница разительно отличалась от Хелены. Впервые Пэлфри узнал, как лестно принимать, а не давать, быть любимым, а не любить самому. И вот, с неприличной, по мнению друзей, быстротой, пара очутилась в загсе. Бедняжка Хильда мечтала о белоснежном церковном обряде. Скромный обмен контрактами не соответствовал и представлениям ее родителей об истинном браке. Невеста перенесла унижение со стойкостью мученицы. Казалось, больше всего ее ранили подозрительные взгляды работницы загса, возомнившей, что молодая просто-напросто беременна.
Внезапно Морисом овладело беспокойство. Он подошел к высокому окну и посмотрел на площадь. Дождик уже прекратился, успев потрепать кроны платанов и усеять мягкую траву мокрыми листьями. Лето тихо ускользало прочь, словно могло понимать, что творится у зрителя на душе. Пэлфри всегда недолюбливал затишья между академическими годами: останки прошлого учебного периода едва-едва были убраны прочь, а следующий уже нависал над ним грозной тенью. Морис уже не помнил, когда восторг ученого заместило добросовестное исполнение долга, на смену которому в конце концов пришла заурядная скука. В последнее время он с тревогой замечал, что приближение нового учебного года вызывает в сердце даже не уныние, а нечто вроде досады и дурных предчувствий. Пэлфри уже не видел в студентах личностей, общался с ними лишь на уровне преподаватель – обучаемые, но и тогда между ними не возникало доверия. Стороны будто нечаянно поменялись ролями. Молодежь в неизменной своей униформе – джинсах и свитерах, громадных неуклюжих ботинках, в расстегнутых у ворота рубашках и грубых хлопчатобумажных куртках – следила за ним с дотошностью инквизиторов, ожидающих ошибки еретика. Впрочем, нынешнее поколение студентов ничем не отличалось от прошлых: испорченные, не слишком умные, даже не очень образованные, если под образованием понимать способность изящно и правильно писать на собственном языке и ясно мыслить, они едва скрывали гнев людей, захвативших для себя довольно привилегий для того, чтобы осознать, как мало благ им, в сущности, достанется в жизни, и не желали учиться, ибо уже твердо решили, чему собираются верить.
Со временем Пэлфри становился все более желчным, придирался к любым мелочам. К примеру, его раздражало, как обучаемые сокращают свои имена. Ну что это за Билл, Берт, Майк, Джефф, Стив? Порой преподавателя так и подмывало спросить: неужто приверженность марксистским идеям несовместима с двусложными прозваниями? А их убогий словарь! На последних семинарах, посвященных правам малолетних граждан, студенты постоянно толковали о каких-то «ребятах». Морис же методично и строго к месту употреблял термины «подростки» или «дети». Группу это бесило. И все-таки, не в силах удержаться, он выговаривал студентам, будто нашкодившим третьеклашкам: «В ваших работах я исправил кое-какие грамматические и орфографические ошибки. Считайте меня буржуазным педантом, однако тому, кто намерен учинить общественный переворот, придется убеждать не только наивных невежд, но и образованных, ученых людей. Для этой цели не помешает выработать собственный стиль вместо жутковатой смеси социологического жаргона и словаря, скорее подходящего троечникам из школы для особо одаренных. Между прочим, прилагательное «непристойный» означает «распутный», «неприличный», «грязный» и вряд ли подходит для описания политики правительства, отказавшегося воплотить в жизнь закон о льготах для неполных семей, какого бы порицания ни заслуживал подобный шаг».
Майк Бил, главный подстрекатель группы, получив свое последнее эссе, пробормотал нечто неразборчивое. Кажется, это были слова «урод недорезанный», хотя непохоже: ругательства Майка неизменно включали в себя что-нибудь связанное с фашистами. Теперь Бил уже окончил второй курс. Если повезет, к новой осени он оставит учебу и получит от местных властей какую-нибудь социальную работу, где, без сомнения, примется вбивать в головы юным бунтарям, что иногда мелкий грабеж с применением насилия – всего лишь ответ бедноты на тиранию капиталистов и стимул для владельцев недвижимости, подыскивающих отговорки, чтобы не платить ренту. Но его место займут другие, и старая академическая машина продолжит скрипеть как ни в чем не бывало. Самое забавное в том, что, в сущности, Морис и Майк придерживались одних и тех же взглядов. Социалист и социолог, Пэлфри чувствовал себя старым воином, давно разуверившимся в идее, за которую борется, однако знать, что идет сражение, и знать свою сторону на поле боя – для него уже было достаточно. И потом, не отступать же после стольких лет!
Он сунул в портфель несколько писем, которые нашел поутру на столе. Одно было от члена парламента, социалиста, желающего заручиться поддержкой на всеобщих выборах в начале октября. Не будет ли Морис так любезен принять участие в партийных теледебатах? Пожалуй, почему бы нет; «ящик» сам по себе освящает личность, попавшую в кадр, дарует известность, а с ней, разумеется, и доверие. Второе письмо содержало очередной призыв подать заявку на кафедру социальной работы в северном отделении университета. Ясно, почему они так носятся с этой кафедрой. В последнее время было много назначений вне поля соцработы. Те, кто возмущался, не понимали одного: главную роль играет качество академической работы и научных исследований, а не предмет, за который взялся кандидат. Учитывая современную борьбу за кафедры, социологам придется предъявить академическую респектабельность вместо того, чтобы гоняться за дешевым и нелепым профессионализмом. Пэлфри все больше раздражала болезненная чувствительность коллег, их неуверенность, вечные жалобы на общество, требующее, чтобы они немедленно исцелили все его недуги, тогда как Морис мечтал излечиться от своего собственного.
Он отложил еще несколько бумаг и запер ящик стола. Вспомнилось, что вечером на ужин зайдут Клегорны. Клегорн был опекуном нового фонда, исследующего причины подросткового бунтарства и способы борьбы с ними, а одна из бывших студенток Мориса как раз подыскивала подобную работу. Вот почему полезно давать ужины почаще: тогда и приглашение «нужного» человека не выглядит явной попыткой к нему подольститься. Закрывая за собой дверь, Пэлфри подумал без особого любопытства, куда это Филиппа могла уйти так рано и не забудет ли вечером украсить цветами стол.
4
Наконец она вернулась на Ливерпуль-стрит и провела остаток дня, гуляя по городу. Дождь почти уже перестал, и только легкая изморось покалывала разгоряченное лицо Филиппы ледяными иголками. Хотя мостовая сверкала, точно после сильного ливня, и в сточных канавах собралось несколько мелких луж, тяжелых и серых, точно створоженное молоко, дом шестьдесят восьмой выглядел так же, как и в любой скучный летний вечер. Со стороны это возвращение не отличалось от прочих. В кухне, как обычно, горел яркий свет, остальные комнаты были погружены в полумрак, не считая огня, что мерцал из коридора сквозь элегантную фрамугу парадной двери.
Кухня располагалась на нижнем этаже, окнами на улицу, столовая же выходила двустворчатыми стеклянными дверями в сад. Всю верхнюю часть дома занимала гостиная. Оттуда тоже можно было спуститься к саду по изящным литым ступенькам. Летними вечерами семья пила кофе во внутреннем дворике, сидя на стульях под смоковницей. Огороженный сад в три десятка футов длиной наполняли ароматы роз. Выкрашенные в белый цвет кадки с геранью кроваво багровели в предзакатные часы и бледнели, когда во дворике зажигались огни.
В кухне свет никогда не выключался, однако Хильда и не думала задергивать занавески. Возможно, ей не приходило в голову, что для внешнего мира она – точно актриса под лучами сценических прожекторов. Филиппа присела на корточки, обхватив перила, и принялась подсматривать за ней. Супруга Мориса уже начала колдовать над ужином. Готовила она с особой торжественностью, словно верховная жрица, исполняющая священный обряд. Устремив в поваренную книгу немигающий, оценивающий взгляд художника, который примеряется к модели, Хильда быстро коснулась ладонью каждого из продуктов, разложенных заранее, словно дары для благословения. Ежедневно она вычищала и тщательно убирала весь дом, но так, будто бы тот не имел к ней никакого отношения. И только здесь, в организованной путанице кухни, она ощущала себя в своей стихии. Отсюда, из-под двойной защиты зарешеченных окон и зубчатой ограды над ними, миссис Пэлфри взирала на мир – и видела лишь обрывочный поток чьих-то спешащих ног. Ее светлые длинные волосы, обычно распущенные по плечам, на сей раз были убраны со лба двумя пластмассовыми гребенками. В неизменном белоснежном фартуке она казалась юной и беззащитной, точно школьница на практическом экзамене или новая кухарка перед первым ответственным ужином. Кстати, служанку Хильда напоминала не потому, что сама готовила, – многие богатейшие дамы от скуки делали то же, это стало модным ремеслом, едва ли не культом. Должно быть, дело в ее вечно смятенных глазах, которые словно ждали – да нет, почти напрашивались на упрек и тем самым придавали сходство с женщиной, зарабатывающей на жизнь прилежным трудом.
Филиппа совсем забыла о званом ужине. Ага, теперь ясно, что будет на первое. Шесть больших, красивых артишоков возлежали посреди стола, ожидая, когда их опустят в кастрюлю. Залитая светом двойной флуоресцентной лампы, кухня выглядела родной и знакомой, словно картинка на стене в детской. Плетеное кресло с потрепанной лоскутной подушкой стояло в одиночестве. Второе так и не потребовалось: ни Морис, ни Филиппа не имели привычки отдыхать на кухне, пока Хильда готовила. На полке теснились помятые книги рецептов в засаленных обложках. Рядом с настенным телефоном висел календарь с крикливой голубой фотографией гавани Бриксхэма[8 - Бриксхэм расположен на юго-западном побережье Великобритании; небольшой живописный городок, раскинувшийся на холмах, окружающих гавань, которая является одним из основных рыболовецких портов и курортных мест.]. Работал переносной черно-белый телевизор: цветной находился в гостиной. Девушка не могла припомнить, чтобы миссис Пэлфри когда-нибудь сидела там. Да и зачем? Ведь это была не ее гостиная. Все в ней напоминало о прежней жене Мориса или соответствовало его личному вкусу.
Филиппа не слышала, чтобы приемный отец хоть раз заговорил о Хелене, однако подозревала, что чувства Хильды или неисцеленные сердечные раны здесь ни при чем. Она давным-давно поняла: Морис не из тех, кто выплескивает эмоции наружу, делится своей внутренней жизнью с другими. Время от времени Филиппа вяло интересовалась личностью Хелены, окруженной из-за ранней смерти печальным очарованием и благородством. Лишь однажды девушке довелось найти ее портрет. Это случилось на распродаже в Оксфорде, устроенной в помощь благотворительной организации «Оксфам». Кто-то из родителей пожертвовал целую стопку старых светских журналов. Они расходились особенно быстро. Люди охотно тратили один или два пенни ради мимолетных радостей ностальгии. Пролистывая глянцевые страницы, покупатели довольно хихикали: «Смотри-ка, Молли и Джон в Хенлей-на-Темзе. Бог мой, неужели мы носили такие юбки?»
Копаясь в журналах на лотке, Филиппа с изумлением наткнулась на лицо Мориса. До боли знакомый, он смущенно и бессмысленно улыбался, как человек, захваченный врасплох вспышкой камеры и не успевший выбрать для себя нужное выражение. Фото сделали на свадьбе. Подпись гласила: «Мистер Морис Пэлфри и леди Хелена Пэлфри беседуют с сэром Джорджем и леди Скотт-Харрис». Но молодые ни с кем не беседовали; они просто глазели в объектив с бокалами шампанского в руках, словно готовились произнести тост в честь краткого мига их новой жизни, увековеченного с помощью эфемерных точек газетной фотографии. Леди Хелена Пэлфри с улыбкой возвышалась над мужем в широкополой шляпе и удивительно короткой юбке. Темные локоны обрамляли уже не юное, костистое, почти страдальческое лицо с густыми бровями.
Филиппа оставила вырезку себе, спрятала в одной из книг и хранила почти год. Иногда она доставала портрет при свете лампы в своей спальне и долго, пристально вглядывалась, силясь разгадать тайну этой женщины, их любви, если та когда-нибудь существовала, их разделенной жизни с Морисом. В конце концов разочаровалась, порвала фото и спустила клочки в унитаз.
И вот теперь с таким же вниманием Филиппа всматривалась через решетки в живую жену приемного отца. Та склонилась над столом и аккуратно разворачивала узкие полоски мясного филе. Похоже, гостей ожидала телятина под винно-грибным соусом. Клегорны непременно похвалят угощение – куда они денутся. Девушка где-то читала, что последняя война окончательно убила сдержанность англичан в отношении пищи. Теперь большинство женщин и порой даже мужчины восхищались блюдами, любопытствовали, обменивались рецептами. Правда, в случае Хильды комплименты становились неумеренными, натянутыми, неискренними чуть ли не до тошноты. Гости будто бы считали своим долгом успокоить, а то и утешить хозяйку, хоть как-то повысить ее самооценку. За все время их брака друзья и знакомые мужа обращались с ней так, словно кухня была ее единственной страстью, первой и последней темой, которая могла ее затронуть. И вот, пожалуй, этим и кончилось.
На улице послышались шаги. Она поднялась и резко вздрогнула: как затекли ноги! Голова закружилась, пришлось ухватиться за длинные шипы ограды, чтобы не упасть. Только сейчас Филиппа вспомнила, что семь часов бродила по улицам, паркам, церквам и лондонской набережной, но ни разу не остановилась перекусить. Превозмогая слабость и боль, она поднялась по ступеням и повернула ключ в замке парадной двери.
Она миновала прихожую с двойными витражными панелями и, очутившись в перламутровой тиши холла, вдохнула знакомый запах лаванды и свежей краски – слабый, еле уловимый, почти что плод воображения. Полированные перила из бледного красного дерева, опираясь на элегантные балюстрады, полукругом уходили кверху и увлекали взгляд к витражам лестничной площадки. Обе панели продолжали тему, заданную еще в холле: справа – женщина в гирлянде из цветов осыпала землю спелыми плодами осени, слева – седой, как сама зима, старец с тяжелым посохом нес вязанку хвороста. В прежние времена неловкий эстетизм и старомодный шарм сих творений заслужили бы одну лишь презрительную ухмылку; Морис и теперь недолюбливал витражи, однако и в страшном сне не расстался бы с ними, зная с точностью до фунта их огромную стоимость. Зато часть холла была обставлена по его личному вкусу и предпочтениям первой жены. Низенькую полку блестящего белого дерева украшали исторические групповые статуэтки из Стаффордшира[9 - Керамисты Стаффордшира славились поливной керамикой в народном стиле и тонкостенным фаянсом, который назывался «трубчатые глины».]: вот бледный, чуть удлиненный Нельсон в начищенных до блеска ботинках умирает на руках у своего адъютанта Харди; вот Веллингтон с фельдмаршальским жезлом взгромоздился на боевого коня по кличке Копенгаген; Виктория и Альберт[10 - Самая большая любовная интрига девятнадцатого столетия – история любви и недолгого брака королевы Виктории и принца Альберта Саксен-Кобургского.] красуются на фоне здания Великой Выставки[11 - По распоряжению принца Альберта доходы от Великой Выставки 1851 года пошли на строительство новых музеев, библиотек, школ и выставочных залов.] со своими белокурыми, ангелоподобными детками; маяк высится над бурным морем из шершавых волн, и Грейс Дарлинг[12 - Дарлинг, Грейс (1815–1842) – дочь смотрителя маяка, вместе с отцом прославившаяся спасением людей с затонувшего судна в 1838 г. После ее смерти Вордсворт написал в ее честь поэму «Грейс Дарлинг».] налегает на весла. Прямо над полкой висели, казалось бы, безо всякой связи со скульптурами, произведения японских художников восемнадцатого века в изогнутых рамках из розового дерева: Нобукацу, Кикугава, Токохуми. Впрочем, они не разрушали главной идеи – сочетания силы с изяществом. И к тому же подобно стаффордширским поделкам, с которых Филиппе уже в ранние годы доверяли смахивать пыль, эти свирепые воины с кривыми мечами, бледные луны среди цветущих кустарников, нежно-розовые женщины с узкими глазами в светло-зеленых кимоно были неотъемлемой частью ее детства. Неужели они знакомы каких-то десять лет? Где же тогда коридоры иные – забытые, но приходящие к ней в ночных кошмарах? Где черные панели, длинные грязные плащи на дверных крючках, пропахшие капустой и рыбой, где сжимающий сердце ужас чуланчика под лестничной клеткой?
Девушка не раздеваясь прошла на кухню. Хильда вынесла из кладовой коробку с яйцами.
– Хорошо, что ты дома, – обронила она, не взглянув на приемную дочь. – На ужин придут Клегорны. Поможешь со столом и цветами, дорогая?
Девушка ничего не ответила. Ее охватило какое-то странное онемение чувств; гнев улетучился, осталась лишь слабость. Может, оно и к лучшему: лишний раз не сорвется, не дрогнет голос. Да, теперь она полностью овладела собой. Филиппа притворила дверь и закрыла ее своим телом, как бы отрезала приемной матери путь к отступлению. Когда, не получив ответа, Хильда удивленно подняла глаза, девушка проговорила:
– Почему вы скрыли, что моя мать – убийца?
Все-таки надо было получше держать себя в руках. Филиппу едва не пробрал нервный хохот, когда женщина в фартуке беззвучно захлопала ртом и широко раскрыла глаза, точно само воплощение ужаса; руки ее раздались в стороны, и яйца, как при замедленной съемке, полетели на пол. Одно, естественно, выпало из упаковки. Из расколотой скорлупы вытек целый желток и застыл крохотным куполом посреди дрожащей клейкой лужицы.
Филиппа невольно шагнула вперед.
– Не наступай! Не наступай! – взвизгнула Хильда.
А сама со стоном схватила тряпку и, опустившись на колени, принялась размазывать желтое пятно по черно-белым плиткам.
– Скоро придут Клегорны, – бормотала она, – а у меня до сих пор не накрыто. Я знала, что ты докопаешься. Я его предупреждала. Кто тебе сказал? Где ты пропадала весь день?
– Для начала я потребовала свидетельство о рождении, на которое уже имею право. Затем наведалась на Банкрофт-Гарденс, сорок один. Хозяев не было; мне все рассказали соседи. Потом я долго гуляла по городу, а теперь вот вернулась домой. Вернее, пришла сюда.
По-прежнему оттирая плитки от грязи, миссис Пэлфри яростно выпалила:
– Не хочу говорить об этом, по крайней мере сейчас! На ужин придут Клегорны. Это важно для твоего отца.
– Не вижу, что здесь такого. Если они от него чего-то хотят, значит, вряд ли станут ругать твою стряпню. А если папаша вздумал нагреть на них руки… Зачем тратить время на людей, расположение которых зависит от того, где вкуснее телятина: у нас или в какой-нибудь забегаловке в Дордони… Послушай, – терпеливо продолжала девушка после паузы, – поговорим обо мне. Почему вы не сказали?
– Разве же можно? Такие ужасы! Они ведь убили ту девочку. Сначала изнасиловали, потом прикончили. Двенадцатилетнюю! Зачем тебе было знать? Разве ты виновата? И думать не хочу! Кошмар, настоящий кошмар! Не обо всем же можно говорить при детях! Это слишком жестоко.
– Жестоко? Я бы все равно узнала!
Хильда вскинулась и чуть ли не прокричала, защищаясь:
– Да, жестоко и неправильно! Сейчас ты вон какая спокойная. Большая выросла. У тебя была собственная жизнь, сложился свой характер. Прошлое тебе уже не навредит. Если б ты взаправду переживала – не говорила бы так. Вижу, вижу, ты взвинчена и злишься, а все-таки боли не чувствуешь. Для тебя это как бы нереально. Ты – посторонний зритель на этом спектакле. Думаешь, я не видела, как ты подсматривала из сада? Вот так и всю жизнь. Тебе же плевать, что она сделала с той малышкой. Великолепную Филиппу это не трогает. И ничто другое – тоже.
Девушка изумленно уставилась на приемную мать, сбитая с толку внезапным приступом ее сообразительности. Потом воскликнула:
– Но я хочу, чтоб меня это трогало! Хочу что-то чувствовать!
«Так и будет, – пролетело у нее в голове. – Я просто не успела поверить. Все мое прошлое – только миф. Надо смириться, привыкнуть к новой точке зрения. Потребуется время. Потом я опять вернусь к придуманной сказке, к тому таинственному отцу, что шагал рядом со мной по лужайке Пеннингтона. Чужакам Дактонам уже не занять его место в моем сердце».
Хильда полоскала тряпку под краном и бормотала сквозь плеск воды: