banner banner banner
Братья Карамазовы. Роман в четырех частях с эпилогом. Части 3, 4
Братья Карамазовы. Роман в четырех частях с эпилогом. Части 3, 4
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Братья Карамазовы. Роман в четырех частях с эпилогом. Части 3, 4

скачать книгу бесплатно


– Да что крулева, это королева, что ли? – перебила вдруг Грушенька. – И смешно мне на вас, как вы всё говорите. Садись, Митя, и что это ты говоришь? Не пугай, пожалуйста. Не будешь пугать, не будешь? Коли не будешь, так я тебе рада…

– Мне, мне пугать? – вскричал вдруг Митя, вскинув вверх свои руки. – О, идите мимо, проходите, не помешаю!.. – И вдруг он совсем неожиданно для всех и, уж конечно, для себя самого бросился на стул и залился слезами, отвернув к противоположной стене свою голову, а руками крепко обхватив спинку стула, точно обнимая ее.

– Ну вот, ну вот, экой ты! – укоризненно воскликнула Грушенька. – Вот он такой точно ходил ко мне, – вдруг заговорит, а я ничего не понимаю. А один раз также заплакал, а теперь вот в другой – экой стыд! С чего ты плачешь-то? Было бы еще с чего? – прибавила она вдруг загадочно и с каким-то раздражением напирая на свое словечко.

– Я… я не плачу… Ну, здравствуйте! – повернулся он в один миг на стуле и вдруг засмеялся, но не деревянным своим отрывистым смехом, а каким-то неслышным длинным, нервозным и сотрясающим смехом.

– Ну, вот опять… Ну, развеселись, развеселись! – уговаривала его Грушенька. – Я очень рада, что ты приехал, очень рада, Митя, слышишь ты, что я очень рада? Я хочу, чтоб он сидел здесь с нами, – повелительно обратилась она как бы ко всем, хотя слова ее, видимо, относились к сидевшему на диване. – Хочу, хочу! А коли он уйдет, так и я уйду, вот что! – прибавила она с загоревшимися вдруг глазами.

– Что изволит моя царица – то закон! – произнес пан, галантно поцеловав ручку Грушеньки. – Прошу пана до нашей компаньи! – обратился он любезно к Мите.

Митя опять привскочил было с видимым намерением снова разразиться тирадой, но вышло другое:

– Выпьем, пане! – оборвал он вдруг вместо речи. Все рассмеялись.

– Господи! А я думала, он опять говорить хочет, – нервозно воскликнула Грушенька. – Слышишь, Митя, – настойчиво прибавила она, – больше не вскакивай, а что шампанского привез, так это славно. Я сама пить буду, а наливки я терпеть не могу. А лучше всего, что сам прикатил, а то скучища… Да ты кутить, что ли, приехал опять? Да спрячь деньги-то в карман! Откуда столько достал?

Митя, у которого в руке все еще скомканы были кредитки, сунул их в карман. Он покраснел. В эту самую минуту хозяин принес откупоренную бутылку шампанского на подносе и стаканы. Митя схватил было бутылку, но так растерялся, что забыл, что с ней надо делать. Взял у него ее уже Калганов и разлил за него вино.

– Да еще, еще бутылку! – закричал Митя хозяину, и, забыв чокнуться с паном, которого так торжественно приглашал выпить с ним мировую, вдруг выпил весь свой стакан один, никого не дождавшись. Все лицо его вдруг изменилось. Вместо торжественного и трагического выражения, с которым он вошел, в нем явилось как бы что-то младенческое. Он вдруг как бы весь смирился и принизился. Он смотрел на всех робко и радостно, часто и нервно хихикал, с благодарным видом виноватой собачонки, которую опять приласкали и опять впустили. Он как будто все забыл и оглядывал всех с восхищением, с детскою улыбкой. На Грушеньку смотрел беспрерывно смеясь и придвинул свой стул вплоть к самому ее креслу. Помаленьку разглядел и обоих панов, хотя еще мало осмыслив их. Пан на диване поражал его своею осанкой, польским акцентом, а главное – трубкой. «Ну, что же такое, ну и хорошо, что он курит трубку», – созерцал Митя. Несколько обрюзглое, почти уже сорокалетнее лицо пана с очень маленьким носиком, под которым виднелись два претоненьких усика, нафабренные и нахальные, не возбудило в Мите тоже ни малейших пока вопросов. Даже очень дрянненький паричок пана, сделанный в Сибири, с преглупо зачесанными вперед височками, не поразил особенно Митю: «Значит, так и надо, коли парик», – блаженно продолжал он созерцать. Другой же пан, сидевший у стены, более молодой, чем пан на диване, смотревший на всю компанию дерзко и задорно и с молчаливым презрением слушавший общий разговор, опять-таки поразил Митю только очень высоким своим ростом, ужасно непропорциональным с паном, сидевшим на диване. «Коли встанет на ноги, будет вершков одиннадцати», – мелькнуло в голове Мити. Мелькнуло у него тоже, что этот высокий пан, вероятно, друг и приспешник пану на диване, как бы «телохранитель его», и что маленький пан с трубкой, конечно, командует паном высоким. Но и это все казалось Мите ужасно как хорошо и бесспорно. В маленькой собачке замерло всякое соперничество. В Грушеньке и в загадочном тоне нескольких фраз ее он еще ничего не понял, а понимал лишь, сотрясаясь всем сердцем своим, что она к нему ласкова, что она его «просила» и подле себя посадила. Он был вне себя от восхищения, увидев, как она хлебнула из стакана вино. Молчание компании как бы вдруг, однако, поразило его, и он стал обводить всех ожидающими чего-то глазами: «Что же мы, однако, сидим, что же вы ничего не начинаете, господа?» – как бы говорил осклабленный взор его.

– Да вот он все врет, и мы тут все смеялись, – начал вдруг Калганов, точно угадав его мысль и показывая на Максимова.

Митя стремительно уставился на Калганова и потом тотчас же на Максимова.

– Врет? – рассмеялся он своим коротким деревянным смехом, тотчас же чему-то обрадовавшись, – ха-ха!

– Да. Представьте, он утверждает, что будто вся наша кавалерия в двадцатых годах переженилась на польках; но это ужасный вздор, не правда ли?

– На польках? – подхватил опять Митя и уже в решительном восхищении.

Калганов очень хорошо понимал отношения Мити к Грушеньке, догадывался и о пане, но его все это не так занимало, даже, может быть, вовсе не занимало, а занимал его всего более Максимов. Попал он сюда с Максимовым случайно и панов встретил здесь на постоялом дворе в первый раз в жизни. Грушеньку же знал прежде и раз даже был у нее с кем-то; тогда он ей не понравился. Но здесь она очень ласково на него поглядывала, до приезда Мити даже ласкала его, но он как-то оставался бесчувственным. Это был молодой человек, лет не более двадцати, щегольски одетый, с очень милым беленьким личиком и с прекрасными густыми русыми волосами. Но на этом беленьком личике были прелестные светло-голубые глаза, с умным, а иногда и с глубоким выражением, не по возрасту даже, несмотря на то что молодой человек иногда говорил и смотрел совсем как дитя и нисколько этим не стеснялся, даже сам это сознавая. Вообще он был очень своеобразен, даже капризен, хотя всегда ласков. Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое: он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. То становился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться иногда, по-видимому, от самой пустой причины.

– Вообразите, я его уже четыре дня вожу с собою, – продолжал он, немного как бы растягивая лениво слова, но безо всякого фатовства, а совершенно натурально. – Помните, с тех пор, как ваш брат его тогда из коляски вытолкнул и он полетел. Тогда он меня очень этим заинтересовал, и я взял его в деревню, а он все теперь врет, так что с ним стыдно. Я его назад везу…

– Пан польской пани не видзел и муви что быть не мо?гло, – заметил пан с трубкой Максимову.

Пан с трубкой говорил по-русски порядочно, по крайней мере гораздо лучше, чем представлялся. Русские слова, если и употреблял их, коверкал на польский лад.

– Да ведь я и сам был женат на польской пани-с, – отхихикнулся в ответ Максимов.

– Ну, так вы разве служили в кавалерии? Ведь это вы про кавалерию говорили. Так разве вы кавалерист? – ввязался сейчас Калганов.

– Да, конечно, разве он кавалерист? Ха-ха! – крикнул Митя, жадно слушавший и быстро переводивший свой вопросительный взгляд на каждого, кто заговорит, точно бог знает что ожидал от каждого услышать.

– Нет-с, видите-с, – повернулся к нему Максимов, – я про то-с, что эти там пане?нки… хорошенькие-с… как оттанцуют с нашим уланом мазурку… как оттанцовала она с ним мазурку, так тотчас и вскочит на колени, как кошечка-с… беленькая-с… а пан отец и пани матка видят и позволяют… и позволяют-с… а улан-то завтра пойдет и руку предложит… вот-с… и предложит руку, хи-хи! – хихикнул, закончив, Максимов.

– Пан – лайдак! – проворчал вдруг высокий пан на стуле и переложил ногу на ногу. Мите только бросился в глаза огромный смазной сапог его с толстою и грязною подошвой. Да и вообще оба пана были одеты довольно засаленно.

– Ну, вот и лайдак! Чего он бранится? – рассердилась вдруг Грушенька.

– Пани Агриппина, пан видзел в польском краю хлопок, а не шляхетных паней, – заметил пан с трубкой Грушеньке.

– Можешь на?то раховаць! – презрительно отрезал высокий пан на стуле.

– Вот еще! Дайте ему говорить-то! Люди говорят, чего мешать? С ними весело, – огрызнулась Грушенька.

– Я не мешаю, пани, – значительно заметил пан в паричке с продолжительным взглядом ко Грушеньке и, важно замолчав, снова начал сосать свою трубку.

– Да нет, нет, это пан теперь правду сказал, – загорячился опять Калганов, точно бог знает о чем шло дело. – Ведь он в Польше не был, как же он говорит про Польшу? Ведь вы же не в Польше женились, ведь нет?

– Нет-с, в Смоленской губернии-с. А только ее улан еще прежде того вывез-с, супругу-то мою-с, будущую-с, и с пани-маткой, и с тантой, и еще с одной родственницей со взрослым сыном, это уж из самой Польши, из самой… и мне уступил. Это один наш поручик, очень хороший молодой человек. Сначала он сам хотел жениться, да и не женился, потому что она оказалась хромая…

– Так вы на хромой женились? – воскликнул Калганов.

– На хромой-с. Это уж они меня оба тогда немножко обманули и скрыли. Я думал, что она подпрыгивает… она все подпрыгивала, я и думал, что она это от веселости…

– От радости, что за вас идет? – завопил каким-то детски звонким голосом Калганов.

– Да-с, от радости-с. А вышло, что совсем от иной причины-с. Потом, когда мы обвенчались, она мне после венца в тот же вечер и призналась, и очень чувствительно извинения просила, чрез лужу, говорит, в молодых годах однажды перескочила и ножку тем повредила, хи-хи!..

Калганов так и залился самым детским смехом и почти упал на диван. Рассмеялась и Грушенька. Митя же был на верху счастья.

– Знаете, знаете, это он теперь уже вправду, это он теперь не лжет! – восклицал, обращаясь к Мите, Калганов. – И знаете, он ведь два раза был женат – это он про первую жену говорит, – а вторая жена его, знаете, сбежала и жива до сих пор, знаете вы это?

– Неужто? – быстро повернулся к Максимову Митя, выразив необыкновенное изумление в лице.

– Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, – скромно подтвердил Максимов. – С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну себя предварительно отписала. Ты, говорит, человек образованный, ты и сам найдешь себе кусок. С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил: у тебя одна супруга была хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи!

– Послушайте, послушайте! – так и кипел Калганов, – если он и лжет, – а он часто лжет – то он лжет единственно, чтобы доставить всем удовольствие: это ведь не подло, не подло? Знаете, я люблю его иногда. Он очень подл, но он натурально подл, а? Как вы думаете? Другой подличает из-за чего-нибудь, чтобы выгоду получить, а он просто, он от натуры… Вообразите, например, он претендует (вчера всю дорогу спорил), что Гоголь в «Мертвых душах» это про него сочинил. Помните, там есть помещик Максимов, которого высек Ноздрев и был предан суду: «За нанесение помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде» – ну, помните? Так что ж, представьте, он претендует, что это он и был и что это его высекли. Ну, может ли это быть? Чичиков ездил, самое позднее, в двадцатых годах, в начале, так что совсем годы не сходятся. Не могли его тогда высечь. Ведь не могли, не могли?

Трудно было представить, из-за чего так горячился Калганов, но горячился он искренно. Митя беззаветно входил в его интересы.

– Ну, да ведь коли высекли! – крикнул он хохоча.

– Не то чтобы высекли-с, а так, – вставил вдруг Максимов.

– Как так? Или высекли, или нет?

– Ктура годзина, пане? (который час?) – обратился со скучающим видом пан с трубкой к высокому пану на стуле. Тот вскинул в ответ плечами: часов у них у обоих не было.

– Отчего не поговорить? Дайте и другим говорить. Коли вам скучно, так другие и не говори, – вскинулась опять Грушенька, видимо нарочно привязываясь. У Мити как бы в первый раз что-то промелькнуло в уме. На этот раз пан ответил уже с видимою раздражительностью:

– Пани, я ниц не мувен против, ниц не поведзялем. (Я не противоречу, я ничего не сказал.)

– Ну да хорошо, а ты рассказывай, – крикнула Грушенька Максимову. – Что ж вы все замолчали?

– Да тут и рассказывать-то нечего-с, потому все это одни глупости, – подхватил тотчас Максимов с видимым удовольствием и капельку жеманясь, – да и у Гоголя все это только в виде аллегорическом, потому что все фамилии поставил аллегорические: Ноздрев-то ведь был не Ноздрев, а Носов, а Кувшинников – это уже совсем даже и не похоже, потому что он был Шкворнев. А Фенарди действительно был Фенарди, только не итальянец, а русский, Петров-с, и мамзель Фенарди была хорошенькая-с, и ножки в трико, хорошенькие-с, юбочка коротенькая в блестках, и это она вертелась, да только не четыре часа, а всего только четыре минутки-с… и всех обольстила…

– Да за что высекли-то, высекли-то тебя за что? – вопил Калганов.

– За Пирона-с, – ответил Максимов.

– За какого Пирона? – крикнул Митя.

– За французского известного писателя, Пирона-с. Мы тогда все вино пили в большом обществе, в трактире, на этой самой ярмарке. Они меня и пригласили, а я перво-наперво стал эпиграммы говорить: «Ты ль это, Буало, какой смешной наряд». А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, то есть в баню-с, хи-хи, они и приняли на свой счет. А я поскорее другую сказал, очень известную всем образованным людям, едкую-с:

Ты Сафо, я Фаон, об этом я не спорю,
Но, к моему ты горю,
Пути не знаешь к морю.

Они еще пуще обиделись и начали меня неприлично за это ругать, а я как раз, на беду себе, чтобы поправить обстоятельства, тут и рассказал очень образованный анекдот про Пирона, как его не приняли во французскую академию, а он, чтоб отмстить, написал свою эпитафию для надгробного камня:

Ci-gi?t Piron qui ne fut rien
Pas me?me acadе?micien[3 - Здесь покоится Пирон, который был никем, даже не академиком (франц.).].

Они взяли да меня и высекли.

– Да за что же, за что?

– За образование мое. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, – кротко и нравоучительно заключил Максимов.

– Э, полно, скверно все это, не хочу слушать, я думала, что веселое будет, – оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в своей компании человека начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину руки.

– Ишь зашагал! – презрительно поглядела на него Грушенька. Митя забеспокоился, к тому же заметил, что пан на диване с раздражительным видом поглядывает на него.

– Пан, – крикнул Митя, – выпьем, пане! И с другим паном тоже: выпьем, панове! – он мигом сдвинул три стакана и разлил в них шампанское.

– За Польшу, панове, пью за вашу Польшу, за польский край! – воскликнул Митя.

– Бардзо ми то мило, пане, выпием (это мне очень приятно, пане, выпьем), – важно и благосклонно проговорил пан на диване и взял свой стакан.

– И другой пан, как его, эй, ясневельможный, бери стакан! – хлопотал Митя.

– Пан Врублевский, – подсказал пан на диване.

Пан Врублевский, раскачиваясь, подошел к столу и стоя принял свой стакан.

– За Польшу, панове, ура! – прокричал Митя, подняв стакан.

Все трое выпили. Митя схватил бутылку и тотчас же налил опять три стакана.

– Теперь за Россию, панове, и побратаемся!

– Налей и нам, – сказала Грушенька, – за Россию и я хочу пить.

– И я, – сказал Калганов.

– Да и я бы тоже-с… за Россеюшку, старую бабусеньку, – подхихикнул Максимов.

– Все, все! – восклицал Митя. – Хозяин, еще бутылок!

Принесли все три оставшиеся бутылки из привезенных Митей. Митя разлил.

– За Россию, ура! – провозгласил он снова. Все, кроме панов, выпили, а Грушенька выпила разом весь свой стакан. Панове же и не дотронулись до своих.

– Как же вы, панове? – воскликнул Митя. – Так вы так-то?

Пан Врублевский взял стакан, поднял его и зычным голосом проговорил:

– За Россию в пределах до семьсот семьдесят второго года!

– Ото бардзо пенкне! (Вот так хорошо!) – крикнул другой пан, и оба разом осушили свои стаканы.

– Дурачье же вы, панове! – сорвалось вдруг у Мити.

– Па-не!! – прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю, как петухи. Особенно вскипел пан Врублевский.

– Але не можно не мець слабосьци до своего краю? – возгласил он. (Разве можно не любить своей стороны?)

– Молчать! Не ссориться! Чтобы не было ccop! – крикнула повелительно Грушенька и стукнула ножкой об пол. Лицо ее загорелось, глаза засверкали. Только что выпитый стакан сказался. Митя страшно испугался.

– Панове, простите! Это я виноват, я не буду. Врублевский, пан Врублевский, я не буду!..

– Да молчи хоть ты-то, садись, экой глупый! – со злобною досадой огрызнулась на него Грушенька.

Все уселись, все примолкли, все смотрели друг на друга.

– Господа, всему я причиной! – начал опять Митя, ничего не понявший в возгласе Грушеньки, – ну, чего же мы сидим? Ну, чем же нам заняться… чтобы было весело, опять весело?

– Ах, в самом деле ужасно не весело, – лениво промямлил Калганов.

– В банчик бы-с сыграть-с, как давеча… – хихикнул вдруг Максимов.

– Банк? Великолепно! – подхватил Митя, – если только панове…

– Пузьно, пане! – как бы нехотя отозвался пан на диване…

– То правда, – поддакнул и пан Врублевский.

– Пузьно? Это что такое пузьно? – спросила Грушенька.

– То значи поздно, пани, поздно, час поздний, – разъяснил пан на диване.

– И все-то им поздно, и все-то им нельзя! – почти взвизгнула в досаде Грушенька. – Сами скучные сидят, так и другим чтобы скучно было. Пред тобой, Митя, они все вот этак молчали и надо мной фуфырились…

– Богиня моя! – крикнул пан на диване, – цо мувишь, то сень стане. Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я и печальный.) Естем готув (я готов), пане, – докончил он, обращаясь к Мите.