banner banner banner
Андрогин
Андрогин
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Андрогин

скачать книгу бесплатно

Андрогин
Алла Дымовская

Фантастическое произведение, как модно ныне говорить «актуалочка», утопия-антиутопия, все это клишированные и мало объясняющие суть словесные сочетания. А в чем же суть? В весомой вероятности того, что хвалимый электронный революционный мир, виртуальная прогрессивность которого кажется неоспоримым фактом, может привести к чудовищному антипрогрессу самого человека как разумной личности, сделать его незначимой и маловлиятельной своей частью. Бестолковые попытки вырваться из ловушки логично доводят до бестолковой же, но вполне реальной жестокости, уже ничем неоправданной. Запереть Спасителя в космическую малоубедительную банку и ждать от него, как от испытуемого паука, разрешения катастрофы – знакомо? Еще бы! Это про нас, если не сегодняшних, то завтрашних. Посмотри себе в лицо и подумай…

Алла Дымовская

Андрогин

– От смерти нет в саду трав…

– Нет. Но сам сад должен быть…

    В. Орлов «Аптекарь»

Пролог

ПРЯНИЧНЫЙ ДОМИК. «Протокол Б. Задействовать протокол Б. Оправданная необходимость.»

– Кто будет за это отвечать? Конкретно кто будет за это отвечать? – старческий голос. Глухой, могильный. Неужели Генерал? Ему-то какая разница? Настолько дряхлый, что и в отставку бессмысленно, сразу на мемориальное кладбище, с салютом и оркестром. И надо же, переживает. За репутацию? Или за гладкое кресло под лампасной задницей? И то и другое Генерала равно не должно волновать.

Позвольте-ка… постойте… она случайным образом выразила свою мысль вслух? Клятая задумчивость. Когда столько одновременно нужно удержать в голове. Как же тут удержать язык? Непроизвольно сорвалось. Что же, Советник, пока молчала, ты стоила золота, теперь грош цена тебе будет, если не… впрочем, ты права, на все сто, права. И нечего стесняться. Именно, протокол Б.

– Простите, Генерал. Отвечать перед кем? – ухмыльнулась. Злорадно. Хотя и не хотелось по-настоящему обижать старика.

– Перед народами. Перед Советом. Перед Гуманитарной Взаимопомощью. Перед воинской совестью и перед чистой честью.

– Наоборот, перед воинской честью и чистой совестью. Вы спутали, Генерал, – ага, вмешалась наука. Носатый смуглый черт, Академ-президент, жестокая сволочь, маму родную замордует, чтобы узнать почему дрянная элементарная частица не преобразуется нужным ему, Академ-президенту, образом, при сверхвысоких энергиях. Или сверхмощных полях. Как-то так. Не суть. Все равно, безжалостная морда и мизантроп. У него даже кота-рыбок-попугайчика нет, не то, что жены и детей. И матери, кажется, тоже нет. Одни дырчатые n-мерные структуры, обалдеет скоро от них совсем. Но протокол Б он поддержит, суп без соли! Поддержит избиение младенцев заодно, если покажется, что будет польза. Кому? Или чему? Его поганым дырчатым структурам. А хотя бы!

– Вы имеете нечто против воинской чести? – а Генерал-то завелся. О чести с ним лучше не надо, тут он собаку закопал, которую любил.

– Против вашей, Генерал, конкретно ничего. И конкретно вы отвечать ни за что не будете. Ни своей честью, ни даже карманом. А он над честью практически всегда одерживал верх, – клюнул бравого вояку Академ-президент, в самое-разсамое досадное место клюнул. Скандал с десантными «шнуровочками» еще свеж в памяти, надо же, миллион «чипованых» сапожек и все правые, на смех курам!

– Я бы попросил! В выражениях! Постеснялись бы, молодой человек! – для Генерала любое лицо младше семидесяти молодой человек.

Улыбнись, Советник, но вбок, скоси свои сильно черненные глаза в тот самый протокол Б, нарочно, словно именно в секретной и опасной служебной пласт-бумаге углядела внезапно нечто забавное. Так-то! И держи себя в руках!

– Успокойтесь, господа. К чему? Распри. Взаимные обиды. Обвинения. Я понимаю, решение непростое.

– Чреватое! – а вот и Социолог, но ее не страшно, она мягкий оппонент, гнутый, как ножки рояля, тявкает порядка ради, в такт.

– Опасное, – бурчание из-под ковра, это Синоптик, пророк, иначе не назовешь, и не погоду он предсказывает, как бывало раньше, нет. Объединенная Лига Синергетики, чья-то дурная шутка: какова будет потребность в полихромных мембранах через девять десятков лет? И тому подобная предсказательная чушь. Тут не знаешь, что будет через девять минут! Советник кивнула в ответ. Все равно. Синоптик, это так – куда ветер дует, ему что? Работает исключительно вилами по воде, поди проверь, через полвека, если доживешь. Сократилась ли популяция полярных моржей на четверть процента из-за неравномерного гендерного распределения базового туристического потока? Ага! То-то же! И не поспоришь! И не надо. Такие люди тоже нужны. Турусы разводить. Без них в управлении человеческой массой никак, кто же будет, в случае чего, пожар тушить? Словарным запасом и цифровой галиматьей? Пусть сидит.

– Опасное. Да. Чреватое? Для нас с вами – сильно сомневаюсь, – успокаивай, успокаивай, госпожа Советник, убаюкивай, деваться все одно некуда, ни им, ни тебе. Согласятся. Побарахтаются, и согласятся. – Разве для системы в целом, что вы скажете, Синоптик?

– Это стратегически трудный вопрос, – и без тебя знаем! Вот болван!

– Господа, господа! Черт вас дери напополам совсем! Не разбив яиц, не приготовишь омлет! В науке по крайней мере так! – Сопливый, вечно шмыгающий простуженный гад, южный человек, а климат тут у нас, северный, однако, попробуй возрази, когда Академ-президент! Ему, что яйца, что куры, что житие и бытие, он не садист, нет, он равнодушный убийца живого, если чья-то смерть пойдет на пользу очередной абстрактной теории. Но сейчас они вместе пересекают гиблую пустыню на одном верблюде-бактриане, хотя и на разных его горбах. И яйца у Академ-президента есть, стальные, непрошибаемые, так запросто не врежешь. Хорошо, что он не враг.

– У нас действительно нет выбора, – а его взаправду нет, Советнику ли не знать? – Положение критическое. Конкуренция сошла на нет, прогрессисты копаются в мелочах, мы живем вчерашним днем. А впереди – что ждет нас впереди? Я и без вас отвечу, Синоптик. Застой, упадок, это буквально завтра, а послезавтра в гражданском обществе начнут резать друг друга. На станциях, и на Земле. «Горячие точки» в экономике мы уже не в состоянии гасить. Некем и нечем. Все разваливается на глазах. Протокол Б, возможно, не панацея. Но это наш шанс! – короче, короче, Советник, не углубляйся в лозунги. Только по существу. – В конечном итоге, пострадает очень незначительное количество людей. Но так было всегда, одни терпели ради других, и часто против воли. Академ-президент прав, иначе не приготовить омлет.

– Это печально, – как мило с ее стороны, бедняжка Социолог, ей нелегко. Главные шишки, в случае провала, падут, в том числе, и на ее Комитет.

– Да. Мы все будем скорбеть. Душой, – вдобавок носатый Академ-президент даже кивнул, будто клюнул, эмоционально он абсолютный нуль, но кивнул. Обстановка разрядилась.

– Я не дам вам времени на раздумье. Пустая трата. Голосуем теперь же. И голосуем открыто, – это, чтоб в сторону не вильнули, у нее на глазах совсем другое дело, чем украдкой набрать «за» или «против». Психологический эффект. – Считаю только до пяти… раз…

Так. Одна рука, две… Все, за исключением Генерала, плешивая обезьяна! Большинством голосов, тем не менее.

– Вы, Генерал, решительно против?

– Я? Я воздержался. Нет, не против. Нет. Но воздержался, – старый пердун! За посмертную эпитафию, что ли боится? Пообещать военный похоронный парад и отдельный мавзолей. Обойдется.

– Итак, свершилось. Секретный Протокол Б отныне считается принятым. Желаю удачи господа.

Сворачивай этот балаган, Советник. Спокойно. Кто вспомнит через двадцать лет? Через тридцать лет? Если все получится. А если нет, тем более. Будет уже не до воспоминаний. Но в том и состоит искусство правителя, чтобы ради блага всего человечества порой совершать бесчеловечные поступки. Explicit! Одним словом, дело сделано!

Часть первая

Логи, чащобы, буреломы, которые не перейти

ГЕНЗЕЛЬ. Молчание пустоты. Шелест звезд. Чувственная нереальность. Запредельная бесконечность. Пошлость и банальность. Гадость. Кто по-настоящему жил, вращался, ел, спал, дышал в строго размеренном пространстве мультиплексной космической станции, тот знает. Какой цветистый ярлык ни навесь, какой пышнозвучный эпитет ни прилепи, все будет ерунда, и все будет ни о чем. Потому что, в самом человеческом языке нет иных понятий бесконечности, кроме «бес-конечности», и нет иных определений нереальности, кроме «не-реальности», чувственные они там, или запредельные. Он, доктор истории этики и философии языка, Вий Иванович Подгорный, все это знает тоже. И есть ему с чем сравнить. Однажды… Однажды он погружался в океане, глубоко, на самое дно. Плановая экскурсия, Малые Зондские острова, Яванский жёлоб, призовое развлечение для студентов-старшекурсников, победителей лингвистического бега в мешках от «Дрим уолд сценикс». Он занял второе место, по справедливости, должен бы первое. Но учредители сочли более крутым вариант разговорного сленга реактивных эльфомагов, который немедленно ушел в сериальную экранизацию, чем заумный, хотя и виртуозно-нарративный базис для цивилизации с нулевой гравитацией. Одним словом, Болливуд, что с них взять? … Ах, все это не существенно, все это перипетии прошлого. И само погружение он вспоминал с умилением только здесь, на «Лукошке» – простоватое название для полностью автономной, семикилометровой в обхвате станции, но времена «Прогрессов» и «Аполлонов» давно прошли. Посчитали – неуютно. И тоскливо. Теперь, однако, «Лукошко», и «Питер Пен», есть «Синдбад», «Карагёз», еще «Чихуахуа», «Цилинь», и тому подобный «фольклор». А размашистой героики нет. Не требуется. Потому как, уже не передовой форпост для первопроходцев, исследователей, испытателей, изыскателей, бла-бла-бла, а многие вполне обыкновенные люди, не слишком и тренированные, долгими годами этак-то, болтаются, в условиях искусственной гравитации и натуральной радиации, так на кой черт им «вояджеры» вкупе с «салютами», фейерверки, что ли со скуки устраивать? Будь его, доктора Подгорного, воля, он бы свое обиталище назвал. Еще как! Устьвымлаг-пять, или вроде того, хотя, конечно, здесь комфорт, и заключенный только один, он сам, поддельный, в настоящих не довелось – перекреститься и сплюнуть! – разве понаслышке, от коллег-историографов … м-да… о чем, собственно, речь? Ага!… Тогда, вблизи острова Бали, погружение, без преувеличения в бездну, глобального, переворотного впечатления не произвело. Во-первых, он был молод, а стало быть, никак не смог бы признать, что именно это переживание есть самое грандиозное в его жизни, нет-нет, главное ждет впереди, за поворотом, и нарочный скептический настрой убил песню, подводная одиссея показалась так себе. А во-вторых, чего греха таить? Его мутило. Тогда мутило сильно, и не из-за качки. Какая качка на океанском дне? Но праздновали всю ночь, наутро экскурсия в экспериментальном батискафе, никто не сообразил в кураже, что в тестовом режиме, как лабораторные кролики, дескать, студенты сдюжат все, подмахнули отказ от претензий не глядя, подумаешь? Ничего особенного. Ничего особенного с ними и не произошло, кроме жесткого похмелья. Так оно и на суше дало бы себя знать… В похожих на предынфарктную линию кардиограммы, обрывистых, путанных скалах морского дна присутствовали темнота, молчание и бесконечность, а уж нереальности было хоть отбавляй. Он думал – то же самое, когда впервые очнулся от беспамятства на «Лукошке» и земные сутки спустя самостоятельно вылез в панорамный колпак. То же, да не то же. Темнота и немота были разные. Тут и там. Там – каждый кубик океанической воды, каждый ее пласт под завязку и битком были набиты самой невообразимой, бурной, свирепой жизненной силой, она кишмя кишела в воровских лучах прожектора, нагло плюя на чудовищные сжатия и растяжения, на цельсиев нуль и на световую непроницаемость. Ты чувствовал ее, ты будто бы осязал через многослойно-сотовое, кристаллическое стекло, ты думал – как хорошо, что все эти чудовища скрыты здесь во тьме, только дай им волю наверху, в клочья разорвут, импульсная пушка не поможет, если вдруг решат они выйти вдругорядь из мирового океана. Но все равно и чудища были свои, родные, белковые, протеиновые, аденозин-трифосфатные. Так было там. Иначе есть тут – пустое, без жизни, пространство оно именно что пустое, несмотря на заблудшие космические тела и жесткое, все обнимающее излучение. О нем нечего мечтать, его нечем заполнять, в нем нет вообще никакого нечто, которое подплыло бы к тебе, важно, агрессивно, любопытствуя мимоходом или жуя свою жертву, махнуло бы плавником, хвостом, щупальцем, чешуйчатой лапкой, и уплыло по неотложным водным делам. Так что разница есть, и разница эта огромна, открытый космос и бескрайний океан не одно и то же, как жизнь и смерть, они не отражаются друг в друга, но где и когда обрывается первое, только там и тогда происходит обнуляющее само себя второе. Любить космос – абсурд, можно полюбить адреналин и тяжелую работу, ощущение боевой передовой и перманентное чувство «ух я, орел-мужчина!», возможность нового познания и даже банальную карьерную перспективу, но полюбить мертвую пустоту? Все равно как живому существу полюбить собственную безвозвратную погибель…

Однако, половина девятого, если он не встанет прямо сейчас, и не поспешит с утренней оправкой и моционом, то к нему в камеру, – надо же, кстати оговорился! – к нему в апартамент «Балкария», класса «суприм-эконом», начнет ломиться Рукосуев.

Свои рассуждения доктор Подгорный вел – зачем скрывать и от кого? – не вставая с пышной кровати: гостиничный Ренессанс, пластическое красное эрзац-дерево и металлокерамическая бронза, зато резьба и литье, высший штамповочный сорт, декор эпохи ранних Тюдоров – тосканская основательность, разбавленная угловатостью северного несовершенства. В постели мысленно обозревать было легко. И сладко-одиноко – в считающиеся за ночные, часы законного отдыха к Вию Ивановичу никто не лез, не дергал, не ерундил с вопросами от ефрейторского усердия, – это было его время, на которое он, вообще-то, не имел права, только на оздоровительный сон, но поди проверь, беспокоить доктора не полагалось по уставному психо-схоластическому канону, тратить же бесценные девять личных часов на то, чтобы безмятежно дрыхнуть в синтетических недрах кровати-ковчега, слуга покорный! На это он не подряжался. На все остальное, честно говоря, не подряжался тоже, но Вия Ивановича не спросили, а вот девять часов были его. Коронные. Неприкосновенные. Частнособственнические. Спал он, разумеется, тоже. Но много ли надо было ему? И что хорошего мог он увидеть во снах? О живом океане он располагал лишь вспоминать, разворачивая в размытую фантазию вещи действительные, придавая им оттенок того, чего никак не могло быть, увеличивая чудовищ и преуменьшая до размеров точки жизненное пространство батискафа, вроде бы и нападение разящих челюстей смутно мерещилось ему? Было? Нет? Казалось, будто бы да. Но океан никогда не приходил к нему в сновидениях, и вообще ничего хорошего к Вию Ивановичу не приходило по ночам, может, оттого, что ночи те были ненастоящие, и были нежеланные. Только несвязные, отдельные картины, даже не кошмары, а так, нудный серый дождь, путанная лестница в сырой водораспределительный погреб, какие-то трубы, с них капает, капает, и опять постылая морось улицы, без домов, без крыш, без тротуаров, искрошенная проросшей травой ребристая плитка и лужи, дырявый башмак, конфетный фант плывет лодочкой, кружится, кружится на одном месте. Однако, все это заунывное однообразие успокаивало, позволяло толком выспаться, отдохнуть. Выкроить пару часов, и размышлять, вспоминать. Если бы не Рукосуев.

Рукосуев воистину, был наказанием божьим, хотя и к богу, и к его наказаниям доктор Подгорный относился скептически, не то, чтобы не верил совсем, скорее, не доверял. Как не доверял никакому частному объяснению чего бы то ни было, особенно, если объяснение это объявляло себя последней судебной инстанцией и пределом бытия. Вий Иванович вообще не любил нарочных границ. Оттого пострадал. Страдал он и поныне, но без Рукосуева, возможно, страдания его были бы менее тяжки, или, если угодно, доктор Подгорный усилием воли представил бы их себе сущей пустяковиной и соринкой в глазу. Хотя, если разобраться, Рукосуев вовсе не имел злого умысла против доктора, он был ответственный комендант станции, лицо уполномоченное и облеченное властью, справедливое, хлопотливое, ретиво следующее инструкции, и ничего более не желающее, кроме буквального исполнения предписанной к исполнению буквы. Вдобавок был он, с точки зрения Вия Ивановича, неутомимый и неизлечимый, толстокожий и непроницаемый, как абсолютно черное тело, болван-энтузиаст, которому нипочем невозможно раскрыть глаза на это его, особенно неудобное свойство. В роли аниматора-затейника в интернате для трудновоспитуемых он был бы незаменим, и кто знает, пользовался бы успехом? Чего стоили одни его «веселящие» вопросики-ответики: «Как отличить правую и левую ноги? На левой ноге большой палец с правой стороны!» От подобных познавательных шуточек у бедного Вия Ивановича начиналась натуральная аллергическая чесотка, и не в правом пальце левой ноги, и не в левом на правой, но едко слезились глаза, неприятно свербило в носу, и даже пыталась проявиться перхоть. Впрочем, всех остальных обитателей станции Рукосуев устраивал, никто не думал пенять на судьбу за такого коменданта, напротив, его даже любили, снисходительно, будто верного цепного пса, бдительно выглядывающего из будки за кость. Любили все. Кроме Вия Ивановича. Для него Рукосуев был сущая ходячая чума, казнь египетская, одновременно Буриданов осел и Валаамова ослица – само присутствие его, даже и вдалеке, портило сладкие предутренние, предпобудочные часы, мутило мечты и затеняло мысли. Словно наведенная колдовская порча – доктор Подгорный не мог выставить вон ответственного коменданта из своей головы, с затаенным содроганием ожидая очередной с ним встречи, неизбежной, как возвращающийся маятник из рассказа Эдгара Алана По. Но… пора было и честь знать. В смысле – вставать, одеваться-умываться, а там, что бог пошлет.

ГРЕТЕЛЬ. «Седьмое мая. Опять пришла бессонница. Опять отвратительно гудящая голова. Целый день буду как задыхающаяся на берегу рыба. Какая рыба? Например, камбала. Плоская, с глазами на одном боку, серо-сизая, несчастная. Но себя не жаль. Потому что, все равно. Если целый день я стану думать о спасительной ночи и что мне непременно повезет уснуть, я не переживу. Не переживу как раз этот самый день. Сойду с ума. Навсегда. Что может быть нелепее, чем спятить на орбитальной солнечной станции? Меня даже в лечебницу не отдадут. Вот и останусь здесь, стращать народ, так им и надо! До ближайшей психбольницы два года и семь месяцев, интендантские же, автоматические челноки для перевозки туда-сюда живых существ не предусмотрены. Снаряжать отдельную команду, чтобы вернуть спятившего «ката» домой? Выделки не стоит овчинка… Кх-ууу-мм!… Алло-алло-алло!… Пронто-пронто!… Так. Перенастройка записи. Черт, ай-джи-пи, накрылся? Что такое? Просто у меня клипса отклеилась. Не тереби все время! Не тереби все время мочку уха! Сто раз себе говорила. Замусолила крепление, а новый комплект не выпросишь… Алло-о? Проверка: на Луну-у без меня-а не лети-и-и, не лети-и-и! Порядок. Так вот, новый комплект. Не выпросить. Все Люцифериха, очень ей не по вкусу мои размышления-разговорчики а-ля «сама с собой», но стоп. Шалишь, моя милая. Полномочий у тебя нет. По уговору. И вообще. Личное пространство не запрещено руководством по моему использованию, то есть инструкций на сей счет никаких не имеется. А что не запрещено, то – извините, подвиньтесь! Поэтому, будьте любезны, мадам, отвалите-ка вы в сторонку по-хорошему. А то что? А то будет неинтеллигентно. Пошленько будет. И смешно… Фырчит на меня изо дня в день, будто избалованная кошка, которой отдавили лапу, но пристает все же меньше, мой ай-джи-пи не видать ей, как свои юные годы, Люцифериха это, по счастью, смогла уразуметь. Отыграется на другом, она может. Они все могут. Ну что же, как говорится, бог в помощь!

– Вам пора. Пора на выход! Вы слышите меня? Мендл? Вы нарушаете внутренние правила. В который раз!

А этот трубный глас – это Бран. Надзиратель. Надсмотрщик. Сапог. Еще и влюблен в меня. Он так думает. А меня от него тошнит. Бран это знает. И потому отчаивается.

– Мендл? Я вам говорю. Почему я должен…?

– Вы не должны. Сами вызвались – вот и терпите! Вечный патрульный.

– Я несу общественную обязанность.

– Интересно какую? Досаждать мирным людям, которые знать вас не хотят?

– Вы не имеете права, Мендл. Оскорблять меня.

– Я на все имею право. Потому что, у меня вообще никаких прав нет. Я могу наплевать на вас, а вот вы, Бран, наплевать на меня не можете.

– Ваше дело. Хотите, сидите взаперти целый день. Только это глупо. И голодно…. Я пошел, Мендл???

Обиделся. Зря, конечно, я напустилась на него. Бран не виноват. И никакой он, если честно, не надсмотрщик. Он бывший сержант группы «воздушный антитеррор», некогда приписанной к порту Ванкувер-1. Здесь, на «Гайавате», он отвечает за навигацию. Поясню. Следит, чтобы никто не входил без спросу в опечатанную рулевую рубку, куда и с разрешения никто не станет входить в здравом уме. Зачем? Сплошная самокомпенсационная автоматика, жужжащая на границе с ультразвуком, жара за пятьдесят градусов и ядовитые испарения ферромагнитных охладителей. Я полагаю, на Марсе без скафандра легче выжить, чем в этом осином гнезде. Но Бран следит, и бдит аки Аргус. Чтобы никто не входил. Да! Еще он дважды в день, то есть, дважды за двенадцатичасовую смену отмечает режим «без происшествий», и натурально удостоверяет сие действие собственноручной подписью. У него плохо получается. Потому что писать он почти не умеет совсем. Только набирать электронный шрифт одним пальцем или по голосовой команде. Я видела однажды как он с усилием карябал стилом по силиконовой проверочной планшетке – Бр-ра и дальше какая-то пьяная молния. В общем – бррррр…

Сегодня у нас кривой день. Точнее, кривой день у меня. Каждая вторая условная пятница – тринадцатая. То есть, напряжжжно-утомительная. Крррр… Проклятый ай-джи-пи! Ой, прости, прости, дружочек, я не хотела… Напряжжжно… получается. Ничего звучит. Хотя свой голос кажется противным. Многим собственный голос кажется противным – потому что кажется чужим. Услышит человек сам себя, и хочется ему сбежать на край света. От себя самого. А выясняется, края света нет, мало того, голос и человек неразлучны, так что, хорошо только немым, некуда бежать и не надо.

Каждая вторая условная пятница – два часа обязательных душеспасительных мытарств в кабинете «разрядки», и потом весь остальной день приходишь в себя, потому что разряжен полностью. Каждая вторая условная пятница – это магистр Олафсен, он и есть мой Мытарь, чтоб ему провалиться, беда только – здесь ни верха, ни низа вовсе нет. Магистр Олафсен, очеловечившийся датский дог, промотавший титул барон, баронишка, фуфел, мастер грога и красного носа, он… кх-кх-х…раз… раз… а нет, все в порядке, просто горло перехватило, спастическая реакция на депривацию. Тьфу ты! Словами магистра Олафсена заговорила, ну до чего я дошла! Итак. Магистр Олафсен, немолодой хрыч, король-козлобород, здешний психолог, врачеватель душ, которые, на его взгляд, все до одной нуждаются в срочной и неотложной помощи, а моя и вовсе спасению не подлежит, потому что поздно. Поздно! Но он, магистр Олафсен, пытается. И пытает меня. Он и пастор Шулль. Последний – несмотря на то, что я систематически-безуспешно объясняю: я иудейка, и вдобавок эмигрантка во втором поколении из израильской Беэр-шивы, стало быть, к англиканской церкви не имею даже призрачного отношения. Но пастора бесит не мой еврейский снобизм, а мой закоснелый атеизм, он утверждает – иное вероисповедание есть лишь разногласие в разночтении, а вот отсутствие вовсе «бога в душе» дело скверное. И нудит мне о вечных ценностях, о спасении верой, но главное – о карах небесных. Это мне-то! Не понимая, что он и магистр Олафсен эти самые божьи наказания и есть, причем столь суровые, что даже не знаю, чем я подобное заслужила. Тем паче я не атеист. Не атеистка. Я всего-навсего не знаю, а потому судить не могу, о том, чего не знаю. Верить же слепо у меня никогда не получалось. Никому. С самого детства. Ни папе, ни маме, ни прочей близко-дальней родне. От моего старшего брата Генрика и вовсе частенько доставались колотушки за то, что ему никак не удавалось меня провести, даже баснями о Санта-Клаусе, в которого, между прочим, Генрик верил лет до десяти, здоровый долдон… Все рождественская Г-фильмотека, она виновата, обыкновенная пустая голография, имитация в пространстве, пшик и более ничего, однако она на него действовала отупительно, как на многих других. И в оленей верил, и в эльфов, а когда разуверился, стал смотреть украдкой порнушку, ничто другое его не интересовало. И то верно, какой смысл в добродетели, если Санта-Клауса нет.

Я что думаю. О боге, его форме, его предвечном плане и сомнительном милосердии, которого нам не понять. Понимать тут нечего. Может, именно он и сотворил все сущее, да ради бога, ха-ха!…оглохнуть можно… раз, раз… громкость поубавить… кра-атеры-кра-атеры… нара-а-спев…еще немного… Здесь как раз самая вкусная загвоздка. Нормальное существо, тем более всемогущее и всеведущее, ни за какие сладкие коржики творить и создавать, особенно «из ничего», ни человека, ни мироздание вокруг оного, нипочем не возьмется. Оттого, что существо это – нормальное всемогущее и главное, всеведущее. И стало быть, ему наперед известно, что всякий акт творения ни в каком случае непредсказуем, неконтролируем, и вообще, непонятно, чем дело кончится, страшно даже подумать нормальному всеведущему существу чем оно может закончиться. Далеко ходить не надо. За примером. Любое гениальное творение – ткни пальцем и попадешь, – взять хотя бы элементарный гвоздодер, или заоблачную водородную термоплазму, частенько использовалось не по назначению, и с нехорошей целью, вопреки, так сказать, планам создателя. Короче говоря, всякое созидательное действие всегда – Всегда! – руководствуется правилом: давайте ввяжемся, а там поглядим. Что из этого выйдет. Вот некое божество, очевидно ненормальное и недальновидное, взяло и ввязалось. И вот что вышло. Не то, чтобы очень плохо, но и не слишком хорошо. А поделать уже оно, божество, ничего не может, назад не отыграешь. Во-первых, сделанную работу жалко. А во-вторых, наверняка процесс творения был необратим, иначе смысл? Соваться в архисложную, нелинейную систему, с поправками «на случай» совсем уже глупо, есть риск разладить агрегат окончательно, довести до полного хаотического состояния, если вообще возможно, зачастую произведение перерастает автора. Первый изобретатель первого прототипа ЭВМ тоже не-думал-не-гадал о последствиях, может, всего-то хотел облегчить жизнь своему приятелю-бухгалтеру, чтоб у того оставалось время по вечерам гонять в преферанс, а вышла из всего этого всемирная информационная паутина, в которой и запутались его отдаленные потомки. И что бы он сделал, живи он сто лет? Завопил бы: верните все мне назад, я вас прощу? Выкусил бы он хрен, потому что, экономика тут же рухнула бы в каменный век, и цивилизация, давно адаптировавшаяся к паутине и к паукам в ней, тоже бы ухнула следом. Так что у господа бога, который, наверное, дальше Большого взрыва и не глядел, был бы только один выбор: натворил дел, сиди и не чирикай. Зато не соскучишься. Тоже положительный момент… кхм… Разве вот только сердечное увлечение, – ах, любовь! не к ближнему, понятно, – но увлечение собственное, бездумное, оголтелое, первое или стодесятое, не важно. Как исключение. Здесь всевышний полоумный экспериментатор неплохо придумал. Остается вопрос, где найти? Как правило, в ответ тишина.

Пора. Идти мне пора. В самом деле, Бран верно подметил, сидеть в одиночестве, по меньшей мере, голодно. Первый завтрак в салоне скоро закончится, а до ланча далеко. Если поторопиться, успею. Сегодня фрикадельки в медовом соусе, м-м-м… ням! Ох! Потом на трепанацию к магистру Олафсену и на распятие к пастору Шуллю, пусть подавятся. Иначе в покое не оставят. Остальное время мое. Отвоеванное, отбитое в боях, отскандаленное, отбояренное, отчужденное в личную собственность, мое время! Я вернусь, сяду вот сюда, на этот стул, к этому столу, и продолжу мою Книгу. Продолжу говорить мою Книгу. Мою единственную Книгу. Сотворение мира от Барбы Мендл… есть очень хочется…пшш-хххл…»

ГЕНЗЕЛЬ. Бог послал Вию Ивановичу в компанию двойняшек… Сразу двух, не по отдельности. Вообще-то с некоторой долей приятия он относился только к одной, к старшей Тонечке, сестру ее, Валерию, нельзя сказать, чтобы терпеть вовсе не мог, но благовоспитанно выносил ее общество исключительно ради осознанного желания угодить второй половине. Хотя, как раз условно-старшая Тонечка была не красавица, угловатенькая, страшненькая, какая-то чересчур уж крепенькая для нежной женской стати. Не то, чтобы мужеподобная, нет. Скорее, скроенная не ладно, но с дальновидным запасом физической прочности. В памяти всякого, взиравшего на ее формы, всплывал невольно сравнительный эпитет «кобыла». Во внешности ее вроде бы имелось все то же самое, что и у младшей сестры, и синие глаза, и темные с траурным отливом волосы, но… Сравнения, даже предвзятого, с чеканной красотой Валерии не выдерживала ни в малейшей степени, словно сюрреалистическая карикатура на рафаэлевский сюжет. Так бывает, если при искусственном оплодотворении случайно приживается второй «объект», про запас, с вариативной генетической формой, и то сказать, Тонечка обладала куда более стойкой, просто-таки несокрушимой физической выносливостью и неубиваемым душевным равновесием, и, как порой казалось Вию Ивановичу – несмываемым с лица показным добродушием. Адаптационные перспективы выше были именно у нее. Но кому какое дело, если вид неказист. Всякий родитель предпочтет красивую дочку-стерву, пусть и менее стойкого здоровья, топорно сработанной простушке-кобылке, потому – что в перспективе желает счастья своему ребенку. Вот и в паре двойняшек будто бы распределились изначально роли: вечной королевы и ее бессменной компаньонки-охранительницы. С другой стороны, обе оказались в конечном счете здесь, на «Лукошке», и нельзя утверждать, что социальные и карьерные притязания Валерии сложились хоть сколько-нибудь более выдающимися образом, чем действительно успешная стезя вроде бы скромной Тонечки. Дело обстояло с точностью до «наоборот».

Строго говоря, именно Тонечка первой решила подсесть к нему в кафетерии, а уж Валерия, высокомерно-недовольно поджав губы, последовала за сестрой, будто фарфоровая пастушка в нарядном платье за упрямой овечкой через канаву. Да и как иначе, Тонечка направляла с двух рук перед собой оба подноса-дрона – модель «полет-шмеля», бюджетный вариант, – так что, определенно, у второй ее половины был шанс остаться без завтрака, уклонись она вдруг в иную сторону. В итоге дроны благополучно приземлились в нишах стола, сестрички же умостились на подушках «тучках» рядом с Вием Ивановичем, причем лишь Тонечка просто и без затей, капризная двойняшка ее долго ерзала попкой, словно бы не все «тучки» были одинаковые, но именно Валерии досталась особенная, с браком. Однако Вий Иванович догадывался – дело было не в «тучке», дело было в нем. За столик доктора Подгорного редко подсаживались молодые интересные персонажи мужского пола, тем более, из числа влиятельных, и какой интерес выходил Валерии в обществе человека мало сказать, что второго сорта, но много хуже, потому как у доктора Подгорного вообще никакого сорта не было, не полагалось. Он получался, словно поручик Киже, только навыворот, облик и материальное тело он, безусловно имел, но во всем остальном был фигурой секретной, статусом не обладающей. Двойняшки знали о нем то же, что и все, то же, что знал сам о себе Вий Иванович – он пал жертвой таинственного проекта «Мантикора», в котором по доброй воле нипочем бы участия не принял. Но в том-то и заключалась вся подлость ситуации с Вием Ивановичем, что доброй его воли никто не спросил. Совершенно. Впрочем, о происходящем он очень даже догадывался, да и как иначе? Иначе – его бы не отобрали. Не выкрали бы. Не арестовали бы. Хотя последнее слишком. Никто его не арестовывал, хотя бы потому, что не выдвигал обвинения, даже и в заморочном преступлении. Его просто выхватили из социума, без спроса и без согласия. На веки вечные или на время, кто знает? Конечно, тот, кто решает. Решает чужие судьбы. Но с «решателем» своей судьбы доктор Подгорный был незнаком.

– Варево, – буркнул Вий Иванович себе под нос, ни к кому не обращаясь, сестрички давно уж принялись потрошить положенные им порции, сам он все никак не решался взяться за ложку, сильно смущал ядовито-синий цвет продукта, предлагавшегося, как первое утреннее блюдо.

– Кхм! Что бы это значило? Варево! – вздернулась Валерия, будто ее задела в полете злобная оса.

Что бы это значило? Хотел бы доктор Подгорный знать. Запах у глазированного синевой «непонятно-чего» тоже был какой-то синий, синюшный, химический, опасный.

– Вам не нравится? – сочувственно поинтересовалась Тонечка, так, словно могла по волшебству предложить нечто иное взамен.

– Я говорю, варево. А может, парево. Или жарево, – Вий Иванович улыбнулся ей. – Боязно пробовать. А вам?

– Мне? Нормально. Обыкновенно. Если вы о цвете, то… это не страшно. Вы не волнуйтесь. Это съедобно. Это просто так, – внушительно и с расстановкой ответила Тонечка, желая успокоить расстроенного соседа.

– Как скучно мы живем, – с упреком встряла Валерия.

– Вам виднее, – на всякий случай согласился Вий Иванович.

– Конечно, мне виднее. Как скучно мы живем! Из-за вас, между прочим, тоже. И не возражайте!

– Не буду, – доктор Подгорный виновато распаковал свою ложку-зубатку и даже погрузил ее в ядовитую лазурь. Зачем зря дразнить гусей?

– Нет, вы возражаете, возражаете. Пассивно. А между прочим, это мы придумали. Не с Тонькой. Не с ней. Куда ей! А с девочками. Еда должна быть как картина. На камбузе остался пирожный краситель. Нет, ну поглядите, какая прелесть! Омлет в индиговых тонах.

– Так это омлет! – Вий Иванович про себя вздохнул с облегчением. Бог с ним, с красителем, хотя бы пищевой, не из ремонтных лабораторий.

– Еда должна быть съедобной, Валя, – довольно разумно напомнила сестре Тонечка, – и не должна отпугивать от себя людей.

– Кого это она отпугивает? Вия, что ли? Не хотите, можете не глядеть! Называется, стараешься для этих самых людей, а они! И прекрати называть меня Валей, тысячу раз уже сказано: Лера, Лера! Если не Валерия!

– Вполне оригинальное сокращение. Лера. Романтическое, – похвалил доктор Подгорный, и заслужил мир. Валерия кивнула в его сторону, и, слава богу, отстала. Переключилась на купоросный омлет.

– Вы ешьте. Ешьте, – тихо пожелала ему Тонечка.

– Я ем, – Вий Иванович согласно-обреченно уткнулся в тарелку. Синева безнадежно испортила вкус даже такого, казалось бы, элементарного кулинарного изделия, никак было не избавиться от ощущения, будто жуешь отраву с подвохом, тем более краситель имел сладковато-коричный привкус, неистребимо омерзительный. Закрыть глаза? Но Валерия может обидеться. К чему дразнить гусей? Снова мысленно повторил Вий Иванович. Это была его любимая присказка. Он словно бы спасался за ней. От чего? Скорее от кого. От своего укоряющего Я.

Это вовсе не было раздвоением личности, и не получалось у него назвать собственное внутреннее несогласие двойственностью характера. Характер был один, и Вий Иванович был один. Одинок. Здесь. А к одиночеству на людях он так и не смог привыкнуть, или, говоря сухим ученым языком, адаптироваться. Он рано женился, да и до этого… в общем и целом, вокруг него всегда были домашние люди, милые, теплые, пусть порой не самые умные на свете, но он утешался тем, что для семейного круга это и не нужно, и не важно. Главное, нерушимо. Его дом, его крепость. Как далеко и безвозвратно осталась эта чудная крепость! Пала под натиском – нет, не штурма, не осады, – обыкновенной разлуки. Нет, не пала, насильственно отделена, будто раковина от отшельника. Голый он теперь, голый. А близкие его? Нельзя представить, что столь быстро и столь просто люди его домашнего мира позабудут его, не то, чтобы отвернутся от судьбы, но отчаются, поставят крест, будто на покойнике. А ведь он живой. Здоровый. Даже ничем не болен и не собирается, за физической формой здесь строго следят. Но им-то сие неизвестно, может, их страдания куда мучительнее от бессильного страха за него.

Он один теперь, среди… Проблема, или скорее дилемма, была с ним всегда. По крайней мере, Вий Иванович совсем не помнил того времени, когда проблемы не было. Наверное, где-то далеко, в раннем-раннем детстве, укрылся момент ее рождения, а может – он так и родился с ней, как с генетическим кодом, изначальная программа страха, плюс кумулятивный эффект, с течением жизни страха становилось все больше. Но он всегда хотел преодолеть – тут-то проблема и перерастала в дилемму, или-или, и никак никогда не разрешалась, словно замкнутый круговорот. Он вовсе не был, и не есть теперь пораженец и трус, он был и есть… А кем он был, кто он есть – доктор Подгорный? Он или НЕ он?

Раньше, прежде, там, на Земле, в родном столичном городе, порой воображал он. О себе. Успокоительно. Будто бы он человек, случайно занесенный машиной времени в… допустим, в Меловой геологический период, однако он, Вий Иванович, не погиб, выжил…, допустим, чудом, выжил в…, допустим в глинобитной хижине, которую построил на каменистом плато, где не водилось ящеров, по крайней мере, крупных, и даже подружился потом с…, допустим, с археоптериксом, если допустить, что они вообще были приручаемы. И вот он, Вий Иванович, живет на этом плато, ловит рыбу в горном ручье…, допустим, форель, или что там могло плавать и ловиться? – ведь что-то же могло? – если коротко, он нашел пропитание, сплел одежду из травы, этакую гавайскую юбчонку из папоротника или хвоща, глупо, но допустим, отчего же не допустить. Такое его существование – как бы и рядом с динозаврами, но словно бы в стороне: не съедят, если не найдут. Воображаемое им обстоятельство он применял в реальности, подобным экстравагантным образом отгородившись от слишком тесного контакта с прочими людьми, оттого как раз, что контакт такого рода не приносил доктору Подгорному никогда и ничего, кроме разочарований и неприятностей. Но созданная им умышленно дистанция, его репутация умницы-чудака помогала скрывать все тот же укоренившийся в нем страх перед ящерами, кишмя кишевшими кругом, будто бы выделяя Вия Ивановича, отделяя его на таинственный остров, на неприступное плато, куда разрешался вход исключительно домашним и близким, иногда коллегам – вроде бы ручным, оттого неопасным птеродактилям. Все это доктор Подгорный себе воображал. Не без доли сентиментальности. Словно бы легкая эта сентиментальность, ему присущая, именно была теневым отражением его же страхов.

Он боялся, с самого детства. Еще в начальной школе. Хотя школа его была хороша и гордо носила статус президентского лицея. Он был умный мальчик, тщательно, с учетом мелочей даже в жестах, подготовленный к экзаменационной проверке, натасканный, точно породистая собачонка, он прошел, удачно – ему нравилось выступать, в одиночестве, перед аудиторией, которую можно представить себе без лица, ему дали высший балл и зачислили в первый класс. Бабушка так была им довольна, что по дороге домой разрешила выбрать в ближайшем молле настоящий бисквитный торт-башню, с кремом и шоколадной крошкой, не диетический заменитель – маленький Вий с детства подвергался изнурению правильным питанием. А дедушка, вечно занятой конструктор-политехнолог, редко баловавший внука, на выходные отвез в Стартрек-парк, правда не его одного, двоюродного брата Леля тоже, а ведь тот считался уже второклассник. Но это было ничего, пускай – толстоватый, неопрятный Лель его не задевал, флегматичный и добродушно-равнодушный, исключительно озабоченный своей коллекцией астрошатлов «моби-фальконов» и новыми выпусками «клоппи» – тогда только-только появившимися трехмерными голографическими боевиками-игрушками, еще сборными и занимавшими сплошь целую детскую. Юному Вию они казались невообразимо скучными, а вот Лель без всевозможных бродилок-стрелялок-паранормалок жить не мог, погружался в них всеми пятью чувствами, к обеду не дозовешься, да и в шлемофоне разве услышишь? Только зов природы. В тот предшкольный год малыш Вий еще не придумал заветную хижину на укромном плато и называл своего двоюродного братца просто – Хомяк, однако Лель ничуть не обижался на прозвище. Наверное, ему было все равно. Впрочем, на динозавра в силу родственной безобидности, он не потянул, так и остался на будущее – Хомяком. Отзывался со смешинкой – хомяк и хомяк. Не гиена же.

Одноклассников своих маленький Вий испугался сразу. Равно девочек, как и мальчиков. Хотя ни один из них ничем не обидел его, и не пытался, не было ни агрессивных взглядов, ни ухмылок, ни крученных фиг и кулаков, выставленных украдкой. Но в первый же миг, оказавшись в их толпе, расфранченной по случаю Первого звонка, душной от леденечно-мыльного запаха, от перегретых панорамных плазм, от испаряющих, с шипением, охладителей, первоклашка Вий ощутил себя не в своей тарелке, даже не в своем теле, до такой степени ему вдруг стало страшно. Кого? Нет, пожалуй – чего? Этой самой толпы, пусть безобидно пропитанной беззлобным детским хвастовством, наивным паясничаньем, неугомонно кипевшей в броуновском движении беспорядочных молекул-школяров, вчерашних детсадовских ребятишек. Но сам-то он таким не был, домашний ребенок, дедушка-бабушка-братец, вся его компания, если не считать редко-редко приезжавшую маму, издалека, из другого мира, как говорили об этом в семейном кругу – маму «ждали с войны». Конечно, никакой войны не было, мама к войне не имела отношения, образное выражение – если долго отсутствует кто-то из близких, – простой штатный врач-реаниматолог из «Чрезвычайных ситуаций», с бессрочным контрактом, сегодня здесь, а завтра в Антарктиде. Вий знал – маму его никто не заставлял, она сама выбрала такую жизнь, после того, как папа бросил ее, женившись на секретарше-дурочке из общей служебной приемной, на привратнице-«позвоночнице», или как говорила бабушка – на секретутке. В любом случае, выбор мамы следовало уважать. Но всякий раз, когда она отчаянно-судорожно обнимала сына, будто на бегу, ему хотелось закричать, прямо маме в лицо, едва мог он сдержать себя от такого позора, но очень, очень хотелось! У меня! У меня, мама! Чрезвычайная ситуация! Я умираю от тоски по тебе! Поэтому, ты останься здесь, а все другие, пускай подождут, они ведь не твои дети! Но не закричал. Так ни единого раза и не закричал. Все равно не было бы толку. Одно расстройство. К тому же – стыдно перед Хомяком, он вообще сирота, папа и мама, обоих убило взрывной волной, во время атаки террористов на Порт-Бахрейн, отдохнули, называется! И ничего, Лель – ничего, держался молодцом, и, кажется, вообще не умел бояться, он бы и в загородке с тиграми продолжал смирно жевать обезжиренный попкорн, без любопытства ожидая, пока его спасут. Еще и погладил бы «тигру», с него бы сталось.

Тогда, в тот день, роковой-не-роковой, но в чем-то определяющий, он навсегда и в единую секунду осознал, что этой толпе детворы он чужой. Всякой толпе он чужой. Хотя бы нарочно затесался в самую ее середину – он пробовал, и не однажды, не помогало, – хотя бы повел каким-то чудом ее за собой, никогда не сделался бы ее частью. Он боялся человеческой массы, будто чудовища, целостного, с одной-единственной волей и с одной только головой, представлял ее, колышущуюся первобытную многоножку, многоклеточный организм, мирный или хищный по своему желанию, но всегда – всегда враждебный к чужакам. Которые не есть она, многоножка, но есть нечто иное, некое отличное от нее существо. Поэтому – самое разумное многоножку эту обмануть, мимикрировать, прикинуться, оборотиться веточкой, листиком, безобидным грибом-наростом, прилепиться к многоножке, пусть везет, и довезет до укромного места, до его каменистого плато, которое и родилось в ту самую секунду на торжественной линейке, едва он прикоснулся, телом и духом, к обыкновенной стайке довольно благовоспитанных приготовишек, только что гордо назвавшими себя «Первый образцовый класс – Стрекоза».

Он размышлял впоследствии не раз, стараясь быть честным перед собой. Вот он, домашний ребенок, ему запрещали детсад, только индивидуальный подход, бабушка твердила – академическое образование начинают с младенчества. Оттого маленького Вия исправно посещала на дому учительница музыки, Фаина Ильинична, проворная толстушка, небрежная и веселая, Вий у нее ленился, но все же уроки нравились ему. Или нравилась учительница? Сама бабушка наставляла его в латинском языке – сперва только Вия, потом вместе с Хомяком, – заставляла зубрить наизусть, словно стихи, краткие, рубленные изречения мудрецов и полководцев, Вий не разумел смысла и половины, но бабушка была упорна – вырастет, скажет спасибо. Он вырос, и он сказал. Эти бесконечные и бессистемные на первый взгляд поговорки не однажды дарили ему утешение. Особенно одна, которую он, повинуясь внезапному побудительному озарению, избрал своим личным жизненным девизом, и которой старался держаться, хотя последнее удавалось ему с щемящим душевным сожалением, ибо соблазн был велик. Cum аquila esse queas, inter graculos primas ne opta! Если хочешь летать с орлами, не старайся стать первым среди галок! Тем более, что находиться среди галок не нравилось ему. Еще его записали, наверное, на десяток подготовительных рунет-курсов и лекций, бабушка исправно проверяла задание, к учебе она была строга, и не к ней одной, у бабушки тоже имелся свой девиз – с детьми не обсуждаются, никогда и ни за что, три непреложные вещи: еда, здоровье, учеба. Во всем остальном – полная и настоящая свобода, Вий мог позволить себе в летние дни плескаться в дождевых лужах, пачкать одежду до умопомрачения, бабушка не говорила ни слова, будто червяки в носках и запутавшаяся в волосах глина совершенно обыкновенное явление. Но попробовал бы маленький Вий не выпить каждодневно и ровно в пять часов пополудни стакан положенного соево-кокосового, подогретого молока – жуткая отрава, бяка в квадрате! – безжалостное наказание ждало бы его незамедлительно. Бабушка умела хранить осуждающее, презрительное молчание по нескольку дней, и молчание это умело ранить так, что лучше бы его сослали на галеры – Вий дважды смотрел адаптированную версию «Бена Гура», стало быть, образно представлял, о чем его пожелание. За одну «замотанную» лекцию полагалась безмолвная неделя, оттого сетевые уроки он посещал неукоснительно, семидневной моральной обструкции ему бы нипочем не снести. Зато Лелю бабушкино молчание ехало-болело, у провинившегося Хомяка отбирались его любимые «клоппи», единственный карающий акт вандализма, который вызывал у двоюродного братца горькие слезы. Так все и шло, в смысле образовательного процесса, нельзя сказать, чтобы мягко, их обоих воспитывала и учила бабушка. Дедушка не учил ничему – по младости и по глупости казалось малышу Вию. Дедушка был «вечный двигатель», как в шутку называли его знакомые и соседи, все, кроме бабушки, та говорила – большому человеку тесно даже в море, – что означало: дедушкино пренебрежение к домашним делам вызвано вовсе не высокомерием, а всего-навсего он зачастую не замечал ничего и никого вокруг, маленькие, бестолковые создания попросту мешали ему, путались под ногами, но когда заоблачный дед все же спотыкался о них, вынужденно обращал внимание, тогда случались незапланированные подарки, экспромт-поездки в парковые зоны развлечений, причем старый конструктор политехногенных систем веселился не меньше внуков, пытаясь найти выход в лабиринте с орками, с одной только стозарядной лазерной пушкой в руке. Дед частенько входил в раж, будто сражаясь с реальным противником, забавно ругал сам себя при каждом неудачном выстреле: «Эх, ты! Пиломатериал!», впоследствии любой промах в действительной жизни вызывал у младшего его внука схожий ассоциативный ряд, связанный накрепко именно с этим словом.

Уже будучи в статусе доктора подвластных ему наук, Вий Иванович иногда задумывался – а может всему виной исключительно его «ватное», домашнее воспитание? Причина всех его страхов, неизлечимых комплексов, потустороннего видения мира таким, каким не узрит его никто из окружающих обыкновенных людей. И сам же отвечал себе. Нет, ничего подобного. Лель тоже получал домашнее воспитание, без отличий и снисхождений, во всем идентичное его собственному. И ничего. Благополучно вжился. В пять секунд сделался в первой же толпе своим. Он был словно одинокая селедочка, заблудившаяся на тихой отмели, но в прилив вынесенная на простор и немедленно занявшая свое место в дружном косяке проплывавшей мимо атлантической сельди. Лель был свой, и часто выступал будто бы коммутативным посредником-переходником между своим двоюродным братцем и прочим враждебным человеческим окружением. Хомяк все понимал с полуслова, все то, что обыкновенно ставило Вия в тупик, второклассник-братец жалостливо брался растолковывать ему элементарные правила – любые личные вещи в «боксах» и в ролл-ранцах считаются в общем пользовании, а вот за попытку зажилить запасной «перун», конвекторное безопасное стило-графопостроитель, можно запросто получить в глаз и последнее будет справедливо, ябедничать не стоит, иначе и во второй глаз дадут. Лель считал неписанные школьные правила естественными, интуитивно распознавая их некоторым шестым чувством, которое, увы, не дано его брату. Но маленький Вий не был в том виноват, и Лель не был виноват тоже. Уже взрослый, доктор Подгорный не однажды упрекал себя – пенять на пресловутое домашнее воспитание значит перекладывать проблему с больной головы на здоровую. Значит – винить во всем бабушку? Или «вечного» деда? Или бедную, потерявшуюся в самой себе маму? Это вышло бы нечестно. И жестоко. Значит – все дело в нем, в Вие, какой он есть. В этом месте своих рассуждение доктор Подгорный всегда коротко и влажно втягивал воздух, с резким придыханием, в грудь. Тотчас его щемила коварная щекочущая боль, и он не позволял скатиться слезе. Все равно страх его оставался с ним, будто бы дал библейский зарок «да пребуду с тобой, сын мой, во веки веков, аминь».

Он дожевал синюшный омлет. Робко улыбнулся Валерии. Словно спрашивал разрешения, можно ли ему уже уйти?

– Вот кому на Руси жить хорошо! Поел и гуляй себе. А некоторым на службу, – почему-то Валерия представляла о его пребывании на станции, будто бы оно не жизнь, а малина, и никто иной, как доктор Подгорный самолично так подгадал, чтобы попасть на «Лукошко».

– У доктора свои дела. Верно, Вий Иванович? – всегда Тонечка была с ним на «вы», всегда сглаживала неприятные моменты, и – всегда ей удавалось.

– Да-да. Да. Некоторые, – зачастил он, уже поспешно и с излишней суетливостью поднимаясь с «тучки», – знаете ли… вы правы, дел много.

Собственно, больше всех прочих обитателей «Лукошка», а было их сравнительно немало, опасался он – да что там! – по-настоящему «дрожжал» именно Тонечки. Потому что, никакая она была не Тонечка – в отличие от ее недалеко ушедшей в карьерном росте сестры, – Антонина Андреевна, наблюдающий комиссар «ТреРиГряда» – «Третий Рим Грядет», организации весьма заковыристой, созданной при…, под личным контролем…, докладывающей непосредственно…, и обладавшей властью, может и неявной, но ощутимой весьма. По крайней мере, Вию Ивановичу порой казалось – главная миссия тутошнего комиссара заключается именно в наблюдении за ним, доктором Подгорным, а все прочее исключительно для прикрытия этой самой нелицеприятной миссии. Тонечка, да! Он полагал, если приветливо улыбающееся ему чудовище заклинать в мыслях именем уменьшительным и ласкательным, то чудовище это покажется не столь уж страшным и вроде бы даже чуточку ручным, и вдруг оставит в покое Вия Ивановича на его каменистом плато в уединенной хижине, и не полезет следом за кровавой добычей. Он отчаянно верил. Что в конце концов. Самая большая слабость побеждает самую великую силу, ибо напоминает последней, зачем та существует. Доктор Подгорный был слаб. А сила, гнетущая его, была велика. Но он верил в преодоление, потому что сила эта позабыла о своем истинном предназначении и уже не искала защитить его.

– Вы имеете в виду вашу научную… – Тонечка сделала нарочную паузу, многозначительность которой не понял бы разве только крайне тупой человек, ну, или Валерия, исключительно занятая своей особой, – … вашу текущую работу?

– Верно, Антонина Андреевна. Я теперь имею честь откланяться. Вы, наверное, знаете, мой нынешний труд…, – не наверное, она определенно знала все его изыскания, поступки и горестные неизбежности до последней отчетной буквы, доктор Подгорный не сомневался в этом ни на йоту.

– «Экстраординарное распределение в динамике социума»? Я видела отдельные главы. Затрудняюсь что-либо сказать, – при этом Тонечка посмотрела на него снизу вверх, по полицейскому пристально, будто ее оценочное мнение могло сыграть роковую или спасительную роль в судьбе Вия Ивановича. Впрочем, может в реальности все обстояло таким образом?

– Нормальные люди нормальным делом заняты, – проворчала Валерия, с набитым сливочным йогуртом ртом, отчего на нижней губе ее вздулись и лопнули несколько неаккуратных «мыльных» пузырей. Но ничего, она ведь была красавица и ей было многое позволено.

ГРЕТЕЛЬ. «М-да, совсем забыла. Очередной маркер – четвертое июня, опять пресловутая пятница. Так. Три шажка направа-аво, три шажка налево-о, шаг вперед и вот он, ресторанный салон! Команда: «Включить видовой фиксатор». Раз, оп-ля! Будто в обезьянник входишь. Но, шшшш! Услышат враги. Крадемся вдоль стены. Мой ай-джи-пи, миленький, не подведи, свет мой зеркальце, скажи-и…

– Мендл, чего ты тут воешь в коридоре?

– Не твое дело, Прескотт, иди куда шел! Прескотт-ско-отт! Ты шотландец, а Прескотт? Предполагается, что ты дикий и скупой. И злой.

– Вообще-то я канадский гражданин. Вообще-то я никогда не скупой. Вообще-то я шел в салон. Вообще… Ну и грубая же ты, Мендл.

– Вообще-то я тоже. Шла. В салон. А ты не связывайся – это касательно грубости, между прочим, говорить даме, что она воет, когда она поет, невежливо. Кстати, в коридорах отличная акустика.

– Наверное, я не знаю. Я не во… не пою. Ни в коридоре, нигде. Вот, пожалуйста, раз уж ты дама, проходи вперед.

– Раз уж я дама, то я тебе дам. Шутка! Не питай напрасных надежд. Ты случайно по дороге не повстречал ли Бао Сы? Она ведь из твоего павильона, из «Юкона», верно? Так видел или нет? Будто ты глухой аспид.

– Я думаю. Малышку Бо? Нет, не видел, со вчера. Между прочим, вон она. За вторым столом слева. Там еще этот, Бран, со спины, напротив. Говорят, он к тебе,… расположен, одним словом? Я не то, чтобы…

– Не бойся, не съем. И не жмись. Я в принципе не кусаюсь, порчу и сглаз тоже не навожу. Мм-м-м! Пахнет кленовым сиропом. Чуешь? Ну, пока, мне налево.

– А мне направо. Пока, Мендл.