banner banner banner
Невероятная история Вилима Мошкина
Невероятная история Вилима Мошкина
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Невероятная история Вилима Мошкина

скачать книгу бесплатно

Учителей тоже можно было понять. Вера Алексеевна, дама относительно справедливая и далеко не вредная, возможно, и догадывалась о том, как в действительности обстоят дела. Но связываться с Аделаидовым не желала. Тому имелась весомая причина. А именно – папа Борьки, академик Аделаидов, директор внушительного ядерного института и депутат не менее внушительного Верховного Совета. Потому стоит ли удивляться что Вилка, такого папы не имеющий, поддержки у «первой своей учительницы» не нашел. К тому же хитрый Борька школьного распорядка не нарушал, учился в меру своих сил и весьма неплохо, а затевать чреватое расследование Вере Алексеевне совсем не хотелось.

Одноклассники, в частности ближайший друг и сосед по парте Зуля, вступаться за Вилку тоже не пожелали. Матвеев и многие другие, конечно же, знали правду, но неизвестно, кого взамен Вилки неугомонный академиков сын может избрать в свои очередные жертвы. Получалось себе дороже. Что думала по этому поводу Анечка, оставалось загадкой. Вилке никакого сочувствия красавица не выражала, но и домогательства Аделаидова отвергала решительно и безбоязненно. К примеру, довольно грубо отшивала Борьку с его предложением довезти до дома на зеркально вымытой папашиной служебной «Волге», и ехала с подругами в переполненном метро все остановки, а после еще автобусом. Вилка был уверен, что милая и прекрасная Анечка ничуть Аделаидову не нравиться. Пристает же он лишь из желания досадить Мошкину и унизить его в Анечкиных глазах.

Дома острый вопрос в свою очередь не встретил сочувствия. Мама, Людмила Ростиславовна, сына, безусловно, обожала и любому бы выцарапала за Вилку глаза. Но явных и внятных обвинений в адрес негодяя Аделаидова Вилка на свою беду высказать не мог. Улики были лишь косвенными и утверждения голословными. Оттого мама пришла к вполне законному выводу, что ее ненаглядный сынок попросту пытается увильнуть от ответственности, сваливая вину на другого. Отчим и вовсе был категоричен:

– Не можешь вести себя, как положено, так имей смелость признаться! – гремел Викентий Родионович с кухни, доедая куриный бульон. – И на кого сваливает! На сына ТАКОГО товарища! Не может быть, чтобы всеми уважаемый и знаменитый ученый воспитал Бориса непорядочным человеком!

И далее все в подобном же духе. Только академик своего Борьку не воспитывал, и жена академика, Борькина мачеха, его тоже не воспитывала. Не обременяла себя. Аделаидов полностью и безраздельно был в ведении домработницы Таси, глупой и вульгарной, но работящей бабы, вороватой и вне дома падкой на ЖЭКовских электриков и водопроводчиков. Но и Тася на Борьку никакой реальной управы не имела, а единственно потакала во всем шкодливому барчуку, да время от времени выдавала ему в увлекательной форме мещанские сентенции о подлости и несправедливости жизни.

Так Вилка остался с «хулиганом» один на один. Сперва он мужественно попробовал по совету своего соседа Зули «быть выше» и не заморачиваться, а делать вид, что Аделаидова вовсе не существует на свете. И некоторое время Вилке это удавалось. Пока однажды…

Однажды под Новый Год, то есть на четвертый месяц Вилкиных тайных мучений, внепланово прибыла в столицу Танечка Вербицкая, намеревавшаяся на родине произвести, наконец, на свет в Кремлевской клинике первенца Геннадию Петровичу. И, как водится, привезла страшно дефицитные в Москве подарки. В числе оных был великолепный набор заграничных фломастеров в количестве, страшно сказать, тридцати шести штук. Но у Вилки оставался почти нетронутым сбереженный еще с поры летних презентов такой же точно набор, с другой лишь картинкой. В отношении же Анечки его чувства из стадии безмолвного созерцания выступили к этому времени в период острого желания поражать предмет своего восхищения и подкреплять симпатии подарками. И второй набор Вилка предназначил Анечке. Мама, правильно и проницательно оценив душевное состояние сына, к его намерению отнеслась благосклонно и щедрый жест дозволила. Правда, потихоньку от Барсукова. Но, как бы то ни было, в последний школьный день перед каникулами Вилка отправился на дело, вооруженный драгоценным набором.

В последний день перед новогодними каникулами, как это водится во всех приличных школах, была назначена елка. Три коротких урока по полчаса и, добро пожаловать в актовый зал к Деду Морозу! Само собой, не в школьной форме, а в карнавальных костюмах, и не каких придется, но тематических. Третьему «А», к примеру, предстояло изображать пред публикой две коротенькие сценки: одну из «Трех поросят», другую, посложнее, из «Буратино».

Вилке, как ни странно, досталась в самодеятельной постановке роль Пьеро. Обязан этим он был скорее худобе и несколько унылому внешнему виду, чем личным актерским данным, но училка по ритмике назначила именно Вилку. К тому же, несмотря на кажущееся тщедушие, Вилка обладал довольно громким и на удивление низким голосом, и от природы был наделен недурным слухом, правда, далеко не абсолютным. Вилка ни за что на роль бы не согласился, если б, упаси боже, Мальвину играла Анечка, но исполнять подружку Пьеро была определена совсем другая девочка, Ленка Торышева, кривляка и задавака. Читать ей стихи грустного Пьеро вслух Вилка мог совершенно спокойно, не чувствуя ни малейшего душевного волнения, как если бы обращался к стенду с учебными пособиями.

Переодеваться к празднику полагалось в физкультурных раздевалках. В мальчишечьей и девчоночьей соответственно. Вилка же от нерешительности дотянул резину с фломастерами до того, что ушел в раздевалку, так ничего Анечке и не вручив: ни нарядной коробки, ни самодельной, нарисованной на куске ватмана открытки с поздравлением. Но, переодевшись в белый, украшенный помпошками, балахон, понял, что откладывать более нельзя. Не караулить же Анечку после праздника возле раздевалки для девчонок, ведь засмеют! Вилка вздохнул, успокаивая зачастившее было сердце, и полез в ранец. Можно отдать коробку и сейчас, до ухода в актовый зал. Анечка еще успеет сбегать в свою часть раздевалки и убрать подарок в портфель. А там Вилке уж выступать, и с Анечкой говорить не придется, по крайней мере, сразу.

Так, с коробкой и открыткой, Вилка двинулся навстречу судьбе. Он был настолько целиком поглощен безмолвной репетицией текста, который скажет Анечке, вручая свой новогодний презент, что не глядел ни под ноги, ни, тем более по сторонам, и уж совершенно вылетел из его головы подлый Аделаидов, совсем лишний в такой важный для Вилки момент. «Аня, возьми, это тебе!» Нет, лучше так: «Аня, с Новым Годом тебя!». Отдать коробку и все, она поймет. Вилка шел и репетировал свою коронную фразу, и до Борьки Аделаидова ему не было никакого дела.

А вот у Борьки к Мошкину дело было, да еще какое. Вилка почти что благополучно дошел до своей Анечки, стоявшей в миленьком костюме поросенка с двумя другими подружками-поросятами, как вдруг, словно из-под земли, перед ним выскочил Аделаидов. Аккуратная подножка, и вот Вилка уже растянулся на полу во весь рост. Фломастеры, драгоценные фломастеры выскочили веером из картонной коробки и летят, и катятся вокруг по паркету. Сволочь Аделаидов делает вид, что не может удержать равновесия, машет руками, и будто случайно наступает на один, другой, третий, десятый фломастеры, давит их в цветную, пластиковую кашу, пачкает ботинком открытку. Боже! Вилка все еще лежит носом на полу и видит только коричневый Борькин башмак и ошметки Анечкиного подарка вокруг. Вставать уже незачем и не хочется, но Вилку поднимает вверх некая сила, ставит на ноги и заставляет смотреть в противную, картинно издевательски перепуганную рожу Аделаидова. У силы есть имя, грозное и злое, как она сама: ненависть.

Ощущение было настолько новым, что Вилка на миг задохнулся. И удивился. Такого с ним еще не случалось. Никогда. То есть, конечно, ему приходилось в своей короткой жизни испытывать не только положительные эмоции, но и иные, весьма разнообразные в их неприятности, ощущения. Злобу, раздражение, досаду, обиду, хотя бы из-за того же Аделаидова. Но все это оказалось совсем не тем, на что походило нынешнее его чувство. Прежние его обиды и досады были, как говорится, пустяки, дело житейское, это же состояние, стремительное и всеохватное, даже и сравнить не находилось с чем. Будто запомнившаяся ему строчка из песни только что вышедшего и жутко популярного фильма, сразу же возникшая в Вилкиной голове. «Колоть – колол, но разве ж ненавидел?» Нет, не ненавидел. ТАК – никого и никогда.

И вот он, Вилка Мошкин, стоит и смотрит на своего врага, и Анечка, пусть не со зла, но смеется, не подозревая, что это растерзаны ЕЕ фломастеры, и только добавляет в его ненависть огня. Сам Вилка уже знает, что сейчас он кинется на эту сволочь, Борьку, и, держите меня трое! И будь, что будет после. Пусть хоть из школы исключают. Ему так здорово и восхитительно в этот миг, что на последствия – плевать! Для нападения нужна только одна последняя, но страшно важная деталь, девиз-пожелание, и он тут же выпевается в Вилкином мозгу, может не самый ужасный, но достаточный в данной ситуации. «Чтоб тебя… чтоб тебя… бешеная собака покусала, ветрянка осыпала и…»

Дальше не случилось ничего, никакого нападения на Аделаидова, – вообще ничего. Сумасшедшее, пылающее, всерьез напугавшее Борьку лицо вдруг скривилось от боли, и Вилка осел обратно на пол, бледный, схватившийся за голову. К нему уже бежала со всех ног Вера Алексеевна. Потом возникли медпункт и мерзкое, жидкое лекарство, кажется, капли валерианы. Вилка не помнил. Выступать на празднике он не смог, костюм Пьеро был срочно переодет на Зулю Матвеева, а Вилка, совсем расхворавшийся, с мамой поехал домой.

Но выступление и мамины тревоги, все это были несущественные пустяки. Вилку напугало другое. В тот момент, когда проклятия в Борькин адрес уже вырывались на свободу из его нутра, произошло странное. Перед глазами, как будто из взорвавшейся водяной бомбы, вспыхнули ослепительно белые и желтые цвета, знакомые до боли, словно бы виденные уже раньше, но вот где и когда? С жуткой скоростью бело-желтые колючие брызги стали скручиваться в угольно-черную спираль, и Вилка ощутил что-то похожее на то, как если б с размаху налетел на глухую, пружинящую назад стену. Вилка мысленно попытался пробиться через преграду и мысленно же кинулся вперед еще раз. Стена снова отбросила его назад, но уже не столь решительно, словно поддалась и начала таять. Но тут же пришла боль. Голова вспыхнула холодным, пронизывающим огнем так внезапно-мучительно, и Вилка не устоял на ногах. Что было дальше, Мошкин Вилим Александрович помнил уже смутно.

Уровень 3. Все маленькие звери

Со дня злополучной той елки минуло еще два года. Своим ходом, год за годом. Странный приступ оглушающей мигрени с Вилкой больше не повторялся, и воспоминания о неведомой и внезапной болезни, поразившей Вилку на Новогоднем празднике, постепенно стерлись из памяти. Мама и отчим списали все на шок от падения и утраты дорогого подарочного набора. Правда, мама соврала Викентию Родионовичу, сказав, что фломастеры были предназначены Вилкиной учительнице. И Вилка вдобавок получил от Барсукова выговор за ротозейство и разгильдяйство, за разбазаривание ценного достояния, кое он, Барсуков, мог, например, с пользой для себя и для семьи поднести товарищу заместителю декана по учебной части. Но бог с ним, с Барсуковым. Главным было то обстоятельство, что Вилка, накрепко запомнив предыдущие жизненные уроки, ни словом не обмолвился о подлой Борькиной подножке.

Но и Аделаидов с той поры к Вилке переменился. И Вилка Мошкин ни за что бы не признал, что эта перемена ему по душе. Нет, Борька более его не мучил и не задирал. Он даже начисто перестал замечать само Вилкино существование. Что-то отпугнуло «хулигана», и Вилка, пожалуй, догадывался, что именно. Но то было затишье перед бурей. Очень долгое затишье перед очень нехорошей и зловещей бурей. Вилка это знал наверняка, именно знал, а не чувствовал или интуитивно предполагал.

Тем не менее, внешнее бытие пятиклассника Мошкина обстояло вполне благополучно. Хотя в его собственном мире стали происходить события. И чем дальше, тем больше этих событий становилось. Хотя, возможно, вокруг Вилки жизнь и раньше била ключом, но по малолетству он не придавал событиям их нынешних значений и не интересовался ими глубоко.

Взять ну хоть бы торжественное прошлогоднее вступление в пионеры. Когда давным-давно первоклашке Мошкину прицепили на школьную, синюю курточку значок-звездочку с кудрявым, щекастым мальчуганом, Вилка воспринял сей факт почти равнодушно. Подумаешь, октябренок! Ведь не космонавт же. Все как у всех, и никакого интереса. Бронзового мальца, похожего на пухлого ангелочка со старинного бабушкиного, еще дореволюционного сервиза, с вечно живым «дедушкой» Лениным Вилка Мошкин никак не отождествлял. Да, собственно, красочные с обложки жизнеописания вождя, вышедшие из-под пера Прилежаевой и подобных ей авторов, Вилка находил одинаково нудными и читал лишь по школьной необходимости. Это же не «Три мушкетера» и даже не «Два капитана», а один до тошноты умный и правильный дотошный мальчик, выпиливающий лобзиком деревянный подарок маме и собирающийся «идти другим путем». Не то и не так обстояло дело с пионерским галстуком. Тут уж пришлось зубрить лозунги и «Взвейтесь кострами!», и существовала неприятная, позорная вероятность, что именно его могут в пионеры не принять. Лишить «взрослого» красного галстука и нового значка.

Занимали Вилку и непростые Танечкины дела. Пройти мимо них было невозможно, а разобраться – нелегко. Потому что у Танечки то и дело возникали «проблемы». Настоящие, взрослые проблемы, но Вилку они затрагивали непосредственно. Вот уже прошел целый год с тех пор, как Вербицкие-младшие в полном составе вернулись в родную Москву. Геннадий Петрович получил доходную и значительную должность во Внешторгбанке, Татьяна Николаевна же более работать не стала, озабоченная исключительно домом, мужем и ребенком. Но со временем, возможно, из-за пребывания в советских реалиях относительной верховной вседозволенности, благополучную на вид семью Вербицких стали навещать «проблемы».

Танечка Вербицкая, как и ее «проблемы», материализовывалась в Вилкином пространстве с закономерной периодичностью. Можно сказать, волнообразно. Волна эта находилась в состоянии прилива обычно, когда у Танечки возникали неприятности на семейном фронте, и в состоянии отлива, когда невзгоды рассасывались, исчезали как бы сами собой.

Когда Танечкина супружеская жизнь пребывала в мире и покое, сама Танечка объявлялась на горизонте семейства Мошкиных только в обязательные для посещений праздники и дни рождений. В иное время – лишь изредка звонила Люсе, то бишь Вилкиной маме. Отмечалась и посылала сигнал: «Помню, не забыла, если что, обращайтесь». Не то, чтобы Танечка чуралась Мошкиных или имела сверху запрет на близкое общение. Вовсе нет. Но после своего удивительного замужества Татьяна Николаевна стала обращаться в иных, высших сферах и обрела многие обязательные знакомства и связи, которые требовали от нее немало времени и сил. И, конечно же, дочка, Катя, румяная, как яблочко, Катенька-котенок, которую Танечка не доверяла ни одной из высокопрофессиональных номенклатурных нянь, как то было принято в ее нынешнем круге общения.

Мошкины не обижались. Все все понимали, и не делали из мухи слона. Только иногда ворчал Барсуков:

– Так в начальниках курса можно и до пенсии проходить! Роман Петрович, ничего не скажу, славный человек, семь бед ему в печенку! но ему ведь сорок шесть! Когда он еще на пенсию уйдет, и уйдет ли? А выше его должности уже некуда! Зам. по учебной – это ж предел!

– Господи, Кеша, что ты от меня хочешь? – сердито вздыхала в ответ мама, хотя знала прекрасно, чего хочет и к чему клонит Барсуков. Подобные мотивы уже звучали в доме не раз.

– Что я хочу?! Будто мне одному надо! Мне лично вообще ничего не надо! – тут Барсуков конечно загибал. Ему надо было и много и чего, Вилка это вычислил про него еще черт знает когда. – Даже если Роман уйдет, что дальше, а? Дальше-то что? Зам. по учебной части и все, потолок! Сто рублей к окладу и это в лучшем случае!

– Кеша, сто рублей большие деньги. Тем более каждый месяц, – резонно замечала мама.

– Ах, Люда, перестань. Не в деньгах же дело. Ты пойми – самое главное это перспективы. П-е-р-с-п-е-к-т-и-в-ы! А какие перспективы у зама по учебной? Сказать смешно, по сравнению с другими жизненными возможностями.

– Какими возможностями, Кеша? Ты еще не зам. и неизвестно, когда им будешь, и будешь ли. Ну, чего гадать? – обречено вздыхала Людмила Ростиславовна.

– Именно. Именно, Людочка. Ничего неизвестно. Будет – не будет. А у нас, между прочим, мальчик растет, – во время подобных дебатов Барсуков всегда говорил «у нас», не то что, когда бранил Вилку за детские провинности. Тогда звучало иначе: «у тебя, Людочка, сын, безобразно себя ведет». Ну да бог, с ним, Вилке это было до лампочки.

– Ну, хорошо, – сдавалась в конце концов мама, – что ты предлагаешь?

– Почему бы тебе не попросить твою подругу, ты понимаешь о ком я, о небольшом одолжении? Заметь, что ты никогда ни о чем ее не просила и один раз вполне возможно. Тем более что по существенному, жизненно важному поводу. Хорошую должность с выездом за границу. Для ее мужа это же пустяки.

– Это вовсе не пустяки. И потом, почему бы тебе не попросить самому? Танечка бывает у нас в доме. И вообще, мы же в прошлом году ходили к ним дважды: на Танечкин день рождения и на Катенькин, и тебя представили Геннадию Петровичу. И в этом году, наверное, пойдем. Вот и попроси. Сам. И не у Танечки, а прямо у Гены. И не морочь мне голову.

– Ну, как ты не понимаешь, Люда! Я для них случайный, чужой человек. Посмеются и отвернутся, и никто ничего не даст. Другое дело ты! Вы с Татьяной Николаевной с детства знакомы, когда-то были близкими подругами.

– Мы и теперь близкие подруги. За кем бы там Таня ни была замужем, это ничего не меняет, – мама в этом месте всегда начинала злиться.

– Тем более. Тем более! Просить должна именно ты. Ну, как ты не понимаешь таких простых вещей!

– Я просить не буду. Ни за что и никогда, – всегда одинаково категорично отрезала мама, – хочешь, сам проси. А я не буду. И все. И хватит об этом… Это просто немыслимо.

И мама не просила. Хотя, действительно, могла. И Танечка бы не отказала. Тем более, в период бурь и катаклизмов, то и дело нарушавших мирное течение ее жизни. Как раз в эти периоды Танечка объявлялась в доме старой и по сути единственной своей подруги особенно часто. Приезжала она обычно в обед, когда у Людмилы Ростиславовны выдавались дни с неполной нагрузкой и без срочных дел на кафедре. Видно было, что Танечка старается избегать разговоров о своих неурядицах в присутствии Барсукова. Правда, Викентий Родионович тем разговорам не мешал. Как раз наоборот, тактично уходил на кухню или делал вид, что имеет срочные занятия в Вилкиной комнате. Но уж слишком лебезил он пред Татьяной Николаевной, сверх меры сладким голосом обращался к дорогой гостье и разве что не сгибался пополам в поклонах и не шаркал ножкой. Вилка думал, что от этого глупого поведения отчима Танечка и стала избегать с ним встреч. Еще бы, кому приятно будет такое подхалимство! Вилке ни за что приятно бы не было! Танечку же он жалел.

Татьяна Николаевна в доме появлялась всегда неожиданно. Вилка приезжал днем из школы и на тебе! Нечаянная радость – заставал за чаепитием маму и Танечку. Дело тут было, конечно, не в маленьких, хотя и ценных для Вилки подарках, которые Танечка никогда не забывала прихватить для сына подруги – Вилку она любила. Нет, дело было совсем не в этом, а в чем именно, Вилка представлял себе смутно. Ведь, в самом деле: ну чему радоваться, когда расстроенная женщина чуть ли не в буквальном смысле плачет подруге в жилетку? Но Вилка знал одно – он и Танечка каким-то непонятным, чудесным образом связаны друг с другом в единое целое, хотя Танечка этого наверняка не понимает. Он садился всегда рядом с женщинами, и те не прогоняли его. Пил чай и слушал, слушал, слушал. О том, что у Гены опять был срыв, что на три дня муж и отец семейства ударился в загул и дома не только не ночевал, но даже и не объявлялся. Что Танечка мужественно скрывала его отсутствие от старших Вербицких. Что на четвертый день Гена, наконец, обозначился в виде, совершенно неподобающем для человека порядочного и семейного, напугав домработницу и маленькую Катю. Что вот уже неделю как он пропадает вечерами, приходит очень поздно и «под шафе», и от него несет гнусными, копеечными духами. От Танечки он только виновато шарахается и строго придерживается амплуа глухонемого Герасима. А Танечкина мама категорично и решительно настаивает на том, что довольно терпеть безобразия, и, немедленно собирать вещи! ее и ребенка, и возвращаться на собственную жилплощадь, гори вся эта элитная жизнь синим пламенем. На то она и мама. А Танечка не хочет домой. Она любит своего Генку, вот незадача! поэтому хочет жить с ним и с Катенькой тихо и счастливо. Чем же она виновата? И почему все не так?

Вилка не знал, отчего все не так и ответить на Танечкин вопрос, заданный в пустоту, не мог. Но внутреннее шестое, а может седьмое или десятое, чувство вещало ему, что он, Вилка, как раз и есть тот единственный на свете человек, который, за исключением Господа Бога, может дать Танечке ответ, только пока не понимает, как извлечь этот ответ наружу. И еще Вилка был безоговорочно уверен, что по той же самой причине, по которой он должен ответ Танечке, в его власти помочь ей и даже дать нечто большее, чем помощь. Но, в реальности как помочь Татьяне Николаевне Вилка придумать не мог, и оттого просто сидел рядом и от души жалел ее и желал счастья, мира и покоя, чтобы все-все наконец утряслось, и шелапутный Геннадий Петрович все же взялся за ум. Он мысленно будто переливал эти пожелания из собственного тела в Танечкино, и ему становилось мягко, радостно и хорошо. И Танечка успокаивалась тоже. После чего всегда говорила примерно одинаковое:

– Знаешь, Люся, посидела я тут с вами, и как-то все иначе стало. Будто заново на свет народилась. Будто другой человек. Хорошо у вас в доме, тепло. – Потом Татьяна Николаевна задумывалась и делала всегда странный вывод:

– У вас здесь, наверно, аура особенная. Ты, Люся, в это не веришь, я знаю. Но точно тебе говорю: меня кто-то нарочно глазит. А ты снимаешь. А может не ты, а Вилечка.

Тут Танечка всегда начинала смеяться, трепать Вилку за волосы, щипать за щеки, целовать в реденькую, светлую макушку. Вилка не сопротивлялся, ему нравилось, и он смеялся тоже. Потом Танечка уходила. А, вернувшись домой, как правило, заставала там раскаивающегося и готового стать примерным мужем Геннадия Петровича. И тогда Танечка украдкой звонила Людмиле Ростиславовне, счастливая шептала в трубку подруге, что та ей ворожит. Жизнь ее снова входила в мирное и счастливое русло… До следующего финта младшего Вербицкого. И все начиналось сначала.

Вскоре у Танечки вошло в обычай тут же бежать с «проблемой» в дом к Мошкиным, ибо она суеверно считала хорошей приметой поделиться бедой именно с Люсей. «Ты, милая, мне удачу ворожишь» – снова и снова повторяла Танечка, а мама сердилась и говорила, что все это глупости, что Гена просто слабохарактерный, а так он очень любит Танечку и Катеньку, и от этой любви у них все и налаживается. «Нет, ворожишь, я знаю, знаю», – настаивала на своем Татьяна Николаевна, а Вилка умилялся и счастливо смеялся про себя над Танечкиной наивной выдумкой… Тогда он еще, конечно, не мог знать, насколько близко Танечкина наивность подобралась к истинному положению дел.

Вообще, вокруг Вилки к тому времени сложился целый круг людей, которые в силу его симпатий, стали дороги ему или просто очень нравились, и Вилке хотелось видеть их почаще. Вилка Мошкин по существу своей натуры был безусловным и убежденным романтиком, из тех, кого серой обыденности трудно разочаровать и приземлить. Зато уж если приземлить все же удавалось, то люди, подобные Вилке, раз и навсегда бесповоротно превращались в лучшем случае в холодных мизантропов, а в худшем, не дай бог повстречаться на узкой дорожке, в беспринципных, активных циников, начисто отвергающих любые нормы морали. К тому же, как настоящий романтик, Вилка мог довольно долго существовать в собственном, лично им сконструированном пространстве, мало нуждаясь в помощи мира реального, и зачастую не замечая неромантичности и грубости этого мира и его несоответствия миру воображаемому. Для Вилки в сущности оба мира были одно.

Проявлялась Вилкина симпатия, как правило, всегда одинаково. И, за редким исключением, которое являла пока лишь одна Танечка, к людям, лично к Вилке не имеющим никакого отношения и с ним не знакомым. В преобладающем большинстве это были актеры и актрисы, увиденные им в кино или по телевизору, поразившие чем-то неуловимым Вилкино воображение, писатели, заинтересовавшие своими книгами или показанные все по тому же «ящику», один космонавт и даже один симпатичный, моложавый государственный деятель, из тех, что имеют постоянную прописку на трибуне Мавзолея. И с Вилкой каждый раз происходила одна и та же вещь: впечатлившись увиденным, прочитанным и услышанным, он хотел лицезреть своих кумиров как можно дольше и чаще, а для этого соответственно всем сердцем желал им творческих успехов, позволяющих пребывать в центре внимания широкой публики. И каждый раз, охваченный всецело этим желанием, Вилка уносился в желто-бело-розовом вихре в иные, невыразимые пространства, прекрасные и стремительные, и оставляющие внутри его существа блаженную и благую опустошенность. Ничего необычного в возникающих в нем вихрях Вилка не подозревал, полагая, что и все люди на свете испытывают такие же точно полеты, но не говорят о них в силу скромности и интимности ощущения.

После Вилкиного возвращения из разноцветной реальности вихря, люди эти словно бы поселялись рядом в его фантастическом мире, становились близкими, добрыми друзьями, кто временно, а кто и надолго, в зависимости от того, как скоро Вилка забывал о них, проникнувшись какими-либо другими симпатиями. В действительности же происходило иное. Добрые, но только начинающие карьеру, его друзья вдруг стремительно и внезапно становились знаменитостями, обласканными и обсыпанными благами, радуя Вилку собственной физиономией на экране. Писатели, особенно фантасты, получали карт-бланш, и их книг было уж и не достать. Те же друзья, кто был известен и прославлен еще до Вилки, обретали новые, неслыханные возможности, премии и государственные награды. А любимец-космонавт, получивший травму в орбитальном полете, несовместимую с профессией, победоносно и непонятно для врачей преодолевал болячку и тут же отправлялся в следующий полет, несмотря на очередь пышущих здоровьем и ждущих своей очереди дублеров.

Конечно, Вилка, пусть еще далекий от умственной зрелости, был все же не такой дурак, чтобы не замечать множество стопроцентных совпадений. И склонность к анализу присутствовала в нем от природы. Но, будучи юным ленинцем и пионером, твердо зная, что бога нет, а ведьмы, колдуны и оборотни живут лишь в сказках для самых маленьких, Вилка быстро нашел для себя объяснение. Все выходило донельзя просто. Настолько просто, что Вилке позавидовал бы и сам Уильям Оккам.

Он, Вилка, вовсе не загадочный космический мутант, почему именно мутант он не пытался себе объяснить, а всего лишь человек, тонко чувствующий вполне земное прекрасное и талантливое. Такая у него прирожденная способность. Как, например, у Зули Матвеева – способность к шахматным битвам. В десять лет уже первый взрослый разряд. Или у соседского мальчика Давида – к игре на пианино. Вилке к музыкальному деревянному гробу и подойти-то страшно, не то, чтобы пытаться на нем играть! Зато он умеет чувствовать чужие таланты. И может даже, когда совсем-совсем вырастет, будет вовсе не математиком, а знаменитым критиком и журналистом.

Правда, иногда случалось, что мама, включив вечером одну из телевизионных программ, с негодованием ворчала: «Боже, ну и бездарь! И чего его (или ее) все время крутят, будто показывать больше некого! Видно, где-то волосатая лапа имеется». Речь шла именно об очередном Вилкином любимце. Но Вилку это не обескураживало. Во-первых, мама – это просто мама, а не знаток и профессиональный критик, а во-вторых, у нее нет Вилкиных выдающихся способностей, поэтому она, конечно же, может и должна ошибаться. Но о своих выводах и недюжинных талантах Вилка маме не говорил. Не хотел расстраивать. И продолжал населять свой мир «друзьями».

Но, справедливости ради, надо заметить, что переживания, испытываемые Вилкой по отношению к «друзьям» и даже к «подругам», несмотря на всю экранную красоту последних, были очень далеки от ранней, сексуальной чувственности. Они были даже не просто далеки, а не имели с ней решительно ничего общего. Красавицы не снились по ночам, в обличьях и ситуациях, волнующих пока еще слабо насыщенную гормонами кровь, и, тем более, не снились красавцы. Правда, из-за строгого замалчивания в идущем к коммунизму обществе некоторых противоестественных грехов, Вилке и в голову не приходило, что красавцы могут сниться подобным образом. Все это были друзья, а, стало быть, и отношение к ним должно было быть окрашено исключительно в благородные тона. Можно подражать и даже восхищаться, можно слушать, смотреть и сопереживать. Но при чем же здесь, спрашивается, любовь и близкие к ней фантазии? Вилка не находил ни малейшего сходства. Тем более что предмет для вгоняющих в краску мечтаний Вилка избрал себе уже давно. Его сердце, равно как и все иные части тела, раз и навсегда, безраздельно принадлежали Анечке Булавиновой.

В их с Анечкой общении со времени злополучной елки произошел фундаментальный переворот. Только Вилка не знал до конца, так ли хороша случившаяся перемена, и не лучше ли было оставить все, как есть. Каким-то загадочным образом Аня Булавинова узнала, что раздавленные фломастеры предназначались Вилкой ее собственной персоне. Вилка подозревал в излишней болтливости рассеянного Зулю Матвеева, которому под строжайшим секретом после каникул поведал истину и пожаловался на подлеца Борьку. Очень уж хотелось с кем-нибудь, да поделиться. Поделился! А Зуля, вечно отиравшийся возле девчонок, разболтал доверенную тайну.

И Анечка, добрая душа, сопоставив фломастеры и обморок, прониклась к Вилке сочувствием. Вилка же, по глупой самоуверенности счел проявление сострадания девочки к себе началом иного, многообещающего отношения и с замиранием сердца ждал дальнейшего развития событий. Ждал честно, целых два года, пока не стал подозревать, что дело нечисто. Анечка опекала его. Дружила, ходила в гости и приглашала к себе. Но чем дальше, тем больше Вилка невольно превращался в привычную, окружающую Анечку среду, вроде ее домашнего сибирского кота Модеста, только под номером «два». Он также требовал определенного внимания и ухода. И чувства, которые испытывала к нему эта не по-детски красивая девочка, имели больше общего с возвышенным долгом, вменявшимся в обязанность Маленького Принца по отношению к тем, кого он приручил, чем с влюбленностью. Вилка переживал, но и не уставал надеяться. Однако полную и печальную ясность внесли лишь последующие трагические события, случившиеся весной с «инопланетянином». Так про себя Вилка нейтрально именовал залегшего во временную спячку гада Аделаидова.

Уровень 4. Смерть пионера

– Не забудь, завтра в два часа! Ну, да я тебе еще вечером позвоню, – пообещала Анечка, прощаясь с Вилкой в метро. Теперь, когда Булавиновым наконец-то провели телефон, Анечка названивала кому попало и по любому, самому ничтожному поводу.

– Не забуду. Но ты все равно позвони, – поддержал Вилка телефонный Анечкин энтузиазм. – Только знаешь, зря ты все же Борьку пригласила. От него никакой пользы, а вреда на полведра. Все испортит и дорого не возьмет. Вот!

– Виля! Ну, сколько можно? Я же объясняла сто, нет, тысячу и сто раз уже, что Борька сам напросился. Что же мне было делать?

– Гнать в шею, – угрюмо, но твердо ответил Вилка.

– Гнать в шею нехорошо. И, может, Борька давным-давно исправился. И теперь хочет честно дружить. А вот мы его сейчас в шею, а он обидится и станет совсем злым! Вот! – Это нелепое словечко «вот» как-то незаметно прилепилось и вошло у них в обиход. Вроде пароля и тайной знаковой игры.

– Уж куда злее. Ага! Исправился он! Чего ж тогда с ним никто дружить не хочет, боятся только. Даже толстый Фаня. За одной партой с Борькой сидит, дрожит, как осиновый лист каждый раз, когда Борька на него смотрит. А ведь Фаня с кем угодно дружить согласен, лишь бы его «жиртрестом» и «вонючкой» не обзывали. Вот!

– Знаешь, между прочим, с тобой он тоже не дружит. Хотя ты-то его не обзываешь. Вот!

– Это потому, что я не хочу. Чего с ним дружить? Кроме футбола ни о чем же не говорит! А я футбол не люблю. Фаня, он же глупый, как африканский баобаб.

– Почему как баобаб? – не поняла Анечка.

– Песня такая. У Высоцкого, – пояснил Вилка. – А вообще день рождения твой. Кого захочешь, того и позовешь. Вот!

– Да говорю же тебе, Борька сам напросился! Очень он мне нужен! – Анечка фыркнула сквозь надутые губки. Потом, что-то вспомнив, строго посмотрела на Вилку:

– Ты, главное, подарок по дороге не проворонь. А то опять заболеешь. Горе мое.

– Не провороню. Он небьющийся и не рассыпчатый, – успокоил он девочку. – Ну, ладно. До завтра, что ли?

– Ага. До завтра. Но я еще позвоню, – уже на ходу крикнула Анечка.

– Позвони, – вздохнул Вилка ей вслед.

Подарок Вилка запаковал еще с вечера. В шуршащую, прозрачную пленку от бог весть какого цветочного букета, заботливо сохраненную и разглаженную мамой. А потом еще в один слой гофрированной светло-зеленой бумаги для школьных поделок. Подарок действительно был небьющийся и рассыпаться не мог – красивая, заграничная рамка для фотографии. Достаточно большая, пластиковая штука, разукрашенная по периметру карамельными цветными узорами и с замечательной ракушкой, словно бы вплавленной в нижний левый угол. Само собой, появившаяся в доме Мошкиных благодаря все той же Танечке. Барсуков настроился было разворчаться по поводу бессмысленного и бестолкового разбазаривания ценного движимого имущества, но, тут же вспомнив недавнюю обиду, умолк и только демонстративно хмыкал и поджимал обиженно губы. Вилку это не могло не забавлять.

Причина для обиды у Викентия Родионовича, однако, имелась и, на его собственный взгляд, весьма и весьма значительная. А дело было в том, что, не надеясь более на жену в устройстве грядущего семейного благополучия, Викентий Родионович решился на поступок. Супруги и в нынешнем марте получили приглашение в Танечкин дом на празднование Танечкиного же дня рождения, поэтому в парадном виде, аккурат двадцать пятого числа, явились на торжество. Где отчим, хватив в мужской компании коньячку для придания себе необходимой самоуверенности, отважился обратиться к хозяину дома с просьбой. О теплом месте и подходящих п-е-р-с-п-е-к-т-и-в-а-х. А милейший Геннадий Петрович, тоже хвативший коньячку и куда больше отчимового, и много всякого наслышавшийся о Барсукове от жены, пребывал в веселом настроении, отчего ответил откровенно:

– Вот что, Кеша, ты не обижайся, но, как мужик, ты ж – ходячее говно! Ну и ответь: зачем мне хлопотать, чтоб хорошим людям кусок говна сосватать? То-то мне спасибо скажут! А что за пацана переживаешь, так ты не переживай! Пацан хороший, пацана я не брошу. И Танька в нем души не чает. Вот ему я помогу. Когда подрастет маленько. Ты уж не обессудь!

После этого дня рождения отчим ходил, как кипятком ошпаренный. Пенял, конечно, и жене. Дескать, не он ли предупреждал, что от его ходатайства толку не будет. Оскорбили только ни за что, да еще на людях. Им-то что, им все можно, кто такой Барсуков, и кто такой сын самого Вербицкого! А сын-то хам вокзальный. А Люда – курица, все из-за ее глупого упрямства. Мама, конечно, ответила, и они с отчимом разругались. Из этой ругани Вилка и уяснил себе, что же случилось в гостях у Танечки. Барсуков же, накричавшись, перестал с кем-либо в доме разговаривать, решив наказать семейство гордым молчанием. И стойко молчал вот уже два дня. А Вилка отметил про себя тот факт, что, ссорясь с женой, Викентий Родионович против обыкновения ни словом не задел самого Вилку. Что случалось частенько, когда отчим бывал чем-либо недоволен. Не сказал традиционные: «твой неблагодарный отпрыск» и «твой совершенно безответственный сын». И Вилке казалось, что он догадывается почему. Из-за Геннадия Петровича. Вот поэтому. Раз уж младший Вербицкий пообещал прилюдно свое покровительство младшему Мошкину, то лучше с последним не ссориться. Впрочем, Вилку такой расклад как нельзя более устраивал. По крайней мере, теперь не придется выслушивать отчимовы глупости. А с мамой вместе они вообще сила. Против любых Барсуковых. Между собой-то они разговаривают, и очень даже. А отчим ходит один, как сыч. И добавки к супу попросить не может. Потому как принцип. Так кто же в конечном счете, спрашивается, сам дурак?

Подарок и модный, темно синий, вельветовый костюмчик лежали, приготовленные, на стуле к завтрашнему дню. Сам Вилка лежал рядом в постели. Спать ему не хотелось. Хотелось думать о том, какая замечательная и красивая девчонка Аня Булавинова, и что только у такой замечательной девчонки день рождения может быть первого апреля и ни в какой другой день. Это очень хорошо, что Анечке достался самый веселый день в году. Вот Вилке, например, достался день куда как обычный, и никакого праздника на него отродясь не приходилось. Подумаешь, тридцать первое октября. Да еще мама рассказывала, что в действительности Вилка родился ночью, в самую полночь и даже немного за нее. Но, записали все-таки на тридцать первое. Может, оттого что он начал рождаться именно тридцать первого, а пару минут туда-сюда значения не имели. И медсестричка так и отметила в карте: тридцать первое октября, а для порядка – 23 часа 55 минут. Впрочем, и первое ноября не многим лучше. Вот если бы седьмое, тогда Вилка мог бы хвастаться, что родился в наиглавнейший советский праздник. Но не повезло. Всегда так.

В метро Вилка ехал, крепко прижав к себе Анечкин подарок, и не спускал с него глаз. Что было на этот раз совершенно лишней предосторожностью, потому как в вагоне по случаю воскресенья половина мест пустовала, а собственно Вилка и вовсе оказался один на угловом, жестком сидении. Ехать ему выходило не близко, за Измайловский комплекс, на 16-ю Парковую. Но даже после пересадки на Площади Революции народу не прибавилось, а к концу в вагоне остался только сам Вилка и еще две высокомерные старушки в нелепых, измятых шляпках. На станции у выхода Вилке еще предстояло приобрести букетик цветов для именинницы, для чего ему был выдан мамой бумажный рубль. Но у Вилки имелось впридачу копеек шестьдесят собственных, сэкономленных финансов, и он полагал купить не только пучок нарциссов, но и непременно к нему ветку мимозы.

На Первомайской станции все вышло даже лучше. Добрая толстая старушка не просто продала две, пусть не самые пышные веточки мимозы (это чтобы не вышло четное число), а, то ли от скуки, что не было других покупателей, то ли Вилка и в самом деле ей понравился, но веселая бабулька завернула Вилкин букетик в кусок шелестящей, белой бумаги и обвязала снизу обрывком прозрачного шпагата. Получилось мило.

До Анечкиного дома от метро ходил автобус, но Вилка решил пробежаться пешком. Чтобы не помять букет и чтобы не париться понапрасну четверть часа на остановке. По случаю воскресенья автобусы ходили не так, чтобы очень. А день такой чудный, и солнце уже почти совсем теплое. Вилка еще в метро стянул с головы вязанную, лыжную шапочку и сунул ее карман, а теперь и не думал надеть. Впрочем, простуда ему не грозила. Что-что, здоровье у Вилки, несмотря на выдающуюся худобу, было отменным. И захочешь, так нарочно не простудишься, даже если полшколы гриппует и чихает. Что такое не везет и как с этим бороться! Оттого можно было бежать и без шапки. А бегал Вилка очень быстро, даром, что ноги имел до смешного длинные.

К Анечкиному дому длинные ноги донесли быстро. И Вилку, и букет, и подарок. А до двух дня было еще порядком далеко, не меньше часа. Но Вилка знал, что его не прогонят и не рассердятся, и потому смело явился раньше назначенного срока. Во-первых, хотелось поздравить Анечку прежде всех и наедине, чтоб та как следует рассмотрела подарок, а во-вторых, наверняка, его попросят помочь. Помогать Булавиновым накрывать для гостей стол, или просто так чем-нибудь, было настоящим удовольствием. Весело, шумно и душевно. Будто Вилка свой в доме человек, и родители Анечки не видят никакого различия между ним и собственной дочкой. А папа Булавинов все время травит байки и разыгрывает то Вилку, то маму Булавинову, то Анечкину бабушку, – не то, что их Барсуков. И мама Булавинова, Юлия Карповна, все время хохочет, громко, до слез, и даже интеллигентная бабушка, и никто ни на что не обижается.

Но веселье весельем, а Вилка уже отдавал себе отчет, что Анечкина семья другая не единственно из-за Барсукова. Что все люди равны – это только для порядку говорится в умных книжках, на самом же деле, убедился Вилка, все совсем не так.

Анечкина семья была бедной. Не в сравнении с Татьяной Николаевной Вербицкой или с академиком Аделаидовым, но даже с Мошкиными. Даже с Вилкиной бабушкой, жившей на пенсию, и не желавшей зависеть от дочери, оттого подрабатывавшей на дому частными уроками русского языка и литературы, иначе говоря, обучая искусству написания экзаменационных сочинений. Булавиновы же были бедными по-настоящему, или, как модно стало выражаться, были бедными по определению. И дело заключалось даже не в том, что Булавиновы жили вчетвером, в двух смежных комнатах, сорок два метра, на пятом этаже хрущобы, без лифта. Мало ли кто как живет. Да и кого в Москве удивишь квартирным вопросом? В проходной комнате Аня и бабушка, в задней – родители, а уроки вполне можно делать на кухне. Конечно, не Версаль, но многие и похуже живут, например, в коммуналках.

Но в семье у Анечки почти совсем не было денег, или очень мало, по крайней мере, у Вилки определенно сложилось такое впечатление. Он даже точно это знал. Да и откуда бы им взяться? Веселый и милый Анечкин папа – ядерный физик, инвалид с ограниченной трудоспособностью, схвативший дозу где-то под Арзамасом еще в далекой молодости. И по молодости же, по глупости разругавшийся с серьезными, начальственными людьми по поводу техники безопасности и небрежения к человеческому фактору. Булавинова тут же и отправили лечиться домой в Москву с инвалидностью и волчьим билетом, и заниматься своей физикой он более нигде серьезно не мог. С трудом нашел место преподавателя в вечерней школе рабочей молодежи, малопочтенное и плохо оплачиваемое, да еще плюс мизерная пенсия. Мама Анечки, Юлия Карповна, была обычным участковым врачом из самой обычной районной поликлиники, иначе называемой «дворовой», с неслыханным окладом в сто десять рублей. Про бабушку Абрамовну и говорить нечего. Ее пенсионного довольствия едва-едва хватало ей самой. Да и какая может быть пенсия у детского библиотекаря! Тут уж не захочешь, а придется просить у детей, даже если им самим концы с концами никак не свести. Вдобавок на лекарства сыну, Анечкиному папе, нужны деньги, и не раз и не два, но постоянно. А лекарства от его болезни известно какие, поди их достань! А коли достанешь, так еще сумей столько заплатить. Те же, что положены от государства, ими и кошку не вылечишь от поноса.

Только в семье Булавиновых никто не унывал. Ни мама, ни бабушка, ни Анечка. И, наверное, даже больной папа. Или, по крайней мере, очень мужественно делал вид, что не унывает, а, напротив, очень весел. Хотя, вполне возможно, что и не делал вид. Ну уж Юлия Карповна, тут и к гадалке не ходи, ни за что и никогда не променяла бы своего «шута горохового» даже на самого наипервейшего заграничного миллионера. И Анечка тоже, и бабушка Абрамовна. И все они были семья, одно взаправдашнее целое, которое разделить невозможно и нельзя, Вилка это видел, и любой бы увидел за версту.

Наверное, именно поэтому сама Анечка никогда не чувствовала себя ущербной или несчастливой по отношению к школьным товаркам и подругам. Хотя экипирована она была не то, чтобы плохо, а смело можно сказать, что хуже всех, и никаких таких фирменных и модных штучек у нее отродясь не водилось. Но в классе ее любили. Да и не только в классе. И училась она почти наравне с самыми умными отличниками, по крайней мере, куда лучше Вилки. Дружить с Анечкой хотели многие, а повезло именно Мошкину. Зуле Матвееву, вот, не повезло. А ведь он самый близкий Вилкин приятель, и все время возле Анечки крутится. Аделаидову не повезло тоже, и хорошо, что не повезло. Не хватало еще, чтобы «инопланетянин» оторвал себе такую подружку! Ему бы Ленку Торышеву, кривляку и задаваку, да и то жирно будет. Ведь Ленка, если разобраться, просто дура, и такого наказания вовсе не заслуживает.

Так думал Вилка про себя, а сам уже звонил в Анечкину дверь. И дверь почти тотчас распахнулась, на порог выскочила Анечка собственной персоной, вместо «здрасьте» закричала куда-то вглубь квартиры:

– Па-ап, это Виля пришел! – Анечка потащила его за рукав. – Здорово, что ты так рано! Нам стол из кухни нести нужно, а папе одному тяжело! А бабушка у плиты! А мама – за хлебом!.. Ух-ты, цветы! Мне?.. Давай сюда, а то помнешь!

Через минуту Вилка уже тащил из кухни потрепанную, перечного цвета обеденную «раскладушку», вместе с папой Булавиновым, который советовал Вилке глядеть в оба, и не перепутать, где ножки от стола, а где его собственные длиннющие и худющие конечности. Одним словом, у Булавиновых происходил всегдашний развеселый балаган, участвовать в котором приглашались все желающие, независимо от возраста и принадлежности к этой жизнерадостной семье.

Стол благополучно водворили в проходной комнате, для вящей устойчивости подложив под шаткие ножки куски плотного картона. Анечка на нем тут же и распотрошила Вилкин подарок.

– Ух, какая красотища! И здоровенная! Па-ап, у нас есть твоя большая фотография? – Анечке захотелось найти немедленное применение пластиковому чудовищу.

– А то! Правда, я берег ее себе на памятник, но уж так и быть, пожертвую родной дочери, – папа Булавинов сделал широкий жест рукой.

– На какой памятник? – не поняла Анечка.

– Как это, на какой? Вот залечат меня врачи окончательно…

– Пап, ну перестань! – Анечка зашлась хохотом – Ну я же серьезно!

Вилка засмеялся тоже. К шуткам папы Булавинова он давно привык. Хотя поначалу ему бывало жутко и даже сыпало по телу холодными пупырышками. Он тогда совсем не мог взять в толк, как можно столь страшно и одновременно легкомысленно шутить о таких мрачных и грустных вещах. И однажды напрямую спросил об этом Анечку. И Анечка ему ответила, ясно и немного не по-детски:

– Дурак ты! Думаешь, кому-то легче будет, если ходить серьезными и хмурыми? Мы все знаем, что папа очень болен и может умереть. И я тоже знаю и бабушка. Только глупо делать вид, что никакой такой смерти на свете нет, и боятся ее тоже глупо. А смеяться очень даже можно. Папа говорит, это нужно, потому что тогда она не поймет, в чем дело, и вдруг, долго не придет. Вот!

– Но на самом деле, вам же невесело? Ведь, правда? – не поверил своим ушам Вилка.

– Почему невесело? Весело. Смеяться всегда весело. Грустно будет, когда папа и вправду от нас уйдет. Да это же не навсегда!

– Как так? – не понял тогда Вилка.

– Как, как? Так! Ты думаешь, что помер ты и все? Нет, на самом деле… – и Анечка поведала Вилке какую-то очень длинную и путанную теорию, из коей Вилка запомнил только слова: «Сократ», «идеи Платона» и «сверхчувственное». Без сомнения, Анечка была куда умнее его. Хотя Вилка подозревал: девочка едва ли понимала и половину из того, что так убедительно ему пересказывала.