скачать книгу бесплатно
Часто она уезжала за границу, моя мама, меня никогда не брала, даже в Болгарию, на Золотой Берег, ей путевки доставались свободно. Не фиг баловать, вот и весь сказ. Для мелких моллюсков есть сначала выездной летний детсад, потом пионерлагерь, любой на выбор из бесчисленных «огоньков» и «костров», все ничего себе, от нефтяных организаций, сытные, с программой летних праздников, типа День Нептуна, и даже актеры из «Неуловимых мстителей» приезжали как-то раз. Я полюбила пионерлагеря, порой по три смены подряд, – там детвора без пап и мам, отдельные персонажи, а я как лицо изначально самостоятельное всегда попадала в какое-нибудь малое начальство, командир отряда там, или санитарный староста, было круто, потому что мне полагалось знать пароль, а значит, я могла сдрыснуть, совершенно законно, за ворота в ближайший поселок, хоть во время тихого часа, хоть в обед, хоть в ужин. У меня всегда водились дружки из местной ребятни, меня побаивались, потому многие слушались, кроме отпетой пацанвы, но к таким я и сама не лезла, ну их. Это тоже было вроде первого урока, хотя выводы из него я сделала намного позже, когда шишек набила мама-не-горюй, но он был, и был неоценим. Сила и власть любой неидеальный мир, конечно, не преобразуют в идеальный, но заставят его тебе подчиниться, а значит, сделают удобоваримым и сносным для существования.
Так о матери. Ездила она часто. С подарками «из-за бугра» дело обстояло, когда как. Когда густо, когда кот наплакал, когда шиш. Могла навезти фиговин, что и не влезало. Фломастеры там, по тридцать шесть штук в упаковке, школьный ранец со стоп-фонариками, колготы с узорами, всего не исчислить. А могла все спустить на гулянки, тогда мне доставались наспех купленные открытки с видами или толстые картонные подставки под пивные кружки, или вовсе ничего. Навроде спортлото, только выигрыш был чаще. Я не расстраивалась – тут как в казино, сегодня продулся в пух и прах, завтра твой день. Отчего мать так легко выезжала за границу? Не-е, не только из-за кучи нефтяного бабла. Ее и в Калифорнию посылали, и в Корею Южную, и в ту же Японию. Все просто. Она была внештатная. Ну, внештатный сотрудник, который числится за КГБ. Потом узнали, после августовского переворота. Мать уже в гробу лежала. Мне доложили доброхоты, только я слюной плевать хотела – сказала, ну и что? А я горжусь. Такая работа. На благо государства. Всегда ее назначали старшей в группе, поэтому. Я точно знаю – случись чего, мать бы меры приняла крутые, положиться на нее можно было не раздумывая. Разговоры там, о побегах в эмиграцию, или потеря морального облика советского человека – шутки бы шутить не стала. Зато никогда не трогала тех, кто на семью вез, или подкалымить хотел. Да на здоровье. Поменять валютку на икру, на «командирские» блатные, на водку-селедку при ней получалось запросто. А поскольку как раз среди нефтяных туристов недовольных отечественным строем и дураков нет, с матерью ездить любили – говорили «железная Галка – человек!». Она и денег могла взаймы дать, если кому не хватало на дубленку или джинсовые порты, и спросить возврат черт-те когда, если вообще назад спрашивала. И в официальных делегациях точно также, пусть даже академики и директора ехали, вся оргработа лежала на ней. Ну и поскольку сопровождавшие делегацию обычно молодые мужики ничего себе, я имею в виду тех, кто сопровождал «оттуда», а мать на симпатичных и без комплексов была падка, если на раз и без обязательств, то с ней и «оттуда» ездить любили тоже. Один чуть жену потом не бросил, пока не пригрозили, мол, расстанешься с погонами – ему как раз майора обещали на повышении. Поогорчался, поогорчался, Толик его звали, мать быстро мозги вправила – семейный, иди, живи с семьей, нечего ваньку валять. После забредал еще несколько раз, водку со всеми вместе пил, мать его спроваживала. Я думаю, справедливо. Хотя Толик был мне симпатичен, в нем тоже присутствовало нечто «правильное», я чувствовала, наверное, может, поэтому он послушался мать, и вернулся, откуда к нам пришел.
Вообще ненастоящих, приемных отцов у меня было…, сейчас посчитаю. Ага! Числом «три». В разное, естественно, время. Дядя Коля, дядя Паша и дядя Стася. Все трое – заядлые подкаблучники, какие-то социальные беженцы, они за мать цеплялись, будто второклассные, списанные пловцы за надувной матрас. Нет, отцы эти мои не были ни алкашами – дядя Стася вообще не пил, только присутствовал рядом, его мучила язва, – ни бездельниками. Они были… как бы это сказать? Да и не лузерами даже, если выражаться, как теперь говорят. Дядя Коля, между прочим, колоссальные бабки зашибал, автослесарь божьей милостью – по тем временам, все равно, что местный олигарх. Они как бы не умели сами за себя, все трое, куда жизнь их приткнула, там и ладно, даже если неладно совсем. Как дерьмо в проруби, болтается, болтается, или попадет, наконец, в отстойник на удобрения, или утонет со временем, или случайно выловят. Это не значит, что люди плохие, но уж очень зависимые от внешних обстоятельств, притом пугливые, как премудрые пескари. И растерянные. Вот, к примеру, – с дядей Пашей в обычный наш квартальный продмаг ходить за пропитанием было одно мучение – станет у прилавка и стоит, смотрит на меня, кроху девяти лет, бараньими глазами: чего купить? Не дай бог два вида масла там, или вареной колбасы, нипочем не выберет, продавщица ругается, он только ресницами хлопает. Приходилось мне: дайте того и этого, он потом сумки нес. Говорили – какая у вас сообразительная девочка, сказать «дочка» видно язык у сочувственных баб не поворачивался, похожи мы были с дядей Пашей как свиня на коня. Мама с ним познакомилась – на совещании, явился, как она смеялась, «кусками бритый», то есть неровно. А еще кандидат наук! Она – ему: вам что подарить, лампочку или зеркало? У нас он прижился. До самой маминой смерти. Вернее, до гибели. Об этом пока рано. Вообще-то, сложись все по-другому, может, он остался бы у нас, расписался бы с матерью, и были бы мы все трое навроде, как семья. Первых-то двух мать выперла в конце концов – дядю Колю сосватала подруге, не Люде-шубе, второй, Насте-рыженькой, мол, надоел, много хлопот, а просто дядя Коля своего ребенка хотел – тихо хотел, намеками, однажды отважился, прямо сказал, глаза в пол с перепугу, – мать как услышала, так до свиданья мальчик! Настя-рыженькая ему двоих родила, брата и сестру, двойняшек. Все счастливы. А дядю Стасю выгнала за дело. Он из ее института был, из отдела техобеспечения, матери ниже рангов на пять, мать-то уже замдиректора, тогда молодых руководителей – ну, относительно молодых, – выдвигали, дескать, перестройка, то да се. Мать моя Горбачева терпеть не могла, языком махать – не лопатой, так говорила. И еще – что выродились все в этом их Политбюро, не оттого, что старые, нет. Оттого, что «сказать» и «сделать» стали в значениях путать и мешать, а оно не одно и то же, не колдуны, чтобы заклинаниями джина вызывать: пусть бы он дворцы строил. Так вот дядя Стася – он на сторону ее врагов стал, подкупили чем или застращали, в общем, на каком-то там совещании он ее сдал, она просила не говорить, под большим секретом, о внеплановых поставках, а он, гад, вломил ее по полной. После, конечно, долго-нудно каялся, прости, дескать, я такой. Ну, что мать ему ответила, и в каком направлении послала из нашей квартиры, я повторять здесь не возьмусь, стыдно без нужды этакие-то слова, самые приличные не для каждого забора сгодятся, а я слышала своими ушами, думала, вот здорово! Еще думала, что все по совести, если ты такой слабохарактерный, иди в дворники, или вообще лучше дома сиди, супы и каши вари, в дворниках тоже храбрость нужна, к примеру, собак бродячих гонять, или пьяных с утра. Блин.
Во времена как раз дяди Стаси я в школу пошла. Тоже, как и в детском саду, одна за себя. Хотя мать расстаралась – она учебе, вообще всякой, не только в школе, придавала вселенское значение. Это как человечий костяк, что сложится, такая будет жизнь. Она отдала меня в хорошую школу, с английским уклоном со второго класса. По блату, единственный раз. А дальше – плыви, как хочешь, авось, выплывешь. За отметки буду убивать – так сказала, – я сразу поверила, убьет, не побрезгует. Пришлось грызть гранит науки, страшно тяжело, потому что, мне хотелось – чтобы все идеально, как не бывает. При дяде Паше разве стало полегче, он любил мне объяснять, важно, с расстановкой, никогда не ругался, если я не понимала с первой попытки, очень терпеливо шел на второй круг, когда и на третий, наверное, всякий раз чувствовал себя большим и нужным в семье человеком. В первый класс, на первый звонок я отправилась сама, то есть, без всякого при себе сопровождения. Мать была в длительной командировке. Сама завязала два белых банта, сама накануне купила букет хризантем для учительницы, хотя думаю теперь, меня надули не меньше, чем на рубль, тогда это были деньги. Тем более, на юге, где цветы копейки стоят. Но я не торговалась – и мать не торговалась на рынке никогда, я считала, в идеальном мире это не годится, это ниже человеческого достоинства. Правда, в идеальном мире детей надувать тоже не полагалось, потому я решила – это так надо, такая цена. Вот я с букетом, в новой форме и в фартучке – все сама выгладила, и воротничок пришила белый, кружевной, – пошла, как принцесса-золушка. Гордилась страшно, даже не расстроилась, что все первоклашки были с папа-мама-дедушка-бабушками. До этого меня в детсад и обратно тащила чуть ни силком соседка, тетя Оля, с ворчанием тащила, ее собственный сын Шурка в тот же сад ходил, толстый, неуклюжий, я вместо «спасибо» защищала его от дразнилок, когда и драться за этого жирдяя приходилось. Тетя Оля-то ворчала не потому, что я была ей в тягость. Не-а. А вроде как в осуждение моей матери – дескать, дите по чужим людям, без присмотра. Будто я в нем нуждалась! В глаза сказать не смела, муж у тети Оли простой мастер смены, а тут замдиректора, она хорошая была, только какая-то ограниченная. Я не любила с ней оставаться, ни с ней, ни у нее. Не из-за Шурки, он был всего лишь увалень и больше ничего, вялый и невозможный на подъем. Но как-то неуютно мне приходилось – тетя Оля не то, чтобы жалела меня, скорее не понимала, как мы с матерью живем, ей это казалось диким несчастьем. Иногда так смешно она вздыхала и бросала вскользь «По мужикам!». Наверное, воображала, я не понимаю, к чему это она. Я понимала все. Только не могла взять в толк – чего плохого? Но по ее счету было плохо. Все у нас было плохо. И ведь не объяснишь, что нормальная житуха, получше, чем у нее. Где вольная, где строгая – а вместе то и другое замечательно. Я просилась, чтобы не с тетей Олей, пусть бы с бестолковой Люсей-шубой, хоть в гримерке в углу, иногда приходилось спать, уткнувшись носом в колени, не Малый театр, но все равно лучше, однако не всегда это получалось, белокуренькая Люся-шуба тоже любила «по мужикам», и куда чаще у нее случалось. Первый класс зато как бы выдал мне права на полную самостоятельность – передвижения, пропитания и даже на ночь я спокойно оставалась одна, порой недели две подряд. И ничего, дом не сгорел, я не угодила в детскую комнату милиции, конец света тоже не настал.
В школе я будто застряла между двумя мирами – миром учеников и миром их же учителей. Попала я, конечно, как мелкий кур в ощип. Училась у нас в этой разнесчастной престижной школе – тогда не было еще слова «элитной», – всяческая «блатата». У нас так говорили на юге – о рыночных воротилах, всяких там подпольных деятелях, заведующих прод- и промбазами. О позднесоветских торгашах, если короче. У нас в школе их было – на приличную запруду хватит. Мать их ненавидела, как врагов народа. Но мне одна отповедь на все про все – терпи! Ибо знание – сила. Scientia est potentia! Во как! Запомнила, навсегда. Тебя зачем послали? За приятным времяпрепровождением? За отличным аттестатом, или хотя бы очень хорошим. И чтоб в голове пусто не было. Я старалась, как столяр Джузеппе для папы Карло у верстака. Торговые ребята меня сторонились, пионерская организация тогда уже на беду себе шаталась, так что, и на общественном фронте был швах, меня считали идейной, но что за идея такая, уже никто, даже, наверное, наш свирепый директор школы – одно имечко чего стоило, Сталина Александровна, в честь отца народов, а? – тоже не имела ровно никакого понятия. Много трепались о свободе, в основном печати, учителя, конечно, нам-то что? Только вся эта свобода отчего-то сводилась к новообъявленной газете «Спид-инфо». И к каким-то торговым операциям, за которые теперь вроде бы не сажали, кроме валютных, разумеется. Короче, где-то на четвертом году моего обучения в престижной английской, наше среднее образовательное заведение стало напоминать товарно-сырьевую биржу времен Дикого Запада, только деньги еще непосредственно были в ходу. Балаган, одним словом.
У нас, кстати, тоже появились чудеса буржуазного быта. Не какой-нибудь «маг» или «телек», в нашем доме они уже стояли, фирмы «сони», между прочим. Настоящий «видак», не «Электроника», нет, родной «Хитачи», системы пал-секам, мать сама и подключала, никакие умельцы в помощь ей были не нужны. Мы и сантехника-то сроду не вызывали, матери раз плюнуть, что труба, что «толчок», что газовая колонка. А «видак» мы получили на купоны, это было что-то вроде внутренних расчетных чеков, когда прилавки стали пустеть совсем, и деньги почти обесценились, для своих нефтяников-газовиков ввели эти самые купоны. Типа зарплату выдавали отчасти талонами. И товары завозили заграничные, от всяких там кастрюль даже вплоть до автомобилей. Оно конечно, если бы народ подался с разработок, то вовсе беда – откуда валюту брать на содержание государства. Хотя мать говорила, не золото надо из земли качать, а Горбача гнать из генсеков в золотари, может, какая-то польза. Ей был отчего-то симпатичен предсовмина Рыжков, но вот того действительно скоро поперли. Мать сказала – вероятней всего из-за обмена денег, порядочный человек на такую погань ни за что не пойдет, чтоб совсем людей заедать. Нам-то менять было нечего, когда это у матери деньги держались, да еще в купюрах по сто рублей? Мы не копили на черный день ничего. Мать учила меня – на черный день нужно копить мозги, связи нужно копить и дружеские отношения, а деньги на черный день – это тормоз. Сидеть и ждать, пока прожрешь их и пропьешь, авось, полегчает само по себе? Нет, надо вставать и драться за себя как раз в черный день, тут мудрость, прямо по Апокалипсису. Когда нет ничего, когда жизнь на волоске, тогда человек горы свернет, ему уже не страшно. Я запомнила.
Я вообще чувствовала, что-то происходит. Не у нас дома, в мире вообще. Ну, как я его понимала. Соцлагерь там, Варшавский договор, дружба между народами развивающихся стран. Я успела это впитать, идеальный мой мир принял преподанное мне с радостью, это была как раз сказка о справедливости и счастье, но вот, блин, мне пришлось узнать самое ужасное: для меня ужасное. Все вечное, все бессмертное, оно даже не на века. То, что называют так, однажды кончается, и кончается, не пойми чем. Может, где-то на Луне и существует борьба идей, на самом деле, когда подыхает одна идея, то вовсе не потому, что ее приканчивает какая-то другая. Когда идея подыхает, особенно идея великая, то, блин, на ее месте остается «дико поле». То есть мусорная свалка. А уж тут – кто чего найдет, и чем разживется. Того же качества. В школе вдруг стали покупать оценки. Не в смысле – подарки учителям, это всегда происходило. Открыто стали покупать – у нас, у пяти-шестиклашек еще не очень, но у выпускников чуть ли ни официальные расценки – золотая медаль десять тысяч, серебряная пять. Охотней всех платили местные, ассимилировавшиеся кавказцы, они привыкли никому и ничему не доверять. Еще в нашей школе в первый раз, наверное, за всю ее недолгую историю, в подпольной продаже стали ходить наркотики. Настоящие, страшные, не какие-то там «солутаны» или «феназепамы», ага! Героин не хотите? Между прочим, «торговал» его не кто иной, как внук генерального прокурора нашего края. Учительская была в шоке, родители были в шоке, милиция и та, была в шоке, но ничего не произошло, дед отмазал – мальчик, дескать, нашел возле отхожего бака пакет, думал, сахарная пудра, он же не знал, откуда ему знать? Мальчик под два метра ростом, усы брил, жлоб и мразь, но ничего, сошло с рук. А мой идеальный мир еле-еле удерживал равновесие. Только благодаря тому, что мать все твердила: через тернии к звездам, per aspera ad astra. Испытания закаляют, в них рождается новый мир, а кризис временный, не такое перебарывали, и все кивала на кооператоров – отдать нафиг легкую промышленность в частные руки, камень на шее, пусть ее, для Госплана спасение, что баба пудов на семь с ветхого воза. И все приводила в пример Дэн Сяопина и Китай, тогда уже понимала то, что мы только сейчас, когда наглядно увидели. Я ей верила свято. Хотя в школе стало тяжко, как некогда в детском саду – но там никто не грозился убивать за оценки. Мать ведь подарков не носила, ей даже в голову такое не приходило. А от меня ждали. Потому – мы были богатые, по всяким тогдашним меркам, «видак» там, ангорковые свитера, джинсы все на те же купоны, мать, конечно, одевала меня во что придется, но это «что придется» – надо понимать, не на фабрике «Большевичка» было сделано. Она просто об этом не думала долго – сносилось, на тебе новое! Какое? Ну, какое-нибудь, и не всегда в размер, чаще на вырост. Могла притащить из-за бугра кроссовки «найк», невиданное диво, ага, тридцать седьмого размера на мой тридцать четвертый, ничего, ваты напхай и сойдет! Зато отстанешь надолго. Я считала – нормально. Смеялись надо мной не очень-то, все же «найк», хоть с бальным платьем, хоть с брючным костюмом, годится – историк моды Васильев точно рехнулся бы и попал в дурдом, услышав подобные рассуждения. Но тогда именно так все и было, особенно в богатой провинции. Смотрели на «фирму» и «мейд ин», к лицу или к попе, широко или узко, цвет, размер, фасон – значения не имело. О чем я? Ага. Короче, ждали от нас подачек. А их не было. И мне стали щемить хвост. До прямой подлости доходило. Была у нас одна крыса. Лариса. Учительница математики. Классная учительница, между прочим. У нее был высокий талант – так объяснять, будто детектив пересказывает, мы только-только начальную школу прошли, даже не подозревали, что всякие там уравнения – это прикольно. Вот она, крыса Лариса, сумела нас заинтересовать. Мы жилы на ее уроках рвали. Скорее бы алгебра с геометрией, вот о чем мечтали, все из-за нее. Вот только… корыстная была, хуже Плюшкина. За подарки могла накинуть оценку распоследней бездари. А мне наоборот, резала, как могла, придиралась на ровном месте. Однажды я обнаружила откровенный подлог – в тетрадке у меня по безупречной контрольной «пятак», а в журнале «тройбас» стоял. Я случайно заметила – попросила «англичанка» отнести в соседнюю группу классный журнал, и дернул меня черт открыть – мать сказала, еще раз четверка по математике в четверти, отдам в детский дом, все равно толку с тебя: может пустая угроза, но что худо бы пришлось, оно вернее, чем угадать одно из одного. Я пошла разбираться. Тут же. Не в соседнюю группу, а в ее класс. Ну и получила. По башке, в фигуральном смысле. Докладную директору, за то, что без разрешения лазила и мало ли что там натворила, в этом журнале. Терять мне было нечего. Я все выложила матери. На свой безумный страх и риск. Вариантов было два – или моральное полное уничтожение, мать терпеть не могла все эти школьные дела, даже на собрания родительские не ходила, посылала очередника-отца, – или плюнет и скажет: ладно, пусть подавятся, сволочи. Но вышло все по третьему, совершенно иначе. Я разбудила ураган. Баллов этак в сто. Мать орала, я сроду не слышала, чтоб она так орала. С вечера до утра, без передыха. Не на меня. О том, что оценки, это вам не шутка, это государственное удостоверение ребенку, и подделка его – тяжкое преступление. Почему я, дурища растреклятая, безмозглая, сразу ей не рассказала? Наутро мать ворвалась в школу. Именно, именно. Ворвалась. Как цунами в безмятежную японскую деревню. С такими же последствиями. Дети и учителя в тот день услышали и узнали много нового. В смысле слов, которые обычно употребляют промеж себя буровики, когда натыкаются в мягком грунте на базальтовую плиту. Очень художественно. Объяснив директору суть своего глубокого душевного возмущения – директриса, хоть по имени она и Сталина Александровна, только жалко улыбалась и ежилась, мать орала на нее в коридоре прямо во время утренней линейки, – моя благоверная родительница заявила, что немедленно берет с собой этот злосчастный журнал и едет с ним в гороно. За ней бежали до самой учительской, отобрать журнал даже в голову никому не приходило, мать бы, наверное, школу разнесла, она была ко всему женщина не только боевая, но и крупная, даже наш физрук Иван Кириллович, бывший штангист, не сладил бы с ее габаритом. Умолили. Обещали. Оценку исправили на глазах. Мать поверила. Кивнула небрежно свысока и ушла. Королевы так не ходят! То-то. Я увидела – идеальный мой мир пока что устоял. Я еще не знала, что это плохо. А математичка начала тихо сживать меня со свету. Подколочки, насмешечки, травля при помощи мелких подхалимов, такие всегда есть в любом классе, но я плевать хотела – главное, оценки, они теперь были по заслугам. Во как! Хотя в мою сторону косились.
Но ничего, я училась, я старалась изо всех сил, для своего идеального мира, своего и маминого, даже завела двух близких друзей, в кои-то веки, одна была ничего себе, Ирочка, тихая, очень музыкальная девочка, другой, Темка, прямо хорош. До этого со мной дружили как бы до кучи, но вот у меня объявились мои личные, настоящие друзья. Как-то стало чудесней жить. Я смеялась тогда часто, все казалось мне поправимым, ведь это был мой идеальный мир. А время – тем временем, – упорно шло вперед. Пока однажды не остановилось. И все кончилось. Мне тогда так казалось. Что все хорошее вдруг кончилось. А просто началась другая жизнь. Просто такая у людей жизнь. Обычно она такая. Вот и всё. Я этого тогда не знала тоже…
«Исправленному верить»
Просто такая у людей жизнь. Незамысловатые, эхом отозвавшиеся слова поразили его. Леонтий задумался накрепко, не только позабыв о параноидальном страхе «открытой двери», но и напрочь о работающем лэптопе, батарейка сдохла нафиг, экран потух, а он все сидел и сидел, как болванчик, обложенный подушками, слегка покачивая больной головой, оторопелый и переваривающий. Такая жизнь. Не то ли сам он повторял изо дня в день лет этак последних…, ну скажем, двадцать. Повторял и повторял себе и про себя, никогда вслух, ни к чему окружающим знать сокровенный его секрет, его открытие, оно принадлежало исключительно его душе, и никому больше. А тут вот. То же самое сказали ему, сказали за него, пусть не так, пусть в каком-то странном, бравурном смысле, без горечи сказали, что поразительно. Обыденно и бесстрашно сказали, и даже стали с этим жить. Не переносить и претерпевать. А жить, словно бы по закону. Закон гласил: просто такая у людей жизнь. Другой нету. И вовсе не в продолжение темы – смирись, братец. Отнюдь нет. Такая жизнь – это ведь хорошо, при ней лишь и есть человек, как человек, наверное, он, Леонтий, все верно понял. И тут-то ему стало страшно на самом деле, не мифического взлома и проникновения злоумышленников, ему стало страшно – как некогда в детстве, не однажды, приходила мысль, что вот он, Леонтий Гусицын, непременно умрет. Не смерть страшила его особенной стынущей глубиной, что смерть! Если геройская, может, он и сам согласен! Неизбежность ее – хоть плачь, хоть умоляй, тоже такая жизнь, она кончается всегда. От этого «всегда» именно и было плохо, до невыносимости, выход существовал один – не думать, заставить себя и не думать, что здесь выбора не дано. Теперь было похоже. Просто такая у людей жизнь. И хоть обвыбирайся. Ладно, когда так считал он один, куропатка хлопотливая, кузнечик на острие травинки, но сказал кто-то другой. По-видимому, много сильней его. То же самое и слово в слово. Значит, правда. Значит, так все и есть. Хоть стой, хоть падай, хоть выйди, и снова зайди. Хоть задом наперед.
Он уже знал, что совершил ошибку. Не то, чтобы роковую, однако не стоило в его разобранном состоянии, как психическом, так и физическом, затевать столь серьезное дело, но может быть, он слишком долго ждал этого письма, так долго, что и сам позабыл о своем ожидании, все же прочтение вышло несвоевременным. Не из-за страха, что страх? Все проходит, и это пройдет, останется голая мысль и правда, можно не думать, можно смириться. Тревожило его лишь то, что неожиданно для него осталось в осадке ощущений. Имя этому чувству было – чужеродность. Полная, ни в каком месте не совпадающая чужеродность восприятия, будто бы он пообщался, пусть не лично, по переписке, с негуманоидом-инопланетянином, и тот поведал Леонтию все прелести поедания изысканно приготовленного полевого шпата в соусе из серной кислоты. У Леонтия ведь тоже имелся свой собственный, отчасти врожденный идеальный мир – он думал теперь, что если и он исключение из неизвестного ему правила, быть может, хоть это-то свойство есть нечто общее между ним и пока еще неясной до конца Сциллой. Правда, мир его, идеальный только для одного Леонтия, не имел ничего общего с какой-либо глобальной идеей добра и справедливости, или недобра и несправедливости, все было в его случае значительно проще – так казалось. И как следствие, то, что выпадало за рамки его представления об этом идеале, воспринималось им будто аномальный казус, патология, смертельная болезнь, разъедающая бытие. Его перевернуло, вывернуло, возмутило, что? Да вот хотя бы – упоминание в долгожданном письме, без сомнений биографическом, пьянок-гулянок безответственной матери, он тоже готов был вздыхать с пресловутой соседкой, тетей Олей – несчастное житие, несчастный ребенок, и дальше сакраментальное «по мужикам!». Он мог представить в абстракции – да, некоторые бывают вполне довольны, когда такое у них житие. Представить, но не переложить на себя, не дай бог! Вот что бы он честно воскликнул, спроси Леонтия в данный момент кто-нибудь посторонний. Он думал не так, и представлял не так. Он вырос и воспитался – не так.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: