banner banner banner
На волжских берегах. Последний акт русской смуты
На волжских берегах. Последний акт русской смуты
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На волжских берегах. Последний акт русской смуты

скачать книгу бесплатно


– Знал я, что не откажешь. Потому грамотку вперед заготовил.

На этот раз Дмитрий Петрович тоже улыбнулся и покачал головой, словно пеняя брату, но без обиды и осуждения.

– Коли так, то и мешкать нечего. Кондрат Егорыч. Снаряди людей до Луки и Мишки Соловцова. И к Гумеру тож. Хватит на печи калачи трескать, пущай на службу сбираются – через три дня выезжаем. Нет, через два. Тянуть не станем. А ты здесь останешься. И не хмурься. Не на развлечение остаешься. Усадьбу беречь, княгиню хранить. Еще кому из нас круче придется – неизвестно. Так что…

– Вот и ладно. За хлеб соль спасибо, про мед твой помнить буду, должон угощение останешься, а ныне пора мне, – постановил Дмитрий Михайлович, вставая из-за стола и, ненадолго замявшись, молвил нерешительно и хрипло. – Феодосье Андреевне земной поклон передай и… пусть зла на меня не держит.

– Хорошо. Ну, брат, живы будем, не помрем, а не помрем, так свидимся.

Князья обнялись, без слов сказав друг другу все, что должны знать и говорить воинские люди перед расставанием, которое может стать последним, после чего Дмитрий Михайлович уже не оборачиваясь зашагал к лобному месту, где его ждала малая рать.

– По коня-я-я-м!!!

Глава вторая

Сборы заняли сутки – на исходе второго дня малая дружина из боевых холопов Пожарского и десятка верных детей боярских[30 - Дети (или сыны, в значении слуги) боярские – сословие, существовавшее на Руси в конце XIV – начале XVIII веков. В XVI – XVII веках дети боярские вместе с дворянами входили в число «служилых людей по отечеству» и несли обязательную службу, за которую получали поместья, записывались в десятни по уездам и составляли русскую конницу «сотенной службы».] была готова. Выступать решили затемно, чтобы по свежести раннего утра достичь небольшой дубравы и там переждать полуденную жару, а ближе к вечеру снова двинуться в путь. Всю ночь Лопата провел на дворе, проверяя подготовленный снаряд, припасы и состояние лошадей. Лично все осмотрел, пощупал, отмерил, велел подтянуть, что болталось, и ослабить, что по усердию затянули слишком туго, распорядился избавиться от излишка харчей и взять поболе зелья[31 - Зелье – порох.] для огнестрелов – мало ли что случится в дальнем опасном пути.

Прощаться Пожарский не любил – предпочитал не мучить себя и близких, поэтому в хоромы вошел только перед самой отправкой, когда поставленные под седла лошади уже нетерпеливо фыркали на дворе и дружинники в легких походных доспехах ждали только сигнала. Княгиня была в детской части жилища. Бледная, потухшая и за две ночи постаревшая на десяток лет, она сидела у кровати, где в два носа мирно и беззаботно сопело единственное ее счастье. Рядом чадила наполовину обугленная лучина, в ее тусклом свете Феодосья склонилась над пяльцами, но рука с вонзенной в материю иглой оставалась недвижимой, а взгляд, отсутственный и туманный, замер на спящих детях.

– Готово все, – коротко сообщил Лопата, остановившись на пороге, как у черты, переступать за которую не смел, ибо знал, что тогда быстро уйти у него не получится.

Княгиня вздрогнула, иголка выпала из рук и повисла на длинной нити, стремительно раскачиваясь из стороны в сторону, как маятник судьбы, что совершает неумолимый ход от горя к радости, от яркого счастья к черным невзгодам, почти не задерживаясь в середине. Феодосья встала, не поднимая глаз, красных от бессонницы и слез, подошла к мужу и едва только меж ними осталась пара шагов, как все заготовленные речи и обычные для таких случаев церемонии растворилось в приливе нежности, смешанной с отчаянием и страхом. Она молча протянула мужу маленький берестяной образок, вздетый на толстую суровую нитку, но при этом не смогла сказать положенных слов, мысли свернулись тугим перепутанным клубком и не в силах сглотнуть подступивший к горлу ком, княгиня бросилась на грудь мужа, тонкими ручонками обхватила могучую шею и, уткнувшись в пропахший порохом и пылью походный кафтан, залилась беззвучными слезами.

– Ну, полно. Будет, Феденька, – уговаривал ее князь, неуклюже обнимая трясущиеся плечи. – Слезами тут не поможешь.

Так они долго стояли посреди сгустков мрака и тишины, сотканной из несказанных слов и душевных терзаний. Феодосья не отрывалась от груди мужа, как будто хотела на предстоящую разлуку надышаться его запахом, а Дмитрий Петрович нежно и ласково, словно хрупкую фарфоровую куклу, держал жену в своих сильных ручищах и, положив подбородок поверх ее головы, молча смотрел на детей: младший по пояс укрытый цветастым сшивным одеялом, в тонкой, почти прозрачной ночной рубахе казался до боли уязвимым и беззащитным, а старший, накануне мытьем и катаньем вырвав у отца обещание взять его в поход, сморенный ожиданием, спал в одежде, обняв самодельную деревянную саблю.

– Пора.

В ответ княгиня прижалась еще теснее, так что у Лопаты перехватило дыхание и сладкой болью защемило в сердце. Набрав побольше воздуха, словно собирался нырнуть в морскую пучину и достать до самого дна ее, Дмитрий Петрович мягко отстранил жену, но, едва только она покорно сделала шаг назад, притянул ее обратно, градом поцелуев осыпал лицо, напоследок жарко прильнув к влажным соленым губам, и, глядя в бездонно синие глаза, тихо прошептал:

– Детишек береги. И сама… ну вот.

Резко развернувшись, Дмитрий Петрович поторопился, чуть не бегом кинулся, к выходу, а Феодосья еще долго стояла, прислонясь к бревенчатой стене, что стала вдруг холодной, почти ледяной, и жадно ловила в гуле, доносившемся с улицы, голос мужа: слова короткой воинской молитвы, простая напутственная речь, последние наставления для дядьки Кондрата и громкое «по седлам», потонувшее в лязге металла, ржании коней и топоте подкованных копыт. И только когда стихла суета, а тишина – вечный спутник всех ждущих, накрыла опустевший двор, княгиня ожила, медленно прошла в передний угол горницы и, на колени встав пред божницей[32 - Божница – полка или киот с иконами.], зашептала давно уж заученную наизусть молитву, хранящую ратника посреди похода и кровавой битвы.

На исходе пятого дня скорого безостановочного марша дружина достигла Ярославля, где погрузилась на восмивесельный струг и продолжила путь по Волге. Погода благоволила: небо было ясное и попутный ветер легко гнал судно по спокойной реке. Но Пожарский, не довольный медленным ходом, держал дружинников на веслах, а сам, угрюмый и молчаливый, стоял на носу, словно хотел побыстрей разглядеть укрытую за лесными далями крепость. На самом же деле все это время князь мечтал только ослепнуть.

Земля, разоренная войной и безвластием, была пуста и ужасающе безлюдна. Вместо рыбацких причалов теперь из воды торчали обугленные сваи, между которых виднелись обгоревшие остовы стругов, разбитые ялики и дырявые днища перевернутых лодок. Где раньше посреди хлебных полей стояли деревни на полсотни дворов, ныне малочисленные чудом уцелевшие пахари ютились в шалашах вокруг обгорелых печных труб, а плодородная нива заросла лебедой и чертополохом. В городах, где прежде шумела торговля и мягкий говор персидских купцов сливался с резкой грубой речью ганзейских негоциантов, теперь поселились тишина и страх, что заставлял редких жителей при виде струга с вооруженными людьми торопливо закрывать ворота, в ужасе прячась по тайным схронам и погребам. И всюду пепелища, виселицы, на которых болтались сухие, изъеденные червями скелеты в истлевшем тряпье.

Над Волгой стояла тошнотворная вонь гниющей плоти. Трупы, остекленевшие и разбухшие, обезображенные временем и рыбой, по одному и скопом проплывали мимо, с глухим стуком бились о деревянный борт, неспешно дрейфовали в поросших камышом и осокой заводях, теребимые волнами, лежали на отмелях и влажном прибрежном песке, где над ними со звонким гудением роились черные тучи жирных мух. Воронье откормилось настолько, что уже не могло летать и медленно переходило от одного трупа к другому – их не пугали даже стаи диких собак, которые от обилия пищи стали добродушно ленивыми и не порывались устроить свару, даже когда одна выхватывала из пасти другой недоглоданную кость.

Все это вгоняло Лопату в жуткий сплин, от которого нигде и ни в чем не находилось ему спасения. Мысли, мысли, мысли. Черные, как самая беспросветная ночь, тяжкие и неотступные, как недуги старика. Они лишали его сна по ночам, днем превращая в потерянного молчуна. Пока воины мирно дремали, с азартом играли в зернь[33 - Зернь – азартная игра в небольшие косточки с белой и чёрной сторонами, особенно распространённая в России в XVI и XVII столетиях, а также именование самих косточек.] и развлекали друг друга байками о ратных подвигах, князь стоял у ростры[34 - Ростра – таран с металлическим наконечником в носовой части военного корабля.], вперив взгляд в проплывающий мимо берег. Обращенные к нему вопросы Дмитрий Петрович либо не замечал, либо отвечал на них бессловесным кивком или невпопад. По старой дружинной традиции садясь за общий котел, он просиживал с зачерпнутой уже ложкой так долго, что горячее хлебово превращалось в ледяные помои и обнаруживал, что не съел ни куска, только когда сотрапезники уже скребли дно опустевшей посуды.

Но все разительно изменилось, когда на рассвете десятого дня, в аккурат на Мефодия Перепелятника[35 - Мефодий Перепелятник – 3 июля, к этому дню поспевают колосья, поэтому на поля в большом количестве слетаются перепела.] струг миновал Лысую гору[36 - Лысая гора – вершина Жигулёвских гор, находящаяся на границе города Жигулёвска, между городом и Жигулёвским заповедником.] и совсем скоро вдали, средь поросших густым ельником склонов, вплотную подступавших к воде, и пыльно-зеленых холмов, вспоротых желтыми рубцами оврагов, показалась самарская крепость. Лопату будто бы подменили. Он, по-прежнему, был молчалив и задумчив, но теперь это была уже не та хандротная молчаливость, в которой князь пребывал всю дорогу от Ярославля до крутого поворота Волги у Царева утеса[37 - Царёв утес или курган – это небольшая гора-останец расположенная на левом берегу Волги, в месте, где река Сок впадает в Волгу.]. Теперь князь молчал сосредоточенно и деловито, а в каждом взгляде и движении его сквозила такая энергия, от которой могла бы закипеть вода за бортом.

Гребцы, обрадованные скорым концом путешествия, заработали дружно и бойко, так что струг резво побежал по воде, оставляя после себя две вспененные волны. Опытный кормщик уверенно вел судно между больших и малых островов, которыми усыпано было русло Жигулевский излучины[38 - Жигулевская излучина – старое название самарской луки.]. По левому борту тянулись бесконечные холмы, укрытые густым покрывалом непролазных лесов, а справа на реку наступали Шелехметские горы, у подножия которых, закутавшись в камыш и осоку, дремали затоны, озерца и болотца.

Вскоре показалась пристань – дощатый настил на толстых дубовых опорах, высоко поднимавшихся над водой – в виде огромного «твердо»[39 - Твердо – буква «Т» в старой русской кириллице.]: ножка на шест[40 - Шест – старорусская мера длины, равная примерно 21,336 м.] врезалась в русло реки, а длинную перекладину, расположенную параллельно берегу, окружили паруса рыбацких лодок, в гуще которых выделялась парочка купеческих баркасов. Чуть дальше из воды поднимался большой остров – Тушки[41 - Тушки – ныне остров Поджабный.], отделенный от самарского берега Волги узкой перебежкой. Рядом с рыбацкой пристанью, на пологом спуске шириной в сотню шагов беспорядочно, словно строили ее с дикого похмелья, разметалась Воскресенская слобода: у самой воды старые лодки с давно несмолеными бортами, развешенные сети, огромные деревянные корыта с засоленной рыбой, чуть выше – вросшие в грязь землянки, небольшие домишки постоянных обитателей, да шалаши ватажников, горстями рассыпанные вдоль добела вытоптанной дороги, что за слободой петляла меж холмов к воротам Спасской башни. Крепость, четырехугольный острог за высоким палисадом[42 - Палисад – тип крепостных укреплений, вертикально врытые в землю бревна с заостренными концами.] с десятком обветшалых черн, – зеленых от времени башен – стояла на холме. Один его склон пересек глубокий непроходимый овраг с рукотворными укреплениями вдоль края, а другой обрезал крутой обрыв, под которым лениво журчала речка Самара, чуть ниже впадавшая в Волгу. Неровная местами перекошенная городьба словно увязла в грязи и навозе, внутри теснились убогие домишки под соломой, тесно налепленные вокруг детинца с амбарами, складами и казармами, а над всем этим расползался смог из дыма, пыли и невесомого пуха одуванчиков, в серой пелене которого ярко сверкали позолотой купола Троицкой церкви.

– Ух, глухомань, – раздался за спиной князя низкий голос с соленой хрипотцой, особенно сильно заметной на гласных. – У иных бояр горница и та поболе будет.

Это был Лука Вышеславцев по прозвищу Бешеный. Невысокий и коренастый, он стоял у левого борта и, между делом поглядывая на крепость, легко, непринужденно забавлялся с «утренней звездой»[43 - Утренняя звезда – холодное оружие ударно-дробящего действия в виде снабжённого шипами металлического шарика на длинной цепи.]. Усеянный иглами шар рассекал воздух свистящей серебристой молнией, настолько стремительной, что за ее мельканием не успевали ни взгляд, ни мысли. Он то взлетал в самую высь, откуда обрушивался на головы невидимых врагов, то стелился над палубой, иногда даже снимая с досок тонкую стружку. То, словно отвязанный пес, получивший команду «взять», устремлялся вперед, вылетая далеко за борт, то описывал круги в непосредственной близости от Луки, грозя при малейшей оплошности раскроить его череп. Густые пшеничные кудри при каждом движении взлетали вверх и затем рассыпались по плечам, а заплетенный в маленькую тонкую косичку кончик длинной клинообразной бороды был зажат в зубах, сквозь которые с каждым новым движением вырывался резкий свистящий выдох. Лицо же оставалось абсолютно бесстрастным, оно вообще было настолько грубым и прямообразным, будто неумелый ленивый мастер на скорую руку высек его из камня в тот день, когда совсем не было настроения трудиться.

На Луке была рубаха самого простого сукна и покроя – из широкой горловины вырастала мощная шея, а закатанные до локтей рукава обнажали предплечья, где под загорелой бронзовой кожей тугими жгутами играли мышцы в рубцах застарелых ран. Рубаху подпоясывал широкий ремень: добротная, умело прошитая кожа – таким качеством не всегда отличались пояса больших бояр или купцов, что любили щегольнуть богатством и роскошью – но при этом самая обычная пряжка и никаких тебе украшений: заклепок, каменьев и золотых накладок. Вместо всей этой мишуры в огромном множестве были рассыпаны медные кольца для подвязки кинжалов, петли для чеканов[44 - Чекан – боевой топор с лезвием в виде клюва и плоским бойком на обухе.], булав и шестоперов, а еще четыре накладных кармашка, в которых прятались ножи с Т-образной рукояткой и миниатюрным лезвием чуть боле вершка[45 - Вершок – старинная русская мера длины, равная примерно 4,44 см.] в длину. Сейчас пояс был пуст, но в полном снаряжении он мог заменить собой арсенал десятка бойцов. Просторные штаны, заправленные в сапоги с широкими голенищами – чтобы надевать можно было поверх поножей[46 - Поножи – часть старинного защитного вооружения в виде железных пластин, прикрывающих ноги от колена до щиколотки.], были изрядно потерты и во многих местах залатаны, а чуть выше колена с обеих сторон связанные в аккуратные узелки болтались шнурки для крепления набедренных ножен.

Сын, внук и правнук дружинников, пращуры которого под началом юного князя Александра бились со шведами на Неве и в отряде Олега приступом брали далекий сказочный Царьград, Лука был рожден для ратной службы. В кровавой гуще сражений он никогда не терял хладнокровия, отродясь не ведал страха и был на короткой ноге с удачей, а оружием владел так, что даже тонкая ломкая хворостина в его руках становилась смертельно опасным предметом. Порой одного лишь появления Луки на поле боя было достаточно, чтобы переломить ход неудачной битвы и обратить в бегство врагов, которые уже мнили себя победителями. Иногда он даже не обнажал для этого саблю, ибо достаточно было подняться повыше и крикнуть по громче, чтобы увидели и услышали все: «Эгей! А ну, давай, православные-е-е!». И у каждого, кто слышал этот призыв удесятерялись силы, последние трусы становились отчаянными храбрецами, а уже потерявшие было надежду и мечтавшие только о бегстве, вдруг яростно бросались в атаку на врагов, обескураженных от такой перемены.

Но едва лишь развевался пороховой дым и сабли возвращались в ножны, как из разудалого храбреца, которого все обожали и, не задумываясь, готовы были отдать за него жизнь, Лука становился занудной насупой[47 - Насупа – старославянское слово, сердитый человек, угрюмый.], вечно кислым ворчуном, которого предпочитали обходить стороной. Он целыми днями пребывал в скверном расположении духа, был хмур и молчалив, открывая рот только чтобы изрыгнуть очередное ругательство. И если на поле боя сквернословие лилось из него как складная песня, что восхищала красотой и сочностью речистых оборотов, то посреди тишины и спокойствия оно звучало до омерзения скабрезно и резало уши даже тем, кто не отличался набожностью и сам любил пустить в ход крепкое слово.

От зеленой тоски Лука искал спасения в кабаках и питейных, где закатывал шумные пирушки, на которые спускал все кормовые деньги и жалованье – не только уже полученное, но даже еще не выплаченное. Дни и недели он проводил в компании горьких пьянчуг, пропащих бездельников и непотребных девиц. Медовуха и брага текли рекой, богатые яства отдавались собакам, потому что на столе не было свободного места, а Лука тут же требовал новых угощений для своих друзей, которых путал по именам и в трезвости не мог смотреть на них без презрения. И потому, чем больше лилось вина и звонче раздавался смех сотрапезников, тем более одиноким и неприкаянным ощущал себя он среди обитателей этого мира – мира сытого веселья и беспечного разврата, так что отогнанная ненадолго тоска вскоре возвращалась и на этот раз не одна, а с подругами – желчной раздраженностью, ожесточением на самого себя и всех окружающих. А поскольку Лука, как всякий русский, ни в чем не знал меры и легко впадал из одного неистовства в другое, шумные гуляния эти неизменно заканчивались драками, в которые втягивались все, кто оказывался рядом, и которые нередко перетекали в буйное кровавое побоище, когда в ход идет все, что попадается под руку, от опустевших винных кувшинов до лавок, обломанных ножек стола и кольев ограды.

Но этот горький пропойца, шляясь по питейным в заляпанном брагой и жиром, грязном разодранном кафтане на распашку, задираясь почем зря и на ровном месте устраивая ссоры, без памяти валяясь под столом среди пустых братин[48 - Братина – сосуд для пива или вина в виде небольшого корытца с рукоятками.], объедков и собственной блевоты, казалось, только и ждал сигнала боевой трубы, чтобы преобразиться до неузнаваемости. Взгляд прояснялся, из него исчезала хмельная муть пополам с тоскливой зеленью, вместо них появлялся колючий холодок самоуверенного спокойствия, орлиная цепкость и жажда дела, настоящего опасного дела, вспыхивала в глубине серо-голубой бездны. Сейчас, много дней проведя на струге в бездельной тоске и унынии, упоенно крутивший утреннюю звезду Лука напоминал скакуна, что в самом расцвете сил оказался заточен в конюшне и теперь всем нутром рвался из опостылевшего стойла на необозримый степной простор, где мог в бешеной и опасной скачке забыть обо всем, что терзало его душу и мысли посреди тишины мирной жизни.

Со всех сторон за ним наблюдали десятки глаз. С кормы, заканчивая последние приготовления к высадке, посматривали дружинники князя: бывалые с ленивым одобрением, молодые с горящими от восторга глазами старались запоминать движения и выпады. Кормчий и гребцы, не отрываясь от своих дел, косились на Луку и уважительно покачивали головами, когда он исполнял что-то особенно ловкое и зрелищное. От ростры с недовольством взирал на все происходящее сам Дмитрий Петрович. Лука же, ни на кого не обращая внимания, пригибался, уклонялся, легким переступом уходил с линии атаки и стремительно разил воображаемых противников, при этом продолжая разговаривать сам с собой:

– Занесет же нас вечно в таки места, куды иные служаки ни пешком, ни верхами за всю жизнь не доберутся. Что не поганее место, что не труднее дело – нам. А как награды да милость царевы делить…

– Коли служба при мне разбогатеть не дает – дело вольное, – наконец, заговорил Лопата, который все это время, мрачнея с каждым словом Луки, надеялся, что тот остановится сам, но терпение князя кончилось раньше, чем ворчания Вышеславцева. – Пусть чист на все стороны, держать не стану. А при твоих умениях – надолго без господина не останешься.

Лука остановился, словно невидимый враг, с которым он вел это сражение, после многих безуспешных попыток все же сумел поразить его. Ноги распрямились из боевой пружинящей стойки, руки опустились вдоль тела, которое сразу же стало грузным и неуклюжим, будто и не оно вовсе только что неуловимой бабочкой порхало над палубой.

– Да я разве о том, Дмитрий Петрович, – с добродушной улыбкой посетовал он. – Сам же знаешь, я за тобой хоть куда пойду. Но… – ловко крутнув несколько раз оружие, Лука намотал цепь на руку. – Обидно. Не за себя. За тебя, князь. За ребят. Нешто они мене других милости царской достойны? Ныне те, кто в лихие времена за печкой отсиживался, али того хуже, изменой промышлял, богатство и почет обрели. А кто верность хранил… тому заместо алафы[49 - Алафа – награда, вознаграждение.] новые службы. Да такие… эх, чего говорить-то.

Не договорив, Лука направился на корму, где с показным безразличием устроился между другими служилыми, которые с удовольствием потеснились, хотя вокруг было много свободного места.

– Защим взбеленился-то? – спросил оказавшийся рядом дружинник. Невысокий, сухопарый, словно сотканный только из жил и мускулов, он сидел на одной из бочек, что в ряд тянулись поперек струга от борта к другому, подвернув под себя левую ногу, а правую закинув на нее в такой немыслимой позе, что могло показаться, у него вовсе не было костей. Борода и усы были подстрижены на русский манер, но смуглая кожа и узкий разрез глаз яснее ясного говорили о том, что он не славянин. На нем была русская одежда: короткий безрукавный кафтан поверх рубахи грубого сукна, да широкие штаны, заправленные в сапоги с узкими носками и высокими голенищами, но на голове красовался каракулевый бурек[50 - Бурек – национальный татарский головной убор типа шапки, преимущественно мужской, чаще всего цилиндрической формы с плоским верхом и жестким околышем из чёрного каракуля, серой бухарской мерлушки и т. д.], на левом боку висел булгарский кинжал[51 - Булгарский кинжал – оружие с широким клиновидным лезвием и с длинным (до 30 см) нешироким клинком.], доставшийся от покойного ныне отца, на правом запястье сверкал тонкой работы серебряный белязек[52 - Белязек – традиционное татарское украшение в виде браслета на запястье.] с изящным чеканным узором, напоминавший о жене и детях, которых он видел раз в год по великим праздникам, а на груди, скрывался от взглядов посторонних бети[53 - Бети – традиционный мусульманский оберег, защищающий от сглаза и порчи. Он содержал соответствующие суры и аяты Корана.] на витой суровой нити – подарок матери, что ждала единственного сына в захудалом поместье, затерянном посреди Казан арты[54 - Казан арты – «Заказанье», в буквальном переводе «тыл Казани». Местность на Северо-Восток от Казани, где находилась древняя татарская крепость Арск, а ныне одноименный город.].

Гумер Акчурин – так звали этого необычного человека – был одним из бессчетных отпрысков какой-то дальней ветви Акчуриных[55 - Акчурины (князья Акчурины, тат. Aq?urinnar, Акчуриннар) – татарский княжеско-мурзинский род. Происходит от князя Акчуры Адашева, пожалованного княженьем в 1509 г.], но при этом не имел за душой ничего более ценного, чем знатная фамилия и многочисленная родня, такая же безденежная и безземельная, как и он сам. Среди боярских детей Пожарского он состоял с давних времен и воином был крепким, саблей владел достойно, а из лука бил так скоро и метко, что мог заткнуть за пояс десяток стрельцов. Но Дмитрий Петрович ценил Гумера не за это. В конце концов, в его дружине были ратники побойчее, но только Акчурин со свойственной всем азиатам ловкостью мог обхитрить самого лукавого плута, купить за полцены то, что другим обходилось втридорога и договориться там, где даже не с кем было договариваться. Иногда Лопате казалось, что доведись Гумеру вести переговоры с самим сатаной, он и его оставил бы в дураках, с три короба наобещав невыполнимого и щедро сдобрив все это сладкими речами, за которые стало бы совестно даже самому бесстыдному льстецу.

– Служивому другой доля нет, – продолжал Гумер, буравя Вышеславцева правым глазом, (в одном из боев Акчурину достался густой заряд картечи, большая часть дробин засела в плече, но одна цокнула в нижний край шелома, а отколовшийся от нее кусочек рассек бровь и разорвал веко, отчего левый глаз всегда был слегка прищурен, так что собеседникам казалось, будто Гумер постоянно целится в них из невидимой пищали). – А с нащальным щеловеком спорить, все равно, щто в небо пливать – как не пышься, один щерт тибе же на голову и упадет.

– Эх, Гумер, да не на судьбу я жалуюсь. И уж тем паче не расчет веду. Об ином толкую. Должна же справедливость быть… иначе… как-то… – Лука замолчал, мучительно стараясь облечь в простые и понятные слова тот разнобой многоэтажных мыслей, что беспорядочно роился у него в голове, но после небольшой паузы безнадежно вздохнул и отвернулся.

– Эка, загнул – справедливость ему подавай! – в разговор вмешался еще один дружинник – Михаил Соловцов. Он полулежал в вальяжной позе на горе соломы, спиной прислонившись к борту, подложив под голову скрученную шапку и, лениво пожевывая сухой стебелек, наблюдал происходящее вокруг из-под опущенных век. Русые кудри свободно падали на плечи, закрывали лоб до самых бровей, что двумя изогнутыми крыльями разлетались от переносицы к вискам. Пышные усы переходили в бороду, длинные пряди которой разметались по груди, в распахнутом вороте рубахи перемешавшись с густыми черными кучеряшками. Левой рукой он нежно, словно любимую девушку, оглаживал заткнутый за пояс на животе пистолет, а правой придерживал лежащую рядом саблю, будто боялся, что ее украдут.

Тридцати без малого лет отроду – Михаил и сам не знал точно свой возраст, ибо грамоте не разумел, а считать мог только до десяти – Соловцов происходил из крестьян и путь его в княжескую дружину был непростым. Когда-то только заступничество князя Пожарского спасло малолетнего Михаила от рабства, в которое его за семейные долги собирались продать люди мелкопоместного боярина из Тамбова. Тогда Мишке едва исполнилось четырнадцать и волею судьбы он оказался старшим в большом, но беспомощном семействе. В один год отца забрали в подымное[56 - Подымное войско – ополчение, которое собиралось с каждого населенного пункта по количеству домов, то есть «дымов».] войско и увели оборонять берег[57 - Берег – Ока в те времена представляла собой естественный рубеж, на котором обустраивалась оборона от кочевых племен, часто совершавших набеги на южные рубежи государства. Поэтому слово «берег» использовалось как синоним слова «граница».], откуда он так и не вернулся – то ли сложил голову в Диком поле, то ли сгинул в татарском плену или толчее невольничьих рынков Тавриды[58 - Таврида – старое название Крыма, где вплоть до 18 века процветала торговля людьми, прежде всего, славянами, которых кочевники приводили из многочисленных набегов.]. А вскоре после этого мать, чтобы накормить шесть голодных ртов, отправилась в лес за грибами и повстречалась там с кабаном, который помял ее так сильно, что она больше никогда не смогла выйти в поле, да и по домашнему хозяйству толку от нее стало мало.

Мишка добросовестно тянул из себя все жилы и безжалостно заставлял делать то же самое младших. Но даже все вместе заменить родителей они не могли. А тут еще несколько лет подряд выдался страшный недород, так что выплатить все положенное по тяглу и уряду семейство оказалось не в состоянии. Община предоставила им выбираться из болота самим, и даже ближние родственники вместо помощи поспешили стребовать какие-то застарелые долги, о которых знал только бесследно пропавший отец, и под это дело потащили со двора все, что худо-бедно можно было обменять на еду или деньги. По научению умных людей Мишка сунулся было искать защиты у государя, но приказной дьяк за составление челобитной и обещание самолично передать ее в нужные руки, стребовал с мальчонки последние гроши и выгреб из погреба остатки харчей, а потом лишь пожимал плечами: жди, мол, не рассмотрено пока, а на третью встречу и вовсе велел страже пинками гнать надоевшего просителя со двора.

Долг нарастал как снежный ком, повергая Мишку в отчаяние, и в детских своих потугах найти выход он не придумал ничего лучшего, как сбежать всем выводком на Дон, а может, и еще дальше. Конечно же, их поймали уже на второй день побега, и разъяренный боярин велел всыпать Мишке плетей, щедро, но так, чтоб живой остался, а после свезти его на рынок и продать заезжим крымцам по сходной цене, коли другим путем взыскать должное не получалось.

Так бы оно и стало, если бы не Дмитрий Петрович, который в ту пору как раз набирал свою первую дружину. Повстречав его отряд на дороге, Мишка, которого в деревянной колоде гнали на продажу, в отчаянном страхе обрел невероятное красноречие и сумел убедить молодого князя, что лучшего оруженосца и прислужника ему не найти. С тех пор Соловцов верой и правдой служил Лопате, который заменил для него отца, царя и бога, но весь остальной мир ненавидел так люто и беспамятно, что готов был стереть его в порошок, и Пожарский был единственным, кто мог удержать Михаила от жесткой и немедленной расправы над попавшими под руку несчастными. В такие моменты на него не действовали уговоры пополам с угрозами, слезные мольбы безвинных жертв, проклятия и обещание страшных небесных кар.

– Пожалеть?! – отвечал Соловцов, бешено вращая налитыми кровью глазами. – А меня, было время, кто из вас пожалел?

Но стоило прозвучать грозному окрику князя:

– Уймись, Михаил Васильевич, не лютуй понапрасну, – и Соловцов, который уже заносил над головой саблю или горящей хворостиной тянулся к соломенным крышам, отступал, грязно ругая, на чем свет кляня спасенных милостью князя, и втихомолку сквозь скрежет зубовный осуждая чрезмерную доброту своего благодетеля.

– Где ты видал-то ее – справедливость? – со злорадной усмешкой продолжал Михаил, совсем не заботясь о том, слушает его кто или нет. – По мне, так справедливо пол Руси каленым железом выжечь, а другую половину на кол усадить али в петле вздернуть к чертовой матери.

– Ты защим злуй такой, Мишка? – спросил Гумер, осуждающе качая головой. – Лошадь гора мущает, а щиловека – злоба.

– Ха, – Соловцов выплюнул изжеванную соломинку и, приподнявшись на локте, сел. – А слыхал, намедни с доброго волка овцы шкуру сняли?

Послышался смех, со всех сторон полетели шутки-прибаутки на тему доброты, которая приносила тем, кто ее сеял, только несчастия и разочарования. Вася Соловей – дружинник с посеребренной шевелюрой и черной, как пережженный уголь бородой, получивший прозвище за способность интересно и красиво врать без умолку, самый заурядный случай превращая в героическую былину или уморительную сказку – тут же принялся рассказывать историю, которая случилась с ним как-то раз в незапамятные времена, настолько давно, что он уж и сам не помнил, как оно было в действительности, а потому часто сбивался и путался в подробностях. Но тем, кто слушал, это ничуть не мешало и красочные живописания часто прерывались дружным хохотом, в котором тонуло наигранно-обиженное сказателя: «Клянусь, так и было».

– Ну, все, буде ржать, – меняя сдержанную улыбку на суровую нахмуренность бровей, Лопата прервал рассказ, но только после того, как затейливое повествование оказалось доведенным до конца и все вдоволь посмеялись над незадачливым героем истории. – Почитай, прибыли уже. Чем лясы точить, вдругорядь проверьте все, дабы после вшами на аркане не скакать.

На пристани их уже ждали два десятка служилых людей во главе с нынешним воеводой – Ковров Андрей Иванович, как из рассказов брата помнил Пожарский. Он стоял на пару шагов впереди остальных, на самом краю дощатого настила и даже ветер, нещадно трепавший паруса рыбацких лодок и растянутые вдоль берега сети, испуганно обходил воеводу стороной, а волжская вода под его ногами, казалось, лишилась течения, обратившись холодным прозрачным камнем. Воевода ни с кем не разговаривал и, сложив руки на груди, пребывал в полной неподвижности, а взор его словно невидимой цепью был прикован к стругу, который медленно приближался к пристани по усыпанной рябью Волге.

За спиной воеводы, шагах в трех, нестройной беспорядочной толпой стояли служилые и, хотя здесь, как в праздничной семенухе[59 - Семенуха – каша.] перемешалось все подряд: старомодные кафтаны, шубы с полинялым мехом и цветными заплатами, поярковые гречники[60 - Грешневик (также гречневик, гречник, гречушник) – старинный русский мужской головной убор, высокая шапка с маленькими полями, без излишеств и украшений. Грешневики шили из овечьей шерсти. Они были популярны у простолюдин в Московском государстве в период с XV по XVII вв.], выцветшие добела мурмолки[61 - Мурмолка – русский головной убор, высокая шапка с плоской тульей, меховой лопастью в виде отворотов, которые спереди пристегивались к тулье петлями и пуговицами.] и валёнки[62 - Валенка, ермолка, еломок – мужской головной убор из войлока или валяной овечьей шерсти в форме усеченного конуса.], серые от въевшейся в них пыли, Лопате еще издали бросилось в глаза, что пестрое собрание это будто делится надвое. Одну часть – большую – объединяло безразличие ко всему происходящему, явно сквозившее в расхлябанных позах, ленивых движениях и мимолетных взглядах, которые посреди неспешного разговора изредка обращались на приближавшийся струг. Зато четверо служилых, плечом к плечу стоявших чуть впереди остальных, сразу за спиной воеводы, смотрели на Дмитрия Петровича и его собравшихся вдоль борта ратников с напряженным любопытством, как игрок в зернь изучает выпавшую комбинацию, которая может вконец разорить и пустить его по миру, либо битком наполнить карманы золотом.

Был среди встречавших еще один человек – он подчеркнуто держался поодаль и непринужденно расхаживал вдоль пристани, будто вышел к реке просто подышать в погожий полдень свежим воздухом. Судя по наряду, необычному для волжской глуши, это был иноземец. Поверх ярко-фиолетового камзола с разрезными буфами вместо рукавов, был надет кожаный жилет, в талии перехваченный широким поясом с огромной медной бляхой, начищенной до такого блеска, что сгодилась бы вместо зеркала. У пояса на коротком толстом шнуре болталось два одинаковых кожаных мешочка – один для пороха и пуль, другой для денег. Объемные штаны ядовито-зеленого цвета, в складках которых можно было запросто спрятать небольшую мортиру с запасом пороха и ядер, были заправлены в ботфорты с серебряными шпорами на пятках. А венчала наряд фетровая шляпа с невероятно высокой тульей и широченными полями, поверх которых поднимался огромный пучок разноцветных перьев.

Положив одну руку на изрядно потертую рукоять кошкодёра[63 - Кошкодер или кацбальгер (нем. Katzbalger – кошкодёр) – короткий ландскнехтский меч для ближнего боя, который на жаргоне военных средневековой Европы назывался «кошачья свалка».], другой иноземец придерживал пистолет за поясом. Взгляд его рассеяно и безучастно скользил по местности, не цепляясь за что-то конкретное, он даже не смотрел в сторону реки и всем своим видом показывал, что присутствует здесь вынуждено, только по долгу службы, и ждет не дождется конца этой никому не нужной суматохи.

Едва уже лишенный парусов струг поравнялся с пристанью, гребцы с криком: «держи, не зевай», выбросили четыре каната и подхватившие их рыбаки, ответив дружным: «навались, ребята», притянули судно к дощатому настилу, закрепив тройные петли на торчащих из воды дубовых столбах. Уже через мгновение между качавшимся бортом и пристанью возникли сходни из длинных жердей – Лопата, оседлав планширь[64 - Пла?нширь (или пла?ншир) – горизонтальный деревянный брус в верхней части фальшборта.], проверил их надежность и устойчивость, коротко распорядился исправить обнаруженные недостатки и, дав указания ратникам, что уже собирались спускать обмотанный веревками тюфяк, первым сбежал по шаткому трапу, на ходу доставая из-за пояса несколько грамот.

Ковров встретил его радушной улыбкой и после обычных предписанных этикетом приветствий, вскользь просмотрев бумаги, поспешил сообщить, что несказанно рад прибытию князя, да еще с таким подкреплением, а за смещение с воеводства обиды не таит и зла не держит. Правду сказать, прибытку от сей должности никакого, зато мороки… А Иван Андреевич уже стар, утомился не в меру да и здоровье подорвал на тяжкой службе, что долгие годы нес честно и справно.

Лопата взглядом окинул стоявшего против него теперь уже бывшего воеводу: высок, плечист и грузен настолько, что толстые дубовые доски жалобно стонали под его ногами. Истертая поношенная шуба сидела кургузо и неловко, кафтан простого сукна с заплатами и сапоги из кожи не самого лучшего качества – видать, воеводство в Самаре, и правда, было не самой доходной должностью. Но не укрылось от Лопаты и кабанье брюхо, пухлые щеки, розовевшие даже сквозь густую бородищу, и холеные загорелые руки, на пальцах которых виднелись широкие белые полосы – следы колец и перстней, сейчас предусмотрительно спрятанных до лучших времен.

– Вижу, вижу, – Дмитрий Петрович сочувственно покачал головой. – Тяжко тебе пришлось, князь, в дыре этакой. Потому за службу царь благодарит и жалует новым поместьем. Здесь все сказано.

Ковров пробежал по тексту врученной грамоты, на мгновение в глазах мелькнуло хищное выражение, и чтобы скрыть улыбку, сдержать которую он был не в силах, князь зашелся долгим кашлем, старательно изображая тяжелое простудное удушье.

– Благодарствую, – даже в голосе Ивана Андреевича появился характерный хрип и глухое клокотание, исходившее откуда-то из грудных глубин. – Хоть и не за награды служим мы с тобой, но коли милости царевой достойны… так что ж. Примем с огромным почтением.

– Кого ж еще царю жаловать, ежели не верных слуг своих? – согласился Лопата и красноречивым жестом предложил Коврову познакомить его со служилыми людьми, которые наблюдали за всем происходящим, стоя чуть в стороне.

Ковров осторожно и старательно свернул грамоту с описанием новых своих владений, спрятал ее за пазуху, поправил отвороты кафтана и двинулся вдоль длинной шеренги, коротко представляя каждого служильца.

Первым этой чести удостоился городничий[65 - Городничий – в России 16—17 вв. то же, что городовой приказчик. Подчинялись воеводам, имели дело с земскими общинами.] Егор Хомутской – невысокий и кряжистый, лет тридцати с огненно-рыжей шевелюрой и аккуратно расчесанной бородой, едва не доходившей до пояса. Покуда Ковров перечислял его достоинства, коих у заправителя городских дел обнаружилось несчетное множество, тот, прикладывая к груди широкую могучую ладонь, отбивал поклоны и с радушной улыбкой сверил Лопату холодным изучающим взглядом темно-зеленых глаз, спрятанных под отечными, будто с пьянки опухшими веками, так что даже когда городничий смотрел на носки собственных сапог, казалось, он делает это исподлобья.

Подьячий Афанасий Смелов, высокий, худой и страшно бледный молодой человек, кончики пальцев у которого были иссиня-черными от чернил, впитавшихся даже в ногти. Отвечая на короткие вопросы Лопаты, он говорил складно, легко и красиво сплетая слова в длинные замысловатые предложения, но при этом избегал смотреть на Пожарского, то опуская светло-голубые глаза долу, то устремляя их взор поверх княжеской головы или куда-то в сторону, а когда Дмитрию Петровичу на короткий миг удалось-таки поймать снующий взгляд городского стряпчего, Смелов вдруг осекся, стал заикаться и долго еще путался в словах и окончаниях.

Далее шел стрелецкий голова Федор Алампеев – широкоплечий детина без малого в сажень[66 - Сажень – старорусская единица измерения длины. 1 сажень = 2,1336 м.] ростом в короткополом распахнутом настежь кафтане и лихо заломленной на затылок ермолке, из-под которой выбивался кудрявый каштановый чуб. В гуще короткой аккуратно подстриженной бороды виднелись редкие прожилки седины, и это было единственным, что выдавало не юный возраст служивого, в остальном же Алампеев выглядел бравым молодцом. Поперек живота, заткнутый за широкий пояс красовался искусной работы пистолет, а на левом боку висел кинжал в богато украшенных ножнах с костяной рукояткой и посеребренным эфесом. Правда, ни натруски[67 - Натруска – пороховница, использовали для того, чтобы насыпать – натрусить – порох.], ни рожка для пуль при Алампееве не оказалось, а на изящно кованой гарде[68 - Гарда – часть эфеса клинкового холодного оружия, служащая для защиты от удара кисти руки.] кинжала не было ни единой вмятины или царапины. Зато из-за сапожного голенища виднелась рукоятка ногайки с заляпанным серебряным набалдашником, оплетенная воловьей кожей, затертой до неестественной белизны от частого и усердного применения.

Рядом с Федором Алампеевым стоял его младший брат – Иван, служивший при стрельцах сотником. Они были похожи как две капли воды, даже чубы у них кудрявились одинаково, но когда Дмитрий Петрович, разглядев это сходство и услышав фамилию сотника, мимоходом, просто для разговора спросил: «Братья, значит?», Иван растерянно молчал, пока старший брат не пришел ему на помощь: «Ага, так и есть, братья мы». Только после этого младший кивком подтвердил очевидное предположение князя.

Когда Ковров представил следующего сотника стрельцов – Михаила Семенова, сухощавого, с неестественно крупными чертами лица и путаными космами, которые скрывали уши и ниспадали на плечи – тот, отвесив небольшой поклон, коротко добавил к сказанному:

– Из Тихвина я. А сюда, как и ты, князь, в помощь послан. На время.

На нем был длиннополый иноземного кроя кафтан с разрезными рукавами, ботфорты явно с чужой ноги, а на левом боку висела шведская шпага с изящным витым эфесом. И хотя тягучий неспешный говор с раскатистым оканьем без того выдавал в нем северянина, Михаил в коротком разговоре еще дважды напомнил о своем нездешнем происхождении, заодно подчеркнув, что в Тихвине у него была служба важная и серьезная, не чета нынешней. При этих словах другой служивец, стоявший рядом, передернулся и, стараясь удержать рвущееся с языка острое словцо, несколько раз глубоко и шумно вздохнул. Это был тоже стрелецкий сотник, но от него издали несло тиной и прелым отсыревшим деревом, а руки вместо пороховых ожогов покрывали характерные мозоли – такие следы оставляет тяговый шнур рыбацких сетей. Он был не молод – сквозь остатки шевелюры видна была плешь, короткую бороду и усы густо припорошил иней седины, а лоб от виска до виска пересекали три глубокие морщины. Старомодный кафтан, потертый, выцветший и усыпанный заплатами разного цвета, сидел на нем как вторая кожа, а старые разношенные сапоги просили есть и грозили развалиться. Из оружия при сотнике была короткая татарская сабля, на ножнах которой узор из дешевого бисера наполовину осыпался. Представляясь, он назвался только по фамилии – Могутов и на вопросы Лопаты отвечал коротко, а где можно было так и вовсе в одно слово.

– Как звать-то тебя, Могутов?

– Петром Лексеичем.

– Петр Лексеич у нас сторожил, – добавил Ковров таким тоном, что Лопата не понял, гордиться бывший воевода своим сотником-сторожилом или насмехается над ним. – Мальчишкой еще с самим Засекиным[69 - Князь Григо?рий О?сипович Засе?кин (ок.1550 – после 1596) – государственный деятель, основатель и первый воевода Самары (1586).] в эти места прибыл.

Выслушав такую рекомендацию, Лопата еще раз посмотрел на Могутова, который ни жестом, ни взглядом не отреагировал на слова Коврова.

– Что ж по сию пору лишь сотник? – с любопытством спросил Дмитрий Петрович, в ответ получив короткую холодную усмешку и отведенный в сторону взгляд.

– Ручонки не липкие, – едва слышно процедил сквозь зубы Могутов и Ковров заспешил к другому служилому, увлекая за собой нового воеводу.

– Голова конников – Аким Савельевич Раздеришкин.

Это был среднего роста сухопарый мужчина лет сорока с маленькой бородкой и аккуратно подстриженными усами. Раздеришкин спокойно и твердо встретил изучающий взгляд Пожарского, светло-серые глаза с легким прищуром не бегали, светились уверенностью и, глядя в них, Лопата подумал, что Аким Савельевич больше походит на хитрого торговца, привыкшего легко обманывать доверчивых покупателей, чем на предводителя конницы. Поверх русского кафтана была накинута кирея с видлогою[70 - Кирея и видлугою – казачий плащ со вшитым капюшоном.], узкие штаны с большой кожаной заплаткой от колен на всю внутреннюю часть бедра заправлены были в татарские ичиги, а довершал этот разносольный наряд шемшир[71 - Шемшир – персидская сабля с тонким сильно изогнутым клинком. Считалась лучшим рубящим оружием для конного боя против воинов в легких доспехах.], двумя цепочками подвешенный на левом боку.

Представил Ковров и того ряженного, что с надменным видом стоял чуть поодаль, наблюдая за всем происходящим с надменной улыбкой:

– Карл Грюнер, капитан наших ландскнехтов[72 - Ландскнехт – немецкий наёмный пехотинец эпохи Возрождения. Термин впервые был введён в употребление около 1470 года, позднее так называли всех наемников в европейских армиях.], – бросив на Дмитрия Петровича холодный безразличный взгляд, командир наемников слегка наклонил голову и кончиками пальцев коснулся полей шляпы. – Их меньше сотни, но в бою они стоят нескольких тысяч.

– Also? – усмехнулся Грюнер и Коврова слегка передернуло. – Благодарю за столь лестный отзыв, сударь. Но вместо похвал я бы предпочел, чтобы вы, наконец, заплатили нам положенное жалованье. Мои парни негодуют, а это может кончиться плохо. Для всех нас.

Русский Грюнера оказался не так плох, хотя немецкий акцент в нем все же проявлялся тяжеловесностью гласных и спотыканием на некоторых, особенно сложных для европейца, словах.

Андрей Иванович беспомощно пожал плечами и со смущенной улыбкой недвусмысленным взглядом передал претензию ландскнехта Дмитрию Петровичу как новому воеводе. Грюнер тоже вопрошающе посмотрел на Лопату, но тот вместо разговора о деньгах, коротко поведал, что как-то раз в Ливонии ему довелось столкнуться в бою с наемными немцами и он бы не хотел иметь таких ребят среди своих врагов, после чего предложил, не теряя времени, приступить к осмотру крепости. Предложение Коврова отведать хлеб-соль да с дороги попарится в баньке, Дмитрий Петрович отклонил решительно:

– Не досуг теперь, Андрей Иванович. Каждый день, что ныне упустим, завтра кровью нам отхаркнется. Так что пировать да на перинах нежиться не скоро придется.

– Дело так дело, – Ковров постарался изобразить равнодушие. – Коня князю.

Лопата повернулся к своим людям, которые суетились вокруг сходень, спуская по ним кули с харчами, бочонки с порохом и прочий боевой припас. Коротко свистнув, князь жестом назначил Луку старшим и зашагал к берегу. Там служилую свиту из десятка с лишним человек ждали шесть тощих лошаденок, так что верхами кроме Дмитрия Петровича к крепости отправились Ковров, городничий Хомутской, Раздеришкин и братья Алампеевы. Остальные пошли пешком и, хотя поговорить было о чем, две с лишним версты проделали в полном молчании, опасаясь, как бы не нашлось среди сослуживцев доносчиков – кто знает, что за птица этот новый воевода и чем сказанное нынче кривое слово отзовется тебе назавтра.

Глава третья

Осмотр крепости занял весь день и поверг нового воеводу в страшную печаль – острог был в состоянии удручающем, а гарнизон не набирал и половины того, что обещал Лопате хромой Пожарский. Сначала взошли на северную стену, с башен которой хорошо просматривалась вся окрестность вплоть до Барбошиной поляны[73 - Барбошина поляна – в 16—17 вв. согласно легендам, в этих местах, в дубраве на некотором удалении от волжского берега, находился стан повольников во главе с атаманом Богданом Барбо?шей. На сегодняшний день Барбошина поляна находится в черте Самары и представляет собой важный транспортный узел города.] и Лысой горы, словно отороченной зеленым склоном Студеного оврага[74 - Студеный овраг – Большой овраг, который начинается от Сорокиного хутора и доходит до Волги близ Лысой горы. Название «студеный» происходит от большого количества родников и ключей с ледяной водой.]. Верстах в двух от крепости пространство между Волгой и берегом Самары пересекал сплошной глубокий ров, местами настолько заполненный мусором и осыпавшейся с вала землей, что даже хромец или безногий калека без труда перебрался бы через это препятствие[75 - В 16—17 вв. в районе расположения современной площади Революции находились полевые укрепления, защищавшие подход к крепости с севера.]. В редкости разбросанные на подходе к укреплению надолбы[76 - Надолбы – частокол из толстых бревен, призванный замедлить продвижение конницы.] погнили, скособочились, а кое-где вовсе слегли и повалились, перестав выполнять свое предназначение. А между крепостью и валом гудело стихийное торжище: кибитки ногайцев, старые ободранные юрты, навесы, сооруженные из грязных рваных полотнищ, натянутых меж редких иголок[77 - Иголки – часть фортификационных сооружений, бревна с остро заточенным концом, врытые в землю под углом.], мусор, кучами сваленный вдоль насыпи, и люди – сыроядцы, татары, пришлые русские, бродяги без роду и племени. Одни суетливо сновали туда-сюда, другие неспешно гуляли от одного торговца к другому, рассматривая товар и предлагая свои вещи для мены, третьи то уходили за ров, через который в разных местах переброшено было с десяток самодельных мостков, то возвращались с кулем, мешком или корзиной в руках.

Городовая башня, прикрывавшая подход по степной дороге, к огненному бою оказалась неприспособленной. Узкие бойницы не позволяли установить здесь большие орудия, а стрелять с такого расстояния из ручниц или дробом сыпать из тюфяков было все равно, что лечить мертвого пиявками. Не в лучшем состоянии пребывала и южная сторона острога. Крутой берег Самары служил хорошей защитой, но, если нападавшим удалось бы преодолеть ее, встречать их у самой стены было бы просто нечем. Через одну гнилые доски кроватей[78 - Кровать – настил из досок, расположенный вдоль внутренней части крепостной стены и предназначенный для расположения стрельцов.] угрожающе хрустели и проседали, стоило лишь едва надавить на них ногой, а кое-где в настиле встречались огромные дыры, из бездонной черноты которых веяло сыростью гнилого дерева. Несколько обламов[79 - Облам – нависающий выступ сруба в верхней части городской рубленой стены или башни для ведения «подошвенного боя».] на башнях, были так хлипки и ненадежны, что безбоязненно находиться в них могли только комары да мухи. Стрельцам же с пудовой амуницией даже входить сюда было опасно, не то что вести активный подошвенный бой[80 - Подошвенный бой – стрельба из щелей и бойниц между стеной и обламом, для поражения противника вблизи крепости, у «подошвы» стен и башен.].

Детинец – сердце самарской крепости – представлял собой прямоугольный тесно застроенный пятачок, огороженный высоким частоколом с хлипкими воротами из перевязанных жердей, сразу за которыми начиналась замощенная камнем площадь шириной в один шест и длиной в 15 казенных саженей[81 - Казённая сажень – старорусская мера длины, равная 213,36 см. 15 казённых саженей это примерно 32 м.]. Справа невысокий штакетник огораживал церковь – унылое деревянное здание с небольшой колокольней и двумя куполами, позолота которых посерела и стала тусклой из-за осевшей пыли. Слева от площади жались друг к другу дома и усадьбы начальных людей. В тесном кольце больших добротных амбаров, на каждом – пудовый замок, раскинулись хоромы воеводы со множеством окон и высокой крышей, над которой поднималось сразу три трубы «белых» печей и повалуша. Рядом, за высоченным забором из дубовых свай спрятался дом городничего – как он выглядел и что из себя представлял знал лишь сам Хомутской и пара его ближайших товарищей, остальным путь на двор был заказан – за этим строго следил тиун[82 - Тиу?н (тиву?н) – княжеский или боярский управляющий, управитель.], по вредности и несусветной злобе прозванный Василиском[83 - Василиск – змей.], а помогал ему десяток цепных псов, каждый размером с барана. Дальше соседствовали начальник вершников и стрелецкий голова. Небольшой двор Раздеришкина был сплошь застелен старыми досками, конюшня на пять голов, сеновал, гумно[84 - Гумно – сарай для сжатого хлеба.] и обложенный известняком амбар соединялись меж собой крытыми галереями, а вокруг неказистого пятистенка[85 - Пятистенка – деревенская изба, разгороженная внутри рубленой бревенчатой стеной.] в особом порядке расположились сколоченные из горбылей щиты в сажень-полтора шириной, ограждавшие жилище от холодных осенних ветров и снежных заносов. Если бы не забор, то скоромное хозяйство Раздеришкина сошло бы задворками Алампеева, двухэтажный дом которого украшали резные наличники, точеные балясины[86 - Балясина – точеный столбик перил.] и узорные флюгера, странно смотревшиеся на фоне утопавших в грязи сараев, клетей и погребов, окруженных кучами гниющих отходов, над которыми с жужжащим гулом роились мухи. Здесь же, на дворе старшего брата в небольшой по-черному обогреваемой избенке ютился и Алампеев-младший, гордый тем, что ему единственному из сотников выпала честь жить среди первых людей и главных начальников.

Через площадь прямо против ворот возвышалась съезжая[87 - Приказная изба – в России XVII в. канцелярия воеводы.] – без малого шест длиной рубленая изба в 10 венцов под четырехскатной крышей, с высоким просторным крыльцом, укрытым навесом на четыре врытых столбах, соединенных между собой перилами. Стены из толстых массивных бревен прорезали узкие высокие окна, закрытые кованой решеткой из прутьев в палец толщиной, насаженных так часто, что и мыши не пролезть. Рядом с этой громадиной жалко и убого смотрелся домик для гостей крепости – небольшой теремок из помшелых от времени бревен с неказистым покосившимся крыльцом.

На задах съезжей располагались амбары – шесть добротных основательных строений из камня, обмазанного белой глиной, толщу которой украшал причудливый рисунок многочисленных трещин. При осмотре они оказались пусты, словно по ним прошелся Мамай с вечно голодной степной ордой. Тех крох, что Лопата обнаружил, едва хватило бы на месячный прокорм самарских воинников, но и этот скудный запас был малопригоден – погрызли мыши, поела плесень. Ковров оправдал это неурожайным годом и отсутствием пахарей, которые бросали скудные наделы в опасном порубежье и беглецами уходили в более спокойные сытные места, ино шли в разбойничьи ватаги, коих в окрестности теперь развелось не считано.

– Так что негде харч взять, – объяснял он Лопате, который смотрел на него с укоризной и плохо скрываемым подозрением. – Землю вконец запустошили, пахаря в поле днем с огнем не сыскать. Рыбак на Волгу носа казать боится, только в близках сети ставит, а тут какой улов? Прежде с купцов хоть кормились, а как Заруцкий в Астрахани сел да Волгу перекрыл, так и сей ручеек высох. Какие запасы были – зимой поели, а новых взять неоткуда. Ну, чего сычом глядишь? Ежели татьство али другое лихоимство мнишь – зря. У меня в противнях[88 - Противень – отпечаток, список.] все чином. Каждый гарнец[89 - Га?рнец – русская дометрическая единица измерения объёма сыпучих тел (ржи, крупы, муки и т. п.), равная 3,2798 литра.] хлебный записан, откуда пришел и кому выдаден. Не подкопаешься.

После этого выпада Андрей Иванович огородил себя неприступной стеной холодного молчания, на вопросы Лопаты отвечал одним словом, а то и вовсе каким-нибудь красноречивым междометием, всем своим видом показывая, как оскорблен недоверием и возмущен упреками.

В детинце Пожарского встретило самарское воинство, больше походившее на толпу бесшабашников, собранных в одно место с разных концов земли и мечтавших только о том, чтобы поскорей разойтись по своясям. Из тысячи стрельцов, что должны были стоять в городе, князь насчитал чуть более двух сотен. Остальные попросту разбежались, спасаясь от голода и надвигавшейся войны, исход которой многим казался предрешенным. Из оставшихся в крепости, желанием служить никто не горел, и сотники долго искали их по гостиным дворам, питейным заведениям да рыбацким ватагам, где стрельцы добывали пропитание семьям. А когда остатки приказа таки собрались на площади детинца, выяснилось, что добрая половина давно продала оружие вместе с припасом или сменяла их на провиант, который в крепости ценился гораздо выше, чем самый добрый и дорогой огнестрел. Да и у тех, кто еще оставался с пищалями, они находились в таком состоянии, что ими сподручнее было не стрелять, а просто орудовать как большой тяжелой дубиной.

Половина затинщиков[90 - Затинщики – в России 16—17 вв. служилые люди по прибору, обслуживавшие крепостную артиллерию.], по прошлому году набранных из разоренных деревень, где по великой нужде мужики готовы были податься хоть в услужение дьяволу, оказались совершенно не обучены пушкарскому делу, на тюфяки и дальнобойные пищали смотрели, как на диковинного зверя, не зная, с какой стороны к ним подойти и что с ними делать. Сами орудия, рядком уложенные под небольшим навесом у зельного амбара[91 - Зельный амбар – помещение для хранения пороха.], покрылись малахитовым налетом, а в заросших пороховой гарью стволах только что лягушки не квакали. Поблизости в полном беспорядке разбросаны были колоды и лафеты, наполовину сгнившие под дождем в ожидании починки. Запасы ядер и дроба беспорядочной грудой свалены были у дальней стены хранилища и давно порыжели, а порох, хранимый кучей в простых холщовых мешках, отсырел, свалялся и больше напоминал переваренную кашу, затвердевшую большими комками.