banner banner banner
Память и имя
Память и имя
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Память и имя

скачать книгу бесплатно


– Это такой симпатичный военный, с такими красивыми глазами? Конечно, помню.

Бэлла вдруг вспомнила, что у Нолика действительно очень красивые яркие глаза, карие, с такими голубыми белками, что они кажутся двухцветными. Да и не только глаза, он вообще парень красивый и… добрый, да и товарищи у него тоже добрые.

– А чего вдруг он тебе деньги прислал?

– Да вот они с товарищами решили, что…, – тут Бэлла ненадолго задержала дыхание, а потом выпалила, – что его невеста должна иметь хорошую шубу.

– А ты при чём? – мать продолжала играть в непонимание.

– При том, что он меня считает своей невестой.

– Вон как…, – раздумчиво проговорила мать, – ну, а ты что?

– А я что? Я не знаю. Слишком неожиданно.

– Все хорошее всегда неожиданно, а если тебя интересует моё мнение, – мать помолчала немного, как бы собираясь с мыслями, – то лучшего парня ни тебе, ни кому другому ни в жизнь не сыскать. Уж больно он человек хороший, да и товарищи его ему под стать. Видишь, из своих совсем не миллионных зарплат деньги тебе прислали. Вот уж правда: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты».

– Так что мне, из-за денег замуж выходить?

– Почему из-за денег? Он же тебя завтра замуж не зовет, присмотрись к нему, отвечай на все его письма, приедет в отпуск – повстречайся. А там видно будет. Если полюбишь его, выйдешь, а не полюбишь – значит, так тому и быть. Тогда и деньги вернешь.

– А я хотела сразу ему обратно их выслать.

– Зачем же ты обижать его будешь и товарищей его? Они от всей души тебе подарок сделали, от себя оторвали. Отдать всегда успеешь. Дай-ка я их спрячу пока. А кстати, сколько их?

– Не знаю, я сосчитать не успела.

– Давай я сочту.

Безмолвно шевеля губами, сосчитала, сложила аккуратной стопочкой:

– Две тысячи. Бедные, сколько ж они их собирали? Такая щедрость дорогого стоит.

Вот и получилось, что, когда в следующий раз Нолик приехал в отпуск, Бэлла уже была готова полюбить его, и готовность эта очень скоро перешла во влюблённость, а потом и в любовь. Но этому предшествовали особые обстоятельства.

Первого мая Бэлла участвовала в физкультурном параде на Красной площади, печатала шаг в ряду таких же весёлых и молодых, повернув голову в сторону трибуны, пыталась рассмотреть знакомые по плакатам лица вождей и, конечно, Его [14 - имеется в виду – Сталина.], но никого не увидела, потому что как раз в тот момент, когда их колонна подходила к трибуне, полил сильный дождь, который напрочь занавесил и тех, кто стоял на ней, и тех, кто маршировал мимо. Когда парад закончился, она содрала с себя в раздевалке не хотевшие сниматься физкультурные трусы и майку, натянула платье, тут же прилипшее к мокрому телу, и побежала под холодным дождем к троллейбусной остановке. Пока ехала домой в автобусе, платье почти просохло, но намокло опять за короткую перебежку от остановки до дома и, когда она ввалилась в комнату, на ней нитки сухой не было. Мать, посмотрев на синие губы дочери, велела ей принять горячий душ и пошла на кухню ставить чайник. Но ни душ, ни горячий чай с малиновым вареньем не помогли, и к вечеру у Бэллы сильно разболелась голова, поднялась температура и начался довольно сильный кашель. Через несколько дней температура спала, и она смогла пойти на работу, а вот кашель почему-то не проходил, а наоборот, становился всё оглушительнее, и если он начинался на работе, ей даже приходилось выходить в коридор, чтобы не мешать сотрудникам, которые сидели с ней в одной комнате. И как-то, выйдя в очередной раз в коридор, она увидела кровь на платке, которым вытирала губы. Это было странно. Она никому ничего не сказала, но на следующий день красное пятно появилось опять, и вечером, когда она пришла на занятия в училище, она рассказала об этом своей подруге Гале Поповой, сидевшей с ней за одной партой. Подруга, из которой получился впоследствии довольно основательный врач, всполошилась и велела срочно идти в поликлинику. И, когда назавтра Бэлла туда пошла, врач, внимательно прослушав её легкие и, будучи почти уверенным в печальном диагнозе, тем не менее, послал её сдать мокроту на посев, после чего на следующем приеме, глядя с сожалением в её такое молодое и такое свежее лицо, еще не обожжённое воспалённым румянцем, появляющимся на последней стадии борьбы с палочками Коха, произнес приговор: туберкулез, открытая форма, каверны в обеих легких, срочно в стационар. И через два дня, одетая в серый больничный халат, она уже сидела на койке в палате на двенадцать кашляющих, плюющих и харкающих кровью обреченных, и казалось, что весь мир болен чахоткой, и что спасенья нет. Но через неделю верная подруга Галя Попова перевелась из поликлиники, где она подрабатывала, в туберкулёзный диспансер, в котором лежала Бэлла, и, хотя это было и запрещено, но, когда никто не видел, начала проводить мать или Бэллиных сестер в чулан под лестницей, заваленный всякой больничной рухлядью, где они могли хоть на десять минут с ней увидеться, да и сама по сто раз в день к ней заглядывала, утешая после болезненных поддуваний, а попросту говоря, уколов здоровенными иглами в лёгкие, и становилось легче – а вдруг поправлюсь? К тому же сестра Галина через своего наркома пищевой промышленности, у которого она тогда работала, раздобыла дефицитный американский пенициллин, и его тоже вкупе с поддуваниями начали Бэлле колоть, и кровохарканье прекратилось, и через три месяца ее выписали домой с диагнозом «туберкулёз, закрытая форма».

Нолик

И в это время приехал Нолик. Он приехал в очередной отпуск с единственной целью – повидать её. Конечно, из её скупых писем он знал и об ужасном диагнозе, и о больнице, и о том, что ей лучше, но когда он с вокзала примчался к ней домой и увидел её, худенькую, бледную, остригшую локоны, сердце у него зашлось. Женюсь, подумал он, вот за отпуск и женюсь, и сказал:

– Как Вам идёт короткая стрижка, даже лучше, чем раньше.

Она благодарно взглянула:

– Правда? Спасибо! Давайте чай пить, Вы ведь с дороги.

Они сели за стол, мать внесла чайник, нарезала хлеб, положила на тарелку две котлеты, поставила перед Ноликом:

– Ешьте, не стесняйтесь!

Он посмотрел ей в лицо. Что-то ужасно родное было в нём, что-то, что напомнило ему его мать. Он опустил голову, чтобы они не увидели его волнения, подцепил вилкой кусок котлеты, положил в рот.

– Что же это Вы без хлеба? И маслом, маслом намажьте! – мать пододвинула к нему масленку. – Что ж сухой-то есть!

Потом они долго пили чай с сухарями и разноцветным постным сахаром, и когда он опомнился, то было уже одиннадцать ночи и надо было идти домой к отцу и сообщать ему о своем решении. Он поднялся:

– Мне пора, – посмотрел на Бэллу. – Вы завтра свободны?

– Свободна, я ведь только неделю как из больницы, пока на бюллетене, – и заторопилась: – я уже не так опасна для окружающих, кашля у меня нет. Но все-таки опасность есть, если пить из моего стакана или ещё что-нибудь. – Она запнулась: я просто хочу, чтобы вы знали.

Он почему-то развеселился:

– Спасибо, теперь я знаю, что ни есть из одной тарелки, ни пить из одного стакана с вами я не могу. А поцеловать вас можно?

И, не дожидаясь ответа, подошел и, сам удивляясь своей отваге, поцеловал её, обомлевшую от такого поворота событий, сначала в одну, а потом в другую щёку.

Отец открыл дверь сразу, как только он позвонил, видно весь вечер ждал, обнял прямо на пороге, засуетился, провёл в его отдельную комнату (у них в отличии от всех соседей было две комнаты: большая отца, меньшая Нолика):

– Сейчас я тебе ужин сооружу, вот только чайник поставлю.

– Спасибо, папа, не надо, я уже ел, – кашлянул…

Отец выжидательно смотрел на него.

– … у одной девушки, даже не у девушки, у невесты, я на ней женюсь.

Отец наконец заговорил:

– Вот так сразу и «женюсь», а познакомить меня со своей будущей женой не хочешь?

– Конечно, конечно, скажи когда. Но только я хочу тебе сразу сказать, что, что бы ты ни сказал, я все равно женюсь на ней.

– Вот так так! – протянул отец. – Ну, хорошо, раз такая решимость тебя обуяла, давай завтра. Чего ж тянуть. Приводи её к ужину.

Едва дождавшись десяти утра (раньше звонить он посчитал неудобным), Нолик позвонил Бэлле. Взяла трубку соседка, он слышал, как она прокричала в глубину коридора: Бэллу к телефону! – но подошла не Бэлла, а её мать.

– Здравствуйте, Нолик, – сказала она, как будто могла на расстоянии увидеть, кто звонит. – Бэлла на поддувании в диспансере.

– А когда она придёт?

– Да часа через полтора. А вы что-нибудь передать хотите?

– Нет, нет, я попозже позвоню. – И не удержался, спросил: – А что такое поддувание?

– Это лечение такое: когда воздух иглой в лёгкие вводят, чтобы дырки в них уменьшить.

Он задохнулся от сострадания:

– Это же больно очень!

– Да уж что говорить, конечно, больно, зато выздоровеет. Вы ведь хотите, Нолик, чтобы она выздоровела?

– Конечно, хочу.

– Ну и хорошо. Я скажу, что вы звонили.

Когда он, чётко выверив по часам полтора часа, позвонил, Бэлла была уже дома и сама взяла трубку.

– Мой отец приглашает вас к нам сегодня на ужин, хочет с вами познакомиться. Я заеду к шести.

Она помолчала немного:

– А что, это обязательно?

– А почему бы и нет? Я-то вашу маму знаю.

– Хорошо, я к шести буду готова.

Со Сретенки на Никитский бульвар добирались на трамвае и на метро. Когда приехали было уже семь. Отец в своем неизменном коричневом костюме, в котором он ходил каждый день на работу в Наркомфин [15 - Наркомфин – Народный комиссариат финансов СССР; название, равнозначное Министерству финансов.], и в белой рубашке с галстуком гостеприимно провел их в комнату и сразу усадил за стол. Вошла с дымящейся супницей в руках Марья Даниловна, отцова жена, поставила её на белую крахмальную скатерть, начала разливать бордовый борщ в тарелки. Отец поднял хрустальный графинчик с водкой, наклонил над Бэллиной стопкой, спросил вопросительно:

– Разрешите вам налить?

– Спасибо большое, только совсем немного, я вообще-то не пью.

– Да я чисто символически, за знакомство.

Чокнулись, выпили и начали есть обжигающий борщ.

– А вы, позвольте узнать, чем занимаетесь: учитесь, работаете? – обратился он к Бэлле.

– Я раньше в медучилище училась и работала в Наркомлегпроме [16 - Наркомлегпром- Народный комиссариат лёгкой промышленности.] на Кировской. В здании, которое Корбюзье [17 - Корбюзье – французский архитектор, пионер архитектурного модернизма и функционализма, по просьбе советского правительства построивший это здание.] построил, знаете?

– Конечно, знаю. А почему всё в прошедшем времени: работала, училась?

– Да нет, я всё еще там работаю, просто я сейчас на бюллетене, а училище я никогда бы не бросила, просто я заболела и много пропустила, пришлось уйти.

– Неужели так долго болели, что восстановиться было невозможно?

На щеках у Бэллы выступили красные пятна:

– Долго, три месяца, я в туберкулёзном диспансере лежала.

Звонко стукнула о тарелку ложка, которую выронила Марья Даниловна. За столом воцарилось молчание. Нолик почувствовал, как его заливает жар стыда.

– Папа, что это за допрос?

– Ну что ты, сынок, мы просто разговариваем. Давайте второе есть. Марья Даниловна своё коронное блюдо приготовила: бефстроганов.

Марья Даниловна дрожащими руками начала убирать глубокие тарелки. Бэлла поднялась:

– Давайте я вам помогу.

Та с ужасом взглянула на неё:

– Нет, нет, я сама.

Второе ели в полном молчании. Когда доели, Нолик сказал, что им надо идти, и поэтому пить чай они не будут. Их не задерживали. На улице Бэлла бесстрашно посмотрела на Нолика и сказала:

– Я понимаю ваших родителей, они боятся, что вы заразитесь от меня и умрёте. У нас в палате все умерли, только я выжила. Поэтому не приходите к нам больше. И провожать меня не надо.

Повернулась и пошла к метро.

Отец бросился к Нолику, как только он открыл входную дверь (видно, ждал в коридоре), схватил за руку, потащил в свою комнату:

– Сынок, нам надо поговорить.

Нолик вырвал руку:

– О чём?

– О девушке, которую ты приводил сегодня.

– Она не девушка, а моя невеста.

– Твоя так называемая невеста – туберкулёзная больная, бациллоносительница, она нас всех уже, наверное, перезаражала. Марья Даниловна посуду карболкой мыла. Спроси у неё, она врач, спроси у неё, как это опасно!

– Никого я спрашивать не буду, я все равно женюсь на ней.

Отец грохнул кулаком по столу:

– Только через мой труп!

– Значит, через твой труп! – и пошел из комнаты.

На пороге обернулся: отец смотрел на него глазами, полными слёз. В своей комнате он рухнул на кровать и немного полежал неподвижно, собираясь с мыслями, потом вскочил и начал собирать чемодан. В восемь утра он вышел из дома и быстро зашагал к метро. В девять он уже был Сретенке у Бэллиного дома. Поднялся на третий этаж – в одной руке чемодан, в другой астры (купил у метро), – позвонил. Открыла соседка, взглянула заинтересованно и скрылась за поворотом необъятного коридора. Он дошёл до нужной двери и постучал. Никто не ответил. Он нажал на ручку и вошёл. В комнате никого не было. Не зная, что делать, он остановился у двери. В это время она резко отворилась, довольно больно ударив его по спине, и в комнату вошла мать с чугунной сковородкой, которую она держала обеими руками. Увидев его, она переложила сковородку в правую руку, а освободившейся левой взяла Нолика за рукав и потянула к столу:

– Садитесь, в ногах правды нет, будем завтракать, я вот картошки нажарила. Бэлла сейчас придёт, она на поддувании.

– Анна Соломоновна, – Нолик перевёл дух, – я пришел сделать Бэлле предложение. Я хочу, чтобы она стала моей женой. – Мать смотрела на него, молча, и он заторопился: – Я полюбил её на всю жизнь, и я знаю, что мы будем с ней счастливы. По крайней мере, я постараюсь сделать ее счастливой, а заразиться я не боюсь, я человек здоровый, закалённый, ко мне ни одна зараза не пристаёт.

Когда вошла Бэлла, она увидела идиллическую картину семейного завтрака: мать с Ноликом ели картошку и разговаривали. Мать положила вилку и, глядя на Бэллу снизу вверх, спокойно сказала:

– Нолик уже сделал тебе предложение, а я вас уже благословила, так что тебе только остаётся сказать «да».

Свадьбу сыграли через три дня, потому что через неделю кончался Ноликин отпуск. Накануне Бэлла с Ноликом пошли на Палашовский рынок (мать осталась дома готовить), чтобы накупить всего, на что глаз ляжет и денег хватит. Рынок поражал разнообразием цветов и запахов: белоснежный творог во влажных марлевых мешочках и жёлтый варенец с красно-коричневой корочкой в гранёных стаканах (попробуйте, молодой человек, объеденье!); огромные матово-красные помидоры и маленькие зелёные, колюче-пупырчатые огурчики в корзинах (только что с грядки, девушка!); светло-коричневый репчатый лук (не поверите, сладкий, как сахар!) и жёлтая молодая картошка в мешках (рязанская рассыпчатая, лучше не найдете!); и цветы, цветы, горы цветов – пышных бордовых георгин, нежных бело-розовых флоксов, высоких с полураспустившимися влажными бутонами на крепких ножках гладиолусов – и всё это ярко играло на солнце, било в глаза, наполняло радостью. У Нолика, отвыкшего на своём Дальнем Востоке от такого земляного изобилия, даже голова в первый момент закружилась. Вывернув карманы, он покупал всё, что лежало на прилавках, около которых останавливалась Бэлла, не слушая её возражений о том, что дорого; купил ей стакан варенца и заставил, выпить; на последние деньги накупил цветов, сунул их ей в руки, и так они и поехали обратно: он, несмотря на её слабые попытки что-нибудь понести, нагруженный, как ослик, и она с цветами в руках. Мать только ахнула, увидев такое количество снеди. Сама она тоже времени даром не теряла. Вместе с двумя соседками, с которыми дружила и которые, конечно же, были приглашены на свадьбу, она залила холодец из свиных ножек и поставила его в холодный чулан, чтобы застыл; сварила фаршированную рыбу и к ней натерла хрен, смешав его со свекольным соком; поставила тесто для пирогов с капустой, картошкой и яблоками, и, найдя в мешках, которые Нолик принес с рынка, свёклу, тут же поставила ее варить для винегрета. День прошёл в счастливой суете, тем не менее, не смогшей заглушить сложного, сидящего занозой чувства, которое Нолик испытывал к отцу (обиды и жалости одновременно; обиды, что презрел его большую любовь; жалости, когда вспоминал его налитые слезами глаза) и сожаления от того, что друзья, которые стали ему за годы службы родными, не смогут приехать на свадьбу. Он, конечно же, побежал на Главпочтамт и послал им телеграмму сразу после того как Бэлла сказала «да», но что толку? Он знал, что приехать они всё равно не могут. А как бы это было здорово, если бы они все, такие красивые, сильные, в военной форме, настоящие мужчины, пошли с ним в загс, а потом сидели бы за столом и радовались, что у него такая замечательная невеста, и у неё такая хорошая семья. Бэлла тоже провела этот день в суматохе: помогала матери готовить, а потом стирала, крахмалила и гладила своё единственное летнее платье, чтобы было в чём пойти в загс. Платье было светло-розовое, полотняное, пошитое после того, как она вышла из больницы, и очень ей шло, но на свадебное было похоже мало. Сестра Нина украсила его, подарив ей свои из гранёного зеленоватого стекла бусы, по форме напоминавшие нанизанные на нитку ягодки недозрелого крыжовника; сестра Галя принесла духи «Герлен», которые она достала по большому блату, а туфли остались еще от Нининого Гришки – чёрные замшевые «бульдожки» на высоких каблуках с большими бантами, она их берегла пуще глаза и надевала только по праздникам – так что, когда она назавтра, уже одетая, критически оглядела себя в зеркале, то осталась даже довольна. В милицию, где должны были регистрироваться, они пошли вчетвером: жених с невестой и свидетели, Бэллин брат Миша, отпросившийся на два часа по такому случаю с работы, и лучшая подруга Галя Попова, нервно ощипывавшая оборочки у ворота крепдешинового платья, вся красная от серьёзности момента и от того, что идёт рядом с Мишей, в которого она была тайно влюблена. Он же, как, впрочем, и все остальные, знавший о её влюблённости, но привыкший в течение многих лет видеть её каждый день у матери за столом между своими братьями и сёстрами, никакого внимания на её страдания не обращал и относился к ней, как к ещё одной младшей сестре, которую с малолетства прибила к их дому горькая Золушкина судьба, включавшая в себя, как и полагается, мачеху, закармливавшую своих двух дочерей, но морившую голодом падчерицу, и равнодушного отца, истового коммуниста, променявшего ещё до революции учебу в семинарии на партийную деятельность, поглотившую его до такой степени, что всё остальное его просто не интересовало. Милиция находилась в старом двухэтажном здании на Сухаревской площади, и до него можно было или доехать за десять минут на «Аннушке» [18 - «Аннушка» – трамвай «А».], или дойти за полчаса на своих двоих. Решили не толкаться в трамвае, а прогуляться по холодку, уж больно утро было хорошее, свежее, не отягощённое ещё жарой и бензиновыми запахами, скапливающимися к полудню. Шли весело, шутили, хохотали, переходя улицу, остановились, пропуская несколько грузовиков с крытыми брезентом кузовами. На одном из них брезент был с одной стороны завёрнут: виден был солдат с автоматом и несколько, несмотря на теплынь, в пальто и фуфайки одетых женщин, обречённо из-под него выглядывавших. Тягостно поражало не несоответствие в одежде, а обречённость. Что это? Они посмотрели друг на друга. Каждому хотелось, чтобы кто-нибудь из них четверых словесно опроверг то, что было им хорошо известно, то, с чем они жили, уговаривая себя, что уж их-то, преданных строителей развивающегося социализма, это не коснется. Но все молчали. Молчал и Нолик, которому в их компании как раз и было что сказать по этому поводу. Совсем недавно арестовали его дядю, материного брата, тихого кабинетного учёного, историка, социал-демократа с тысяча девятьсот пятого года, по семейной легенде на одном из большевистских диспутов переговорившего самого Ленина, после чего рабочие (кажется, это было на заводе Михельсона) пошли не за Лениным, а за ним. Случилось это ещё во времена революции, а когда она победила, то Ленин припомнил Ноликиному дядьке своё фиаско и посадил его в первый раз, но через какое-то время, не найдя состава преступления, его выпустили. Сталин, пришедший на смену Ленину, посадил его опять, и опять через какое-то время выпустил. Так и пошло: посадка – освобождение, посадка – освобождение. Казалось, власть просто играла с этим немолодым уже, больным человеком в прятки: «раз, два, три, четыре, пять, я иду искать; кто не спрятался, я не виновата». Он не прятался, и его сажали. Его семья: жена, тётя Вера, как называл ее Нолик, крошечная, голубоглазая, похожая на доброго эльфа женщина, и две дочери, старшая Маруся и младшая Ева, – жили в вечном страхе за него и за себя, мужественно неся клеймо семьи «врага народа», включающее в себя бесконечные стояния с передачами в Бутырку, в которую отца прописала советская власть, и старания подкормить и подлечить его, когда он оттуда ненадолго выходил. Жили они все вместе в двух маленьких комнатках в общей квартире на Малой Бронной. Тётя Вера, ещё давно, с первой мужниной посадки выгнанная из школы, где она преподавала русский язык и литературу, и зацепившаяся в клубе при жилтовариществе, обучая домохозяек вышиванию; Маруся, давно разведённая, с маленьким сыном на руках, которую директор проектного института, зная о ее перипетиях с отцом, с риском для собственной жизни оставил на работе в той же должности проектировщика, в которой она и была до того; и Ева или Евочка, как её ласково звали в семье, студентка второго курса исторического факультета университета, в который попала, как она сама говорила «дуриком». Попала только потому, что на вопрос в анкете, есть ли в семье осужденные по статье 58 УК РСФСР [19 - осужденные по статье 58 УК РСФСР – Статья 58 Уголовного кодекса РСФСР (1938 г), осуждающая за государственные преступления.], ответила «нет», справедливо рассудив, что узнают сейчас – не примут всё равно, узнают потом – выгонят, а вдруг нет? Не узнали. Слишком уж у НКВД [20 - НКВД – Народный комиссариат внутренних дел.] в то время (шел тридцать девятый год, третий год большого террора) было много работы, не до Евочки им было.

Так ничего и не сказав друг другу, компания перешла улицу и вошла в районное отделение милиции, которое было ответственно за скрепление узами брака всех желающих, и Нолика с Бэллой тоже. В большой, довольно замызганной, ярко освещённой, несмотря на летнее утро, электрическими лампочками комнате, молчаливо ждала своей очереди разношёрстная толпа, поражавшая разнообразием выражения на лицах – от глубокого горя до неприкрытой радости. Каждые десять минут бледная, уставшая уже с утра женщина, сидевшая за тяжёлым канцелярским столом под портретами Сталина и Берии, выкрикивала следующего. Следующий или следующие подходили, некоторые были с младенцами на руках, и она, часто макая ручку с обгрызенным деревянным концом в заляпанную чернилами чернильницу, записывала их в три пухлые книги, хоть и называвшиеся по разному – книга гражданского состояния, книга рождения и книга смерти – но на самом деле составлявшие одну, единую книгу жизни, которая включала и тех, кто только входил в этот мир, и тех, кто его уже покинул. Когда подошла очередь Нолика с Бэллой, было почти двенадцать. Они расписались в том месте книги, куда ткнула испачканным в чернилах пальцем бледная женщина, сказали «спасибо» на её равнодушное «поздравляю» и вместе со своими свидетелями вышли на уже знойную, но такую прекрасную в августовском дневном свете улицу, не зная, что делать дальше.