скачать книгу бесплатно
Мальчик нахмурился:
– Нет, и не надо, сами с мамкой проживем.
Бабушка сунула ему в карман деньги, которые до сих пор держала в руке:
– Возьми, отдай матери!
– От кого? – растерялся подросток.
Фася потащила меня к метро. Мальчик догнал нас у самого входа.
– Тетенька, так от кого деньги?
– От Стефана Новацкого, пусть тебе купят новую одежду и книги.
В вагоне я прижалась к Фасе и сказала:
– Вот какие странные люди встречаются, надо же, деньги порвать!
Бабушка, ничего не говоря, обняла меня.
– А зачем ты мальчику деньги отдала? – тараторила я. – Мы пирожные купим?
Фася вздохнула:
– Конечно, ты какие хочешь?
Лишь много лет спустя я узнала, что странные женщины были родственницами Тухачевского[2 - М. Н. Тухачевский (1893 – 1937) – маршал, необоснованно репрессирован и расстрелян, реабилитирован посмертно.], а деньги – компенсацией, которую стали выплачивать семьям реабилитированных людей.
Стефан Новацкий был умным человеком и, работая в системе НКВД, очевидно, понимал, что жизни ему не будет. Я не знаю, что творилось в душе у деда, когда он сообразил, что вместо светлого будущего, о котором братья Новацкие мечтали с другими идеалистами, они построили лагеря и тюрьмы, но одно он понимал точно: рано или поздно ему идти вслед за всеми.
В первый раз братьев Новацких посадили за решетку в 1922 году по обвинению в контрреволюционной деятельности. Бабушка тогда была беременной на восьмом месяце. От потрясения она родила раньше срока мальчиков-близнецов, которые, не прожив и суток, скончались. Впрочем, Стефана выпустили довольно скоро, потому что бабушка ухитрилась прорваться к другу деда, Феликсу Дзержинскому. Она несколько раз рассказывала мне эту историю, повторяя:
– Дзержинский был плохой человек, представляешь, я его знала как облупленного, а он обратился ко мне в своем кабинете на «вы», да еще заявил: «Ваш муж изменил идеалам революции».
Но бабушка, во-первых, обожала мужа, а во-вторых, была терской казачкой с примесью грузинской крови. Она вскипела, скинула со стола Феликса Эдмундовича какие-то бумаги, подлетела к нему, схватила его за гимнастерку и, начав трясти, прошипела:
– Значит, когда ты брал у Стефана и Яцека кусок хлеба, то не считал их предателями. Или ты настолько хотел жрать, что наплевал сам в тот момент на идеалы. Можешь и меня посадить, но знай: есть высший суд, и там мы, Новацкие, тебя встретим.
Потом, плюнув ему на сапоги, бабушка ушла, абсолютно уверенная в том, что ей не дадут выйти из здания ЧК. Но получилось иначе. До самой своей смерти Феликс Дзержинский упорно делал вид, что никакого скандала между ним и Афанасией не произошло. Стефан благополучно вернулся к жене, а вот Яцек больше не увидел свободы, он умер в камере, покончил жизнь самоубийством в одиночке. Когда Яцек узнал, что его ближайший друг Дзержинский подписал приказ об его аресте, он сначала заплакал, а потом, оказавшись в камере, разбил стекло у своих очков и проглотил осколки. Яцек не мог больше жить в мире, где лучшие друзья становятся предателями.
Стефан же вышел на свободу и до 1937 года продолжал работать в органах. Потом дедушку посадили по делу Тухачевского, и бабушка его больше никогда не увидела.
Она рассказывала мне о длинных очередях, в которых стояла с передачами, о том, с каким напряжением ждала писем. Но Стефану запретили переписку, он как в воду канул. Фася не знала, что с мужем. Ее с дочерью выселили из квартиры на Тверской в барак на Скаковой улице, в маленькую, десятиметровую комнатку с земляным полом. Но бабушка была счастлива: по непонятной причине машина сталинских репрессий дала сбой, и семью Новацкого не отправили в лагерь. Про бабушку и мою маму отчего-то забыли, случались иногда подобные казусы. Впрочем, Афанасия немало способствовала тому, чтобы ее не замечали. Она мгновенно оборвала все связи со знакомыми, стала работать кассиром и никуда, кроме как на службу, не ходила. В год, когда дедушка сгинул в неизвестности, его жене не исполнилось еще и сорока лет. Афанасия обладала редкой красотой, сохранившейся до старости, на нее оглядывались на улице даже тогда, когда ей исполнилось семьдесят. В особенности поражало сочетание иссиня-черных, густых, блестящих волос и огромных ярко-голубых глаз. Женихи вились вокруг бабушки роями, но Фася отказывала всем, она до последних своих дней любила Стефана и очень мучилась от неизвестности. Но потом случилось чудо.
Году этак в 40-м ночью к ней в барак пришел мужчина самого обтрепанного вида, его лицо закрывала низко надвинутая на лоб кепка. Когда незнакомец постучал в дверь, было совсем поздно, и бабушка предусмотрительно спросила:
– Кто там?
– Открой, Афаня, – тихо произнес пришелец.
Бабуся вздрогнула. Афаней ее звал Стефан. Дрожащими руками она сняла цепочку и подавила разочарованный вздох. Стефан был высокого роста, худощавый, а в коридор сейчас вошел низкий, кряжистый мужчина. Когда он снял кепку, бабушка чуть не упала. Перед ней стоял один из ближайших друзей Стефана, генерал Горбатов.
– Ты зачем пришел? – прошептала Фася. – С ума сошел! Быстро уходи, пока никто не увидел.
Но Горбатов втолкнул бабушку в комнату и сказал:
– Ничего, я переодетый, да и не следит за мной никто. Машина стоит у работы, шофер считает, что хозяин в кабинете, слушай меня внимательно.
Фася села на кровать, а Горбатов стал рассказывать. Он целый месяц ездил по лагерям с инспекцией, проверял местное начальство. В конце концов его занесло под город Благовещенск. Там начальник лагеря повел гостей из Москвы полюбоваться на цех, где заключенные делали ножницы.
Первым, кого Горбатов увидел, войдя в заводское помещение, был Стефан. Секунду друзья смотрели друг на друга, но что они могли сделать? Оба великолепно понимали: в подобной ситуации им остается только мысленно обняться. Горбатов прошелся по цеху, уже уходя, он подошел к Стефану, вырвал у него из рук готовые ножницы и сказал начальнику:
– Чего они у тебя такой кривой инструмент делают?
– Так безрукие все, – принялся оправдываться энкавэдэшник, – учу, учу, и все без толку.
Горбатов хмыкнул и, сунув ножницы в карман, ушел. Он привез сделанный Стефаном инструмент в Москву и отдал его Афанасии. Поступок по тем страшным, темным временам просто героический. Ножницы эти, и впрямь чуть кривоватые, живут в нашей семье и сегодня, их хранит мама.
Есть еще одно, последнее мое воспоминание, связанное с дедушкой Стефаном. Как-то раз мы с бабушкой пошли в Большой театр. Афанасия отчего-то не повела меня в буфет пить ситро, а потащила сквозь фойе и коридоры в какое-то помещение, не служебное, открытое для зрителей, но совершенно безлюдное, пустынное и гулкое. В углу стояло огромное зеркало в резной раме.
– Грушенька, – сказала бабуся, – ты худенькая, ну-ка залезь за зеркало и прочти, что там написано на оборотной стороне.
Я, слегка удивленная странной просьбой, выполнила приказ, увидела неровные буквы – «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год».
– Это что, бабуля? – удивилась я.
– Зеркало стояло в квартире у нас с дедушкой, – тихо пояснила бабушка, – а потом, после ареста Стефана, всю мебель реквизировали, вот оно сюда и попало.
Самое интересное, что зеркало находится в Большом театре и по сей день. Уже в восьмидесятые годы, будучи взрослой женщиной, я, придя на балет, не пошла в зрительный зал, а отправилась на поиски того холла и нашла его! Кое-как протиснулась за зеркало в угол и снова увидела надпись: «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год». Слезы полились из глаз: ни дедушки, ни бабушки нет в живых, а посеребренное стекло, в котором когда-то отражались их молодые счастливые лица, даже не помутнело от времени.
О родителях отца мне известно намного меньше. Практически не сохранилось никаких фотографий, оба они не дожили до моего рождения, и я с ними знакома не была. Дед, Николай Васильев, работал на ткацкой фабрике в городе Шуя, а бабушка Агриппина, в честь которой мне дали имя, служила поденщицей, мыла полы. Жили очень бедно, практически впроголодь, не хватало всего: еды, одежды, постельного белья. Представьте теперь негодование Агриппины, когда она видела, как Николай, залив в лампу дорогой керосин, вынимает купленный в лавке карандаш, открывает тетрадь и начинает писать. Дед вел дневник, причем делал это с простотой степного акына, по принципу: что вижу, о том и пишу. «Вот идет Ванька, он купил хлеба, а там орет Анфиса, козу потеряла». Дед мог часами водить карандашом по бумаге. Агриппина ругалась нещадно: керосин, тетради – все дорого, в доме нет самого необходимого, а глупый муж переводит деньги на ерунду. Николай, если супруга доводила его до точки, мирно говорил:
– Граня, отвяжись. Ну хочется мне бумагу марать, ведь это не грех! Я не пью, не курю, тебя люблю, чего еще надо. Да пойми ты, если я не стану в тетради калякать – заболею.
Николай, не имевший никакого образования, испытывал просто физиологическую потребность в письме. Вот и не верь после этого в генетику! Тяга к «бумагомарательству» передалась сначала моему отцу, потом мне. А теперь я вижу, как мой трехлетний внук Никита, плохо пока знающий буквы, с самым счастливым видом черкает ручкой в альбоме. И если другие дети в его возрасте рисуют, то Никитка «пишет». Так что никакой моей заслуги в том, что я стала писательницей, нет. Просто мне посчастливилось появиться на свет с нужной генетикой, только и всего.
Мой папа, Васильев Аркадий Николаевич, свои юношеские годы провел в городах Иваново и Шуя. Там он впервые женился на Галине Николаевне, и у них родилась дочь Изольда, моя сестра. Нас с Золей разделяют ровно двадцать лет, и она близкая подруга моей матери. Отец был уникальным человеком: имея за спиной три брака, он ухитрился сделать так, что все его жены дружили между собой. В детстве я задалась вопросом: кем мне приходится баба Галя? Фася – мама мамы, это понятно. Папина мать умерла, а баба Галя кто? Она родила мою сестру Золю, но мне-то кем приходится?
С этим вопросом я – кажется, уже второклассница – явилась к Галине Николаевне. Та обняла меня, прижала к своей мягкой груди и сказала:
– Грушенька, тебе здорово повезло. Иметь запасную бабушку удается далеко не каждому. Пошли скорей на кухню жарить пирожки.
Галина Николаевна слыла удивительной кулинаркой. Никогда ни у кого не ела я таких пирогов, такого холодца и такой заливной рыбы. И еще, она была мудрой, простой русской женщиной, интеллигентной от природы, ласковой и очень доброй. Я прибегала в квартиру, где жила первая жена моего отца, твердо зная: здесь приютят, всегда накормят и если не сумеют помочь деньгами, то дадут нужный совет.
День, когда умерла Галина Николаевна, был таким же страшным, как и день смерти сначала папы, а потом бабушки. Галина Николаевна занимала большое место в моей жизни, и я до сих пор иногда мысленно разговариваю с ней.
С сестрой в детстве я не дружила. Да и о каких хороших отношениях могла идти речь? Мне десять – ей тридцать. Золя стала лучшей подругой моей матери, ко мне она всегда относилась как к дочери. Но сестра у меня все же есть, у Золи имеется дочь Катя, вот с ней нас разделяет всего год и связывает нежная дружба.
Чего мы только не творили в детстве! Открывали тюбик с зубной пастой, укладывали его на полу в длинном коридоре квартиры Ягодкиных и, хихикая, наблюдали, как Галина Николаевна, наступившая на тубу, растерянно бормочет:
– Ума не приложу, откуда эта штука тут взялась!
Мы мерили линейкой друг у друга косы, спорили из-за конфет, хватали с кровати Галины Николаевны зеленое покрывало с вышитыми на нем драконами, заворачивались в шелк и плясали в спальне, визжа от восторга. Случались и драки, но тут я всегда орала:
– Эй, Катька, ты должна меня слушаться, между прочим, я прихожусь тебе тетей!
Кстати, вспоминается одна забавная история. В свободное время нас с Катериной, как правило, отправляли на дачу в Переделкино. Классе в третьем Катюше задали сочинение на вечную тему «Как я провела зимние каникулы». Катя, девочка откровенная, написала примерно так: «Мы весело проводили время с тетей. Тетя сказала: «Давай прыгать из окна второго этажа в сугроб». И мы прыгнули. Тетя сказала: «Давай запряжем в санки собаку Дика и будем кататься». И мы это сделали. Тетя сказала: «Давай приставим к двери бабушкиной спальни швабру, Фася выйдет, а палка на нее упадет». Было очень весело». Уже не помню, какую оценку огребла Катюха, но русичка вызвала в школу Золю, показала ей опус и робко спросила:
– Вам не страшно оставлять своего маленького ребенка с явно психически ненормальной женщиной?
Бедной учительнице и в голову не могло прийти, что тетя всего на год старше племянницы.
Из-за нашей незначительной разницы в возрасте частенько случались комические ситуации. Катин сын Леня на год младше моего сына Аркаши. Как понимаете, Ленька – мой внук, правда, двоюродный. Первое, чему научили его мама с папой, были слова: «Баба Гуня пришла». Так что бабушкой я стала в двадцать один год – рекорд, достойный Книги Гиннесса, – а в сорок с небольшим превратилась в прабабушку: у Лени родились дочки. Иногда я пытаюсь сообразить, кем приходится мой внук Никита внукам Катюши, и каждый раз остаюсь в недоумении.
Неловкость всегда возникала у меня и при общении с мужем Золи. Владимир Николаевич Ягодкин, профессор МГУ, экономист, известный ученый, сделал, как сказали бы сейчас, блестящую политическую карьеру, он стал одним из секретарей Московского городского комитета партии, заместителем всесильного по тем временам Виктора Васильевича Гришина. И я, честно говоря, терялась, общаясь с мужем сестры. Он очень любил меня и помогал, чем мог, но вот как его называть? Володей? Это исключалось. Нас разделяло более двадцати лет. Дядей Володей? Глупо. Владимиром Николаевичем? Полный идиотизм. Поэтому я долгие годы старалась вообще обойтись без имени и, если мне требовалось поговорить с ним по телефону, просила Золю, снимавшую трубку:
– Позови Катю.
А уж Катерине говорила:
– Что там твой папа поделывает? Он может подойти?
Кстати, в детстве меня страшно злило, что Катюня звала моего папу дедушкой. Один раз, в Переделкино, Катюша стала под окном кабинета и завопила:
– Дедушка, выгляни!
Она явно хотела что-то спросить, но я не дала ей задать вопрос. В мгновение ока запихнула Катю в сугроб и сказала:
– А ну не смей звать моего папу дедом!
Катерина человек редкой незлобивости, все конфликты в детстве она пыталась разрешить исключительно миром. Лучшая подруга Виолы Таракановой – Томочка почти полностью списана с моей Катюши. Вот и в тот раз, стряхнув с себя снег и выплюнув невесть как попавшую в рот шишку, она спросила:
– Но как же? Дедушка мне дед!
– Не знаю, – рявкнула я, – как угодно! И потом, это нечестно! У тебя есть дед, а у меня нет!
Катюша притихла, а часа через два робко предложила:
– Хочешь, зови моего папу дедушкой, мне не жаль!
Вот в этой фразе вся Катерина, такой она была в детстве, такой осталась и сейчас. Ни научное звание – Катя талантливый экономист, – ни ответственная работа, ни пост начальника совершенно ее не изменили.
Первые годы своей жизни я провела в бараке на Скаковой улице. Никаких воспоминаний об этом периоде жизни у меня не сохранилось. Отец и мама не были расписаны, у папы тогда была другая жена – Фаина Борисовна, журналистка, работавшая в газете «Правда». Как все мужчины, мой папа не любил принимать радикальные решения, а мама оказалась слишком интеллигентной, чтобы, стукнув кулаком по столу, заорать:
– А ну немедленно разводись! У нас ребенок растет.
Бабушка тоже совершенно не умела скандалить, и потом, забрав внучку из родильного дома, Фася почувствовала себя такой счастливой, что ей было все равно: стоит у дочери штамп в паспорте или нет. Главное, есть Грушенька, свет в окошке, война закончилась, карточки отменили, жизнь налаживается…
Но в феврале 1953 года бабушка получила официальное уведомление. Ей с дочерью и внучкой предписывалось через месяц, где-то в середине марта, явиться по указанному адресу. С собой разрешалось иметь одно место багажа. Сталин вспомнил о Новацкой, и было принято решение о выселении нашей семьи из Москвы. Месяц давался для улаживания всяких дел.
Увидав это предписание, мой отец моментально развелся с Фаиной Борисовной. В те годы формальности решались быстро, никто не давал никаких сроков на раздумье. Пришли, получили печати в паспортах, ушли.
Став свободным человеком, отец сразу повел маму в загс. Она попыталась сопротивляться и сказала:
– Ведь нас выселяют, может, лучше тебе со мной не связываться?
Аркадий Николаевич хмыкнул:
– Ну уж нет, уезжать, так вместе, одной семьей. И потом, кто багаж понесет? Хорошо знаю вас с Фасей, вещи все бросите, тяжеленные альбомы с фотографиями прихватите, а сумку поднять не сумеете.
Родители дошли до загса и ткнулись носом в табличку «Закрыто». Папа возмутился:
– С ума сойти! Одиннадцать утра, а они обедать сели!
С этими словами он принялся колотить в дверь кулаком. Она распахнулась, появилась заплаканная тетка. Глянула на Тамару, державшую в руках букет, и довольно зло спросила:
– Что случилось?
– Жениться хотим, – ответил Аркадий Николаевич.
– С ума сошли, да? – взвизгнула тетка. – Радость у вас? У всей страны слезы, а вам потеха?
– Вы о чем? – попятилась мама.
– Ты не знаешь?
– Нет, – хором ответили родители. – Что случилось?
Тетка судорожно зарыдала, а потом еле-еле выдавила из себя:
– Сегодня умер Иосиф Виссарионович Сталин, мы теперь сироты! Ступайте домой, потом поженитесь.
В полном обалдении родители дошли до проспекта, и тут с мамой случилась истерика, из глаз ее потекли слезы. Редкие прохожие, почти все с заплаканными лицами, не обращали внимания на женщину, бьющуюся в рыданиях. В тот день вся Москва исходила плачем, только редко кто шептал при этом, как моя мама:
– Слава богу, это тебе за Стефана! Что же ты раньше не сдох!
Тамара плакала не от горя, а от счастья. Она потом пошла в Колонный зал, где было выставлено тело Сталина. Ее чуть не раздавили в толпе, но мама очень хотела поглядеть на покойника, ей надо было убедиться в том, что тиран, убивший ее отца и многих других ни в чем не повинных людей, умер. Тамара очень боялась, что это обман, в гробу кукла, а Сталин просто спрятался.
В следующий раз мои родители отправились в загс в тот год, когда мне предстояло пойти в школу. Думаю, если бы при поступлении ребенка в первый класс не требовались документы, отец с матерью и не позаботились бы о соблюдении формальностей.
В 54-м году барак на Скаковой улице расселили. Бабушка и мама получили комнату в коммунальной квартире на улице Кирова, бывшей Мясницкой. Сейчас ей вернули первое имя, но для меня Мясницкая навсегда осталась улицей Кирова.
На первом этаже дома располагался магазин «Рыба». Около шести утра во двор начинали въезжать машины, груженные товаром, и все жильцы просыпались.
Грузчики швыряли ящики, ужасно матерились, автомобили гудели…
Я плохо помню ту квартиру. В памяти всплывает длинный коридор, по которому бегает несчетное количество детей, огромная кухня, невероятных размеров санузел с унитазом, стоящим на подставке. Бачок был вознесен под потолок, вниз свисала цепочка из плоских звеньев, заканчивавшаяся фарфоровой ручкой с надписью «Мосводопровод». А вот о нашей комнате не сохранилось почти никаких воспоминаний, но одно знаю хорошо: я спала за шкафами, которые отчего-то стояли не впритык друг к другу, пространство между ними было занавешено газетой, и, когда к нам в гости приходили мама и папа, я, проковыряв пальцем в бумаге дырку, подглядывала за взрослыми.