скачать книгу бесплатно
– Хотя и зелено-зелёный ещё наш единский мужичок, однако уже громыхает басовитым голосом, норов свой недюжинный и упёртый выказывает. Может, слыхивали чего о нём, там, в граде нашем стольном Иркутске? – Но ответа не ждал, с хитроватой задоринкой в глазах посмеивался: – Слыхивали, конечно же! В разных газетах прописывают про него, удальца нашего, кинохроникёры наведываются беспрестанно. Не скрою, тяжелёхонька она, битва-то, за план по лесозаготовкам, но – ничё, живы будем – не помрём. Покряхтываем, угрюмимся часом да репу свою чешем промозоленным да кривовастым пальцем, ан план, разумеем, – дело святое. То есть государственное. Неважно, рабочий ты или начальник, – днюем и ночуем на лесосеках и складах.
Изумляло и тешило Афанасия Ильича, что Невзоров весь такой кряжистый, юркий, устремлённый, глаза хотя мелкие, горошинами, но зоркие, горящие – искры и вспышки сплошные, а ведь получается, что за семьдесят ему, если даже не за все восемьдесят уже. Жизнью очевидно он ломанный, из огня да в полымя бросанный, но орешек, похоже, крепкий. Мало сказать, ехал он сейчас – мчал, нёсся, летел, с азартом шаловливого мальчишки давя поминутно на газ; рулил ловко, даже не без форса и какого-то изящества. Лесная, не везде гравийная дорога вся в колдобинах и кочках, с внезапными поворотами, спусками и подъёмами, однако хотя бы раз, озадачивало Афанасия Ильича, ощутимо подбросило этот лёгкий уазик, занесло или опасно накренило.
«Хвастун, ясно, и балагур отменный, – с нараставшим пристрастием приглядывался он к Невзорову, – кого хочешь, уверен, заговорит и обворожит, но старикан, что ни говори, он славный, наш, истинный сибиряк от пяток до маковки. Столько перенёс человек, столького навидался, страну не раз спасал, однако смотри – орёл. Крыльями – на всю распашку, грудью – только вперёд, а полётом – выше и дальше. Как бы ни было тяжко – отшутится, но не захнычет. И батя мой, сверстник его, такой же – молодцеватый душой и сердцем, не сдаётся, беспрерывно весь в делах и хлопотах колхозных и домашних. С одной-то рукой – и в передовиках всюду. Порой задумаешься: крепче и надёжнее сибиряка водится ли кто ещё из человечьего роду на земле?»
Тем временем появилась Новь, хваленная одними и проклинаемая другими. Остановились на пригорке в некотором отдалении, вышли из кабины.
– Новь жизни! – объявил Фёдор Тихоныч, широко обводя рукой. – Рай, да и только. Ни одной халупы и гнилушки. Железобетон! А он – на века. Как, если хотите, египетские пирамиды: они, подозревают учёные, тоже сработаны из бетона. Да что эти хвалёные пирамиды – нашим железобетонным гидростанциям простоять века, если не тысячелетия.
«Железо» произносил он по-особенному: не без задиристости, не без любования словом, и потряхиванием стиснутого кулака сопровождал его, будто дирижировал невидимому оркестру, но только им одним слышимую мелодию.
«Говорун!» – хотелось засмеяться Афанасию Ильичу.
– Где же вы столько железа да бетона набрали… лесорубы? – спросил, с кисло поползшей усмешкой всматриваясь в Новь.
– Лесорубы-то лесорубы мы, да нужда прижмёт – и бетонщиком, и сварщиком, а то и космонавтом в один миг заделаешься. Русскому человеку и блоху подковать, и сибирскую реку вспять повернуть, и орбиту оседлать, как норовистую кобылу, – плёвое дело. А гиштория, как писали в старых книгах, у нас такая сотворилась. В чём-то хорошая и полезная, в чём-то дурная и вредная, но на пользу и благо людей обернулись события. Как говорится: не было бы счастья, да несчастье помогло. ЗЖБИ (завод железобетонных изделий) в соседнем, километров за двести от нас, городке Берёзове сверх плана наштамповал панелей для новых берёзовских кварталов, да заказчик, генподрядчик, отказался – сколы обнаружил и трещинки. Проще говоря, брака много оказалось. Выяснилось: ошибочно цемент не той марки да и к тому же не в тех пропорциях использовали заводчане – хрупковатые удались панели. Заказчик ехидненько сказал, что для его пятиэтажек «сие новшество» не годится. Но посоветовал, уже серьёзно, с заботой: а для одноэтажек – само то. Нагрузка, мол, мизерная будет на всю собранную конструкцию, годков сорок, а то и поболее, простоят дома. Но сам он одноэтажек не строит и в ближайшие годы не планирует. Раскланялся – и был таков. На заводе – паника, беготня: куда девать сие добро? Все склады и двор забиты под завязку. Не сбудут – чем зарплату рабочим выдавать, на какие шиши производство развивать, план выдавать на-гора? Премий, прогрессивок, тринадцатой зарплаты лишаются. «Бяда, бяда, хлопцы!» – помнится, любил поохать мой сослуживец белорус Василь перед атакой, а сам – первым на врага, только поспевай за ним. Что ж, хоть завод останавливай, а директору – в петлю или в омут. Не шуточное дело: нагрянет ОБХСС (отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности) – и ведь могут припаять и разбазаривание государственных средств, и халатность, и чёрт знает чего ещё. Но директор – мужик сметливый, а главное, вёрткий, скоренько отчалил в Иркутск, прошмыгнул – не исключено, что с подарочками, – по высоким кабинетам. И через денёк-другой из области звон-звоночек директору нашего леспромхоза: «Закупайте по бросовой цене! Экономия страшная. Да и вообще, хватит вам по старинке с брёвнами и паклей возиться – смело переходите на новые технологии в домостроении, показывайте пример другим деревням и посёлкам. Справитесь – наградим!» Мы поначалу подрастерялись: виданное ли дело, в таёжной глухомани живём, среди вековых деревьев, брёвен и всякой другой обработанной древесины извечно тут и там навалом – своя лесопилка и столярка, а строить себе дома будем из железобетона?! Ну и ну! Сказали: «Извините, товарищи, но нам не надо. Мы по старинке! Чтоб дёшево и сердито было!» Однако внезапно комиссия из главка нагрянула и шустренько наковыряла с поверхности всяких недочётов у нашего бедолаги директора. Он понял без лишних слов, что? нужно делать, иначе – ОБХСС и баланда с нарами. Но предварительно посоветовался со мной, то есть с партией, чтобы, понятное дело, заручиться поддержкой и не взваливать всю ответственность на себя. Сказал второпях, нетерпеливо поглядывая на телефон: «И действительно, а почему бы, Тихоныч, нам для людей не построить городские дома со всеми удобствами? Чем селянин хуже горожанина?» И я ему с ходу ответил: «Строим город! Звони – соглашайся!» Я вижу на вашем лице удивление, едва не иронию? А иначе, поймите, Афанасий Ильич, я ответить и не мог: всю жизнь хочу, чтобы народ наш многострадальный и многотерпеливый в радости и довольстве жил. Настрадались люди, ой, настрадались! А тут – уже к осени построим современный городок и – почти что коммунизм наступит, хотя… хотя всего лишь только на нашем маленьком пятачке земли. Приманчиво, благородно и – ни-и-и-каких измышлений и бредней не требуется. Конкретно и железобетонно: город! Аж целый город!.. Услышал меня директор – расцвёл в мгновение. Хватанул трубку так, что чуть было провод не оборвал. «Берём! Берём!..» – кричал. Хороший, скажу вам, человек он – для народа старается, не хапуга, как некоторые начальнички, совестливый, настоящий мужик. Что ж, леспромхоз наш не бедный – закупили мы все запасы у проштрафившегося ЗЖБИ. Оптом получилось только что не задарма. Экономия воистину страшная. Область помогла нам доставить панели и перекрытия на место, сколотили мы пару строительных бригад из наших лесорубов и механизаторов. Завезли цемент, трубы, котельное оборудование, арматуру, бетономешалки, – тоже область подсобила. А речного гравия и песка для замеса бетона и раствора и своего полным-полно. И-и – эх, попёрли, как говорится, наши городских! Ударно, меньше, чем за три недельки, но штурмовых, азартных, залили мы остовы фундаментов. Дневали и ночевали на стройке. А в стремительно пронёсшихся полгода поставили на этом покуда неприглядном пустыре, на бывшей лесосеке, целый городок – наша красавица Новь народилась. Ей-богу, будто бы в сказке вырастал наш местечковый коммунизм. Впрочем, дело не мудрящее – штамповать, сваривать по закладным арматуринам коробку за коробкой: технология-то простецкая, азбучная. Слышали, в Москве появился такой бригадир Злобин, так он со своими бригадными ребятами длиннющую пятиэтажку ставит за пять-шесть дён; мечтает выйти на трёхдневку. Ну и мы, таёжные хлопцы, не из последних. К каждому дому подвели трубы централизованного отопления, а также горячей и холодной воды, выгребные ямы вырыли, установили в них железобетонные кольца, – вот тебе уйма удобств в доме, неслыханных в наших диких краях. Печей и колодцев отныне не надо, туалет, душ – ванна – баня прямо в доме, – чудо, и только. Смастерено быстро, задёшево, красиво. Семьи сами провели отделочные работы – шпаклевание, покраска и всё такое в этом роде. Материалами государство пособило. Смотрю сейчас в долину – не скрою, любуюсь, горжусь. Сердце моё хотя и старое уже, надорванное, но неуёмное, неостывшее: торжествует и поёт. Думаю иногда: а ведь вот они, долгожданные и справедливые плоды революции нашей великой и Победы не по-человечески тяжкой, но счастливой. Да, да, только сейчас, в семидесятых, по-настоящему начинает подниматься и крепнуть страна. Мы не видели в жизни добра и блага, так хотя бы пусть младое поколение поживёт по-людски. Правильно? Правильно! Конечно, конечно, правильно! Наш лесорубный народ от века не живал в этаких хоромах, в городах отродясь не бывал, а тут – нате вам: свой собственный город заимели, и ездить отныне вовсе никуда не надо. Живи – не хочу! Радуйся, да не забывай благодарить родное государство и леспромхоз.
Слушал Афанасий Ильич своего восторженного, увлёкшегося мечтаниями и достижениями собеседника, всматриваясь в долину Нови, и внезапными наплывами закипали в груди противоречивые, нежеланные чувства.
«Дельцы доморощенные! – сыпались ругательства, казалось, сами по себе. – Маниловщина непереводная! Головотяпы из Салтыкова-Щедрина! Коммунизм, видите ли, они построили, людей облагодетельствовали!»
Но понимал, надо во что бы то ни стало сдержаться, не вспылить, не взорваться: нельзя, давно внушил себе, никого походя, мимоходом обижать, тем более тех людей, души которых рвутся к добру и справедливости, к красоте и порядку, людям, которые себя не жалеют, но чтоб другим стало хотя бы чуть-чуть, но получше.
Глава 16
Что же видит с высоты снова потускневший лицом и даже стиснувший зубы Афанасий Ильич? Видит он на голой, без единого деревца земле с полсотни монолитно-единообразных железобетонных четырёхквартирных бараков. Домами он не смог назвать эти строения, а только лишь бараками, которые извечно относятся к временным быстровозводимым дешёвым жилищам. Он знал перевод с французского этого слова – лачуга; а русское удобоупотребляемое название – времянка, и оно уже которое десятилетие лёгким лётом перемещается вместе с тысячами людских судеб по просторам бескрайней страны – по стройкам и приискам, по воинским частям и лагерям с заключёнными. Никогда не забыть, что в фашистских концлагерях миллионы узников страдали и умирали тоже в бараках.
Косточки под щёками вздрагивали. Всматривался: печных труб над кровлями нет, но в серёдке посёлка на взгорке, где встарь обычно церковь ставили, кочегарка. Она указывает в небо пальцем – трубой. Труба возвышается над посёлком и тайгой, несоразмерно тучная, рослая и – зачем-то – чёрная. Централизованное отопление – диковинка, несомненно, невероятная для таёжной глубинки и, конечно же, может и должна быть подспорьем и благом, но Афанасию Ильичу сейчас легко догадаться – люди потому замерзали зимой, что тепла, по всей видимости, от котла не хватало, а доброй старой печи в доме не имеется; к тому же стены, железные, бетонные, промерзают насквозь, в отличие от дерева, которое, если сухое и бокастое, – надёжная и заботливая преграда любой стуже.
От отца и матери слышал с детства: «Деревянный дом дышит. Он ровно что живой. Мы живём, и он живёт».
Из форточек многих домов торчали дулами трубы-жестянки, очевидно, от буржуек. Понятно: спасались люди зимой кто как мог; врубали наверняка и «козлов» – самодельные и весьма примитивные электрические обогреватели на высоких и тонких – козьих – ножках.
Вспомнились, не могли не вспомниться, те тяжкие буржуйки, которые он с невеликорослым, но жильным мужичком Силычем перетаскивал к неблизкому холму. Хотелось улыбнуться робкому проблеску этого своего воспоминания, как нечаянно встреченному через годы и испытания доброму знакомцу, но мысли были грустны и резки: «До следующей революции, что ли, будем спасаться буржуйками и авралами? Так и жить: на войне как на войне?» Но мысли этой никак нельзя было развиться в голове Афанасия Ильича, и она не развилась, блёклым туманцем покорно осев куда-то на донышки его рассудка и души.
Что ещё озадачило и насторожило Афанасия Ильича? Дороги и дорожки, хотя уродливо перепаханные, изрытые вдоль и поперёк, однако, сверху хорошо видно, – взаимно параллельные и перпендикулярные, ни единого неправильного излома и поворота, углы соблюдены строго в девяносто градусов. Неприятно подумалось, что бараки, объединённые в несколько кварталов, стоят на плацу этакими ратными, вымуштрованными строевыми коробками солдат, но уже окружённые боевыми траншеями, ухабами блиндажей и дотов.
Таких колхозных деревень и рабочих посёлков ни в глубинке, ни рядом с городами Афанасий Ильич ещё не видывал по Сибири. В его родной Переяславке каждая изба поставлена на особинку: что хозяин когда-то задумал, приметил у родни и односельчан, услышал из прошлой жизни своей деревни – то и вышло. Все улицы хотя бы чуток, но изломистые, кривоватые, потому что дома исстари ставились так, как удобно было людям ходить и ездить – и к реке, и в тайгу, и в поля, и к скотному двору, и к большаку – к Московскому тракту, и к погосту, и к церкви, а теперь – к клубу, и к управе, а теперь – к сельсовету, и к школе, и попутно к детсаду, да и куда ни заблагорассудилось бы селянину ещё. Афанасию Ильичу подумалось: «Так и мерещится, что вот-вот услышишь команду: прямо иди, налево иди, дальше – направо, снова – прямо, налево, направо, кругом, и так далее. По уставу, наверное, проще жить».
Фёдор Тихоныч сказал на пониженном, но непривычно чеканном голосе:
– Не буду от вас, Афанасий Ильич, утаивать. Для меня, старого большевика, важны предельная честность и правдивость. Не всё так гладко и благодушно, как вам, возможно, показалось из моего, может быть, излишне красочного и эмоционального, повествования. Зимой беспрестанно подводила зараза кочегарка. То насос поломается. То трубы на сварных стыках потекут. То вентили, задвижки мёртво сидят – не откручиваются и не закручиваются как надо. Они подержанные, сплошь ржавые, нередко ещё довоенные, а новые, известно, в большом дефиците ныне. Насобирали мы этакой рухляди со всего нашего глухоманьего околотка. То сыроватые чурбаки и сучки с наших лесосек в топке котельной нужного жару не дают. На угле, к слову, помыслено было сэкономить нами, дерёвней, малоопытной в технологиях, мозгами по сю пору кондовой и ветхозаветной. К февралю при всём при том завезли мы уголёк, да самый наилучший, кузбасский, – жару добавилось в разы, вода шибче и веселее ринулась по трубам. Но и другие напасти приключались. Главная и самая изматывающая из них – то тут, то там мороз прихватит подведённые к дому трубы. Бессчётно рвало их, только что не в щепки. Понароем ямищ, навалим горы глины – беда, и только! Бывало, не скрою, что фундамент, стеновую панель, отмостку ковшом поломаем, изнахратим, – получается, труд других людей губим, жилище портим. Откопаем – и порой выяснялось, что в спешке трубу не утеплили должным образом, прямо скажу – с преступной халатностью работали сантехнические бригады. Мы их, к слову, со стороны нанимали. Подвернулись пройдохи ещё те, а где лучше взять? Сами видите, что экскаватором и трактором перебороздили весь наш славный посёлок, нашу красавицу Новь, – ни пройти, ни проехать. Нд-а-а, неприглядная картина. Но ничего, будьте покойны: восстановим дороги, подлатаем фундаменты и всё такое прочее приведём в божеский вид. Понятно, целый городок отстроить в этакой дыре и содержать грамотно – дело для нас пока что в новинку, тёмное даже. Ещё многому чему надобно капитально подучиться. Как говорил Ленин: «Учиться, учиться и учиться». Научимся, обустроимся. Ничё, живы будем – не помрём. Но героические усилия наши не напрасны, Афанасий Ильич: гляньте, Новь вопреки всему живёт!
«Хм, героические!» – зачем-то плотнее поджал губы Афанасий Ильич.
Фёдор Тихоныч в волнении переминался с ноги на ногу, нервно покашливал в кулак. Неожиданно отмахнул рукой, точно бы шашкой на скаку:
– Но другое до полынной горькоты в горле тревожит и лихотит часом. Признаю?сь вам начистоту, потому что всё одно со временем, если не сегодня-завтра, вылезет вся подноготная там у вас в верхах. Надо же, объявились сущие злыдни и нетерпеливцы: жалобы давай строчить в обком, обзывать нашу Новь едва не матерными словцами, а меня с директором и подавно в дураки и, тьфу! во вредители записали. Один аноним даже накатал, что я и директор сэкономленные денежки себе в карман прихапали. Люди, люди! И что же? Писали да измышляли наши жалобщики, но, благо, из обкома – мудрое молчание. Однако мне по великому секрету ещё зимой сообщили по телефону насчёт этих мерзких и скудоумных писулек. Просили утихомирить жалобщиков, поработать, так сказать, с массами. Ходил я по домам – беседовал, уговаривал потерпеть, набраться, наконец, мужества, говорил им о революции, о войне – как тяжко тогда всем довелось. Голод, холод, тиф, брат на брата… Да что говорить! Но некоторые, как ни увещевай их, чего ни обещай им, чёртом на тебя пялятся и ни в какую не желают уразуметь, что великая радость для них эти дома, эта наша Новь. Воистину государство и леспромхоз преподнесли нам богатый подарок, а они!.. Пакостники! Вражины – имя им! И как, скажите на милость, с такими людьми строить социализм, я уж не говорю про коммунизм? Я сам с семьёй живу в таком же доме. Не скрою: покуда не очень приютно, ворчим, но знаем – знаем! – что дальше заживём лучше.
Глава 17
Помолчали. И каждый, похоже, о чём-то своём молчал. Перед Афанасием Ильичом неохватные никаким взглядом ни с какого возвышения таёжные земли с изобильно заселившими округу могучими соснами и пихтами. Поражает глубокий, затаённо-тёмный распадок, по дну которого серебристо звенит ручей. Над долиной нависают скалы – насупленные великаны-стражники. В далёкой дали блещут синими хрусталями Саянские горы. И всюду владычество какой-то истинной силы, красоты, тайны мироздания.
А Новь? Что? она? Она какая-то ошеломительно и досадливо неожиданная, какая-то совершенно невозможная в своём железобетонном, городском проявлении. Чувствуется Афанасием Ильичом какой-то обделённой сиротой: только-только народилась, а уже как будто вытолкнута из природного, крепко налаженного бытия. И словно бы в наказание или, может быть, с желанием поглумиться над ней, выстроена в никчемные парадно-боевые коробки. «Мол, шагом марш… отсюда!»
«Что говорить, доброе место, для жизни впрок, но… Новь! Новь – придумали же! Почему бы не назвать, как называли по какой-нибудь приметной и яркой особенности новое место прадеды и деды наши? Тут тьма пихт, и какие они видные, кудрявые, с юбошными нижними ветвями, будто бабы в пляс пустились. И они пожизненными облаками, тучками стоят над округой. Вот-вот, глядишь, хлынет зеленцеватый, а то и сразу изумрудный дождь. Выходит, что посёлок Пихтовый. Или Пихтовка. Так? Так! А они – модники, выпендрёжники! Да и не одни они такие – тьма-тьмущая их по Руси великой. Помню, да ещё как помню: повстречалась мне как-то раз захудалая деревенька Идеал, в которой скот по застарелым пьяным делам раз-другой опоили какой-то химией для потравки жуков и личинок, и вся ферма поболела, помаялась и в конце концов благополучно передохла. А стены школы той помню и отплёвываюсь. Снаружи они, горемыки, были подпёрты жердями. Вот нам и наш идеал. Вместе с новью!»
Афанасий Ильич твёрдо держал взгляд высоко, смотрел в небо. Ему не хотелось опускать глаза ниже: не хотелось видеть Новь, не хотелось узнать и понять её лучше.
И левее не хотелось смотреть: там вдали пучился по небу чад пожарища. Он, казалось, таращился на леса и просторы, словно бы обдумывал, куда ещё ринуться.
Фёдор Тихоныч пытался, даже приподымаясь на цыпочки, заглянуть в глаза Афанасия Ильича: чего этот напыженный начальник высматривает, о чём думает, не замышляет ли чего-нибудь? Несколько встревоженный, сказал, выправляя голос на звучность, – несомненно, хотел во что бы то ни стало убедить собеседника, завлечь его на свою сторону:
– Немаловажный факт, Афанасий Ильич: по генеральному проекту сооружена Новь. А генеральный, он и есть генеральный. Почитай что генеральский!
Не скрыть было, что порадовался старый фронтовик своей находке: генеральский, мол, проект, а потому можно считать, что был приказ от самого генерала.
Афанасий Ильич хотя и расслышал старика отчётливо, однако, едва раздвигая губы и не отводя глаз от далей, зачем-то спросил:
– Чего?
Старик погас, сникнул и растерянно пробормотал на подвздохе:
– Новь, говорю, по генеральному проекту сооружена. Правда, по типовому, можно сказать, шаблонному. Но, сами знаете, оригинальная разработка долгонько чертится и дорогонько стоит.
– Медведь, что ли, в качестве генерала у вас тут? Он, видимо, и подсунул вам проектик и сказал: выполнить в точности, иначе – загрызу. А вы – есть, товарищ генерал! – был осознанно неумолим и неприятен Афанасий Ильич.
Старик вздрогнул, но во внезапной дерзкой решимости повернул голову к собеседнику, зачем-то расправил плечи, весь подтянулся, напрягся:
– Вы… вы… молодые да ранние… не понимаете жизни: хлебнули бы с наше – кумекали бы, поди, что к чему и зачем! Поелозили бы в тесноте и мокроте землянок и окопов, погрызли бы заплесневелые сухари и перемороженную, вонючую брюкву, покормили бы своей родной кровушкой вшей и клопов!..
Но Афанасий Ильич по-прежнему был неумолим и строг до беспощадности, – прервал:
– На печах, кажется, тоже сэкономили.
– Да! – выкрикнул старик, весь содрогнувшись точно бы от удара током. – Есть такой грех – сэкономили! И на том, и на сём мы, вредители и бестолочи, сэкономили, – так, что ли, думаете о нас?! Слушайте, слушайте: нечего нас попрекать и уличать. Мы думаем о людях. Думаем, да ещё как думаем, и печёмся об общественном благе. И о людях, и о производстве, и о природе, и о стране думаем! Понимаете? Понимаете?!
Афанасий Ильич не отрывал взгляда от далей и молчал. Фёдор Тихоныч бесцельно, но жёстко поковырял носком сапога кусок окаменелой глины и, не поднимая головы, неожиданно предельно ровно, даже чеканно произнёс, как на докладе:
– Не выхваливаюсь и тем паче не оправдываюсь, но нужно сказать, что буржуйками нынешней зимой подмогли тем, у кого маленькие дети и немощные старики. И печи вскорости будут. Непременно, непременно сложим. Уже кирпичи и железо заказали, мастеров подыскиваем, – обустроим нашу Новь, заживём уютно и…
Афанасий Ильич, под каким-то, осознал, нажимом изнутри – «Да, вредный я человек» – снова не дал договорить, но, прервав старика, голоса не повысил ни на йоту, а сказал очень тихо, вроде как даже неохотно:
– Всё одно, уважаемый Фёдор Тихоныч, дома? будут промерзать, особенно с северного бока. Неужели не понимаете?
– С централизованным-то отоплением, уважаемый Афанасий Ильич? Да с печами в придачу? А ну вас, ей-богу!
Старик разобиделся крепко, оскорбился смертельно. Его стянутые в морщинистый серый кулачок губы невольно затрепетали, казалось, в плаче, лоб омертвело позеленел, а щёки, напротив, кроваво-красно испятнились. Слышно было, как он тяжко втягивал своим большим, добрым, дед-морозовским носом воздух, которого, видимо, ему не хватало.
Снова стояли молчали.
Спорить, чего-либо ещё выяснять, уточнять и тем более упрекать друг друга – смысла, по всей видимости, не было ни для одной из сторон. Каждый разумел, ценил и любил жизнь по-своему, каждый готов и будет биться за свою правду, выстраданную, ставшую родной, необходимой, порой – спасительной. «Оторвёшься от правды жизни своей и – каюк тебе!» – говорят иному многоопытному и уже предельно осмотрительному человеку его чувства и разум.
– Извините, Фёдор Тихоныч, если был резок, – наконец, перевёл Афанасий Ильич взгляд с далей на старика, на его серо-пепельную седину, жалким лоскутком треплемую ветром, на его вначале показавшуюся густой и весёлой бороду Деда Мороза, а теперь различил в её редких и путаных волосках страшный коричневый шрам, густо и толсто сползавший по шее на грудь.
«Что ни говори, а все мы люди-человеки, – тонко и желанно прозвучало в сознании и сердце Афанасия Ильича. – А старик-то – совсем ребёнок. Столько вынес, умирал, думаю, и воскрешался, но – ребёнок. Ребёнок, которому самому ещё нужен этот сказочный Дедушка Мороз, чтобы поверить в чудо и добро. И свою Новь он сооружал – будто дитя из кубиков складывал чего-то там у себя в игровом уголочке».
«Не извинись я сейчас – не простил бы себе, поостыв через дни».
«А правда и справедливость между мной и этим бедным стариком с его Новью вот в чём: им – урок, а мне – наука. Многое остальное – просто жизнь, в которой мы то умны, то… то… порой непонятно что и зачем среди нас происходит».
– Вы, Фёдор Тихоныч, обещались показать мне ваше старинное село. Так поехали, что ли?
Афанасий Ильич, чему-то тайком радуясь, по-особенному произнёс «старинное» – несколько нажимисто, не без нотки торжественности, но нотки очень тихой, бережно хранимой в себе, чтобы, видимо, звучала она для него дольше и чище. С недавних пор стал примечать за собой, переходя в возраст, как сам полагал, матёрого мужика, – нравилось, и словом, и взглядом, и мыслью, а при счастливом случае, и рукой, прикасаться к какой-нибудь встреченной по жизни старине, или, как на свою ухватку говаривалось в родной Переяславке, – к стари?не.
Хотя и спросил Афанасий Ильич, однако же, не дожидаясь согласия и приглашения от молчаливо и потерянно стоявшего Фёдора Тихоныча, своей привычно крепкой, широкой поступью прошагал к машине и всем своим великим, сановным станом монументально – осознавал, привычно посмеиваясь над собой, – уселся на своё начальническое сиденье, на этом косогоре опасно и в певучем скрипе металлов накренив кабину вправо.
Старик молчком, уже присгорбленно и отчего-то прихрамывая, но с горделиво поднятой головой, казалось, неохотно, однако, очевидно было, покорно проследовал на своё шоферское место.
Глава 18
Ехали в молчании, в молчании тяжёлом, если не сказать, – недружелюбном, но не злом, не ожесточенном, не мстительном. Фёдор Тихоныч рулил в какой-то болезненной вялости, даже некоторой незрячести, на педаль газа едва нажимал, однако уазик немилосердно трясло и подбрасывало, хотя эта старая, многажды и добросовестно скрепленная щебнем дорога самоочевидно была гораздо лучше той, что стремила от райцентра к Нови, – укатанная до брусчатой монолитности, к тому же только что не совершенно прямая, без внезапных, лихих спусков и подъёмов. И было понятно Афанасию Ильичу, что перед ним дорога поистине вековая, что она в поколениях местных селян спрямлена и обихожена сколь возможно было, а пробита в таком направлении, как надо для облегчения жизни и труда.
Из-за молоденького придорожного березняка с его искристыми зелёными брызгами листвы под напором ветра вскоре явилось и само старинное село, по табличке на столбе с прозванием приветным, обласкавшим глаз и слух, – Единка.
Надо же, Единка! – вскликнулось в груди едва не улыбнувшегося Афанасия Ильича.
«Ну, здравствуй, здравствуй, стари?на наша сибирская, красо?та поангарская! – И словно бы похвалился перед селом: – А моя Переяславка тоже на ангарском бережку. И вижу, и радуюсь, что вы схожи друг с дружкой. Едва не родные сёстры».
Единка лежала перед ним на обширных и холмистых лугах поймы, похоже, что незатопляемой или совсем немного в сильные дожди. Как-то так доверительно плотно и уютно прибочинилась к самому берегу. Лежала статно, красиво, распахнуто. Разбросалась вольным и нравным размахом километра на два с половиной, если не на все три или более. Бурно, в кипенном свечении цвела эта прекрасная долина дикими черёмухами, нежно зеленилась ухоженными яблоневыми, ранеточными, садами. Афанасий Ильич радовался: сто?ящее место, настоящее, для жизни, потом – для упокоя вечного. Ему понятно, не надо в подробностях разглядывать, – Единка и Переяславка обустроены на один ухваток, на жизнь крепкую и здравую из века в век.
Попросил притормозить на отдалении от въезда в первую улицу: ехать или не ехать дальше? Вернее всего, не ехать. Постоять у берёзок, поскорбить безмолвно, как, возможно, перед могилами, и – восвояси, подальше отсюда. Неспешно, скованной развалкой вылезли из кабины, казалось, оба пребывая в раздумье: а, собственно, – зачем? Стояли молчали. Опускали глаза к земле, приподымали. Однако снова – долу. И страшно, и обидно было смотреть, осознавать – гибнет село, сгорает чья-то целая жизнь, жизнь с её трудами в буднях и празднествами, радостями и горестями, надеждами и утратами. Видимо, оба чувствовали или даже думали в одном направлении, но что друг другу сказать? Наверно, лучше – мол, поехали назад. А что ещё и зачем?
Уже выгорело под трети села и резвыми, прыгающими бесенятами занимались тут и там новые всполохи огня. Целые строения и изгороди, непроглядно и лохмато обложенные дымом и копотью, достаиваются, додышивают свои последние часы на этой своей родной земле, под этим прекрасным, желанным небом.
Афанасий Ильич ещё может многое что разглядеть в дыму. Там – обширный, густо засеянный могилами погост в цветущем черёмуховом раю. В серёдке села, на взгорье, жмётся кирпичная, ошарпанная, грубо обстроенная вкруг деревянными сараями церковь без маковки, переиначенная, по всей видимости, под склады или мастерские. Левее, едва не на самом берегу, – вкупе с игровыми площадками и стадионом школа и детский сад, и они, можно было подумать, по привычке беззаботной ребячьей жизни, сверкают с подмигами солнечными зайчиками окон. Разглядел стоящие на некотором отдалении от села пять-шесть рослых основательных построек. Легко было угадать в них лесопильные и столярные цеха со складом и гаражом. Оборудование, видимо, разобрано и вывезено, но самим сооружениям сгинуть бесславно, – покачивал головой Афанасий Ильич, в сцепке тесня заброшенные за спину ладони.
Сквозь дым, смещаемый вихревым ветром, он рассмотрел на нескольких избах ажурную, цветасто и с выдумкой раскрашенную резьбу – на наличниках окон, и по карнизам фасадов, и даже по всей избе вкруговую. На коньках кровель и петухи, и орлы, и ещё какие-то сказочные звери обитали, красуясь, молодечествуя. «Да тут у них не просто избы – лики, образа?! Хоть картины пиши с них, хоть молись перед ними».
Срублены избы по большей части на стародавний сибирский манер: оконца – маленькими четвертинками, по-старушечьи подслеповатые или же, напротив, хитровато приглядчивые, прижмуристые. Стены хотя невысоки, с потолками низкими, но из крупных, выпукло-бокастых брёвен. И судя по смолисто-искрасному, пропечённо-ржавому их отсвету – лиственничные. А лиственничная древесина, известно, тот же металл по твёрдости и крепости, но греющий, надёжно держащий в комнатах печное и живое тепло людей. Почти что все избы без обшивки, наружной отделки вагонкой или чем-либо ещё, потому как она попросту не нужна при такой толщине, сбитости брёвен. Не нужна обшивка ни для удержания тепла, ни даже для красоты или, слышал Афанасий Ильич от стариков в Переяславке, для придания большего благообразия, благолепия. Избы здесь и красивы, и надёжны.
К венцам присмотрелся. Разглядел глазом инженера и отчасти строительного спеца несколько крепёжных способов – вырубов – по углам. Из них самые ходовые в Сибири – «лапа с присеком» и «ласточкин хвост». Ещё различил – «в обло, или в чашку», требующий, слышал от плотников, великой ухватистости и только что не ювелирной точности, когда топором и стамеской, долотом выдалбливаешь в древесине «чашку», паз, гнездо. Ещё кое-что обнаружил: два весьма редкостных способа – «в столб», то есть когда брёвна кладутся в выруб вертикального бревна, и – «в охряп». «В охряп», знал, совсем редко используется для постройки именно избы, а чаще для бани и всевозможных хозяйственных клетушек, потому что добиться такой вырубкой плотного прилегания брёвен друг к другу бывает очень затруднительно, а то даже и невозможно, зато стык получается самым надёжным, наикрепчайшим, если не сказать – сцепленным насмерть.
Афанасий Ильич покачивал головой и даже прицыкивал: надо же – и «в охряп» уловчились построить себе жилище! Мастаки мужики тут! Кажется, у каждой избы хозяин со своим норовом и коленцем: ты, мол, соседушко, так сработал, а я – вот этак. Ну, и у кого ладнее? – наверное, подзадоривали они друг друга.
У фундаментов не приметил каменной кладки, но по углам, а может быть, ещё и посерёдке каждой из сторон, огромные валуны, карьерные глыбы, скорее всего, всё же были у многих изб уложены. С годами, видимо, глубоко осели, зачернились, вросли в грунт. Смутно припомнилось Афанасию Ильичу, что такие камни зовут сыздавна краеугольными. Не раз встречались они ему в старинных, особенно в первопроходческих сёлах и даже в самом Иркутске – в кварталах и слободах, именуемых деревяшками, у тех домов там, которые уцелели после великих и беспощадных пожаров в XVIII и XIX веках. Не приметил и другого вида фундамента – из гравийно-цементного замеса с арматурой, обычно утеплённого снаружи туфом, песчаником, кирпичом или завалинкой из глины, мха или опилок. А потому смело предположил, и даже был уверен, что основания-фундаменты у единковских изб – лиственничные. Либо брёвна, предварительно обмазанные тонким слоем глины и обожжённые до появления угольковой кожицы паяльными лампами, после чего тщательно просмолённые, уложены на толстую песочно-каменистую отсыпку. Либо опять-таки обожжённые и просмолённые брёвна-коротыши сваями установлены в ямы и особым образом закопаны – с укладкой на самый низ большого, желательно плоского камня, с подсыпкой гравия, а у самого предусмотрительного и осторожного хозяина – ещё и с подливкой-подмазкой смолы. Главное, чтобы древесина не соприкасалась с почвенным, плодородным, слоем. О таких и им подобных основаниях для старинных сибирских изб говаривали: дёшево и сердито. А то, что на века, – будьте покойны.
Юношей у себя в Переяславке слышал Афанасий Ильич от одного мастеровитого мужика, плотника дяди Саши Перегудчикова:
– А гниёт ли вообще лиственница, тем паче обожжённая, обмазанная смолой да глиной? Сие, вьюноша, мало кто достоверно ведает. Столетние избы, сработанные таким манером, стоят и поныне, ни единым вскряком али пёрдом не выказывают свои почтенные лета и болячки. А потому, Афоня, скажу тебе так: нет чудеснее и вернее для человека дерева, чем лиственница наша сибирьская. Но и, чё уж! сосёнушка нашенская знатна, – беда и выручка в задельях всяческих. Да и всё тут у нас на особливый обыча?й, для благости сотворено человечьей и всякой иной живности, таёжной и домашней. Живи да радуйся, хоть умный ты, хоть даже дурак забубённый. Жизнь и природа поправят, если чего не по-людски пошло да поехало у тебя, растяпы!
Многие избы Единки солидно и важно венчают собою усадьбы с огородами и садами, с просторными, зачастую крытыми, дворами, с поскотинами, сараями-амбарами, летними кухнями, совмещёнными зачастую с банями, с гаражами, слесарнями да столярнями, с коптильнями и ещё с чем-то, с тем, что, несомненно, необходимо владельцам, домочадцам всем от мала до велика.
Так жило и билось сердце Афанасия Ильича перед гибнущей Единкой, какие-то минуты назад совершенно неведомой ему, но, точно магнитом, съединившейся с ним каким-то ноющим, а значит, живым и трепетным нервом.
Глава 19
Хотя боль и звенела в груди, но Афанасию Ильичу отрада осознать было, что крепкий и крепко тут жил народ, сам, похоже, себе хозяин-барин. Понятно, что люди здешние были зажиточными, работящими, к красоте и благообразности тянулись, указок, можно предположить, не ждали, да и, возможно, не желали их принимать, ни слева, ни справа, ни сверху, ни снизу, а поступали, как надо для жизни, как сходилось по требам и призывам души и разума.
И до озлобления досадно было Афанасию Ильичу видеть – что-то запаляется какими-то людьми прямо сейчас, на твоих глазах. А что ты можешь сделать? Ничего! Вон там недалече три мужика-пожогщика с факелами и канистрами тенями, едва ли не призраками, некими зловещими сущностями иного мира трепыхаются по этим жалким, беспомощным без родного люда, омертвелым, а где-то уже и мёртвым улицам. Плеснут горючкой на избу и забор, подпалят – дальше бредут.
– Не ваши ли, не местные? – каким-то не своим, хрустящим, пересохшим, голосом спросил Афанасий Ильич, мотнув головой на пожогщиков.
Старик, с крепко сомкнутыми губами, окаменевший, не отозвался.
– Гх. Гх. Не ваши ли?
– Ч-чего? – едва разжались губы.
«Хм, «чего» ему! У меня научился, что ли. Нашёл чему. Дуется, ершится. Старец наружностью, седовласец величавый, да душой, видать, мальчишка мальчишкой ещё».
– Спрашиваю: пожогщики не из ваших ли, не местные?
– Вы-ы-ы что-о-о! – чёрным, но острым светом вспыхнули прижмуристо-мелкие глаза старика, показавшиеся Афанасию Ильичу, однако, и широкими, и грозными. – Вы… вы… – казалось, задыхался он. – Эх!
– Мало ли, – сердито и строго, будто бы отчитывая, пробормотал Афанасий Ильич, при всём том повинно увёрнув лицо на сторону.
«Что, Афоня, сам не смог догадаться: каким же надо быть, чтобы подпалять и изничтожать собственную родину! Впрочем, не каким, а кем: не дрянью даже – недочеловеком, нечистью какой-нибудь потусторонней».
Не сразу разглядел, а может, только сейчас тут и там выявлялось оно зримо и броско: на обугленных, дотлевающих чахлыми дымами развалинах всё одно что свечи на могилах – белые русские печи с трубами. Удивительно, непонятно: солнце задвинулось за облака – и округа свинцово-серо потемнела, изрезанная и придавленная тенями-плитами, но чудилось, что печи и дымоходы – светятся, лучатся, живут.
«Вот тебе, Единка, и поминальное пиршество какого-то неземного света в твою, уже почти что покойницы, честь. Вот тебе наша славянская тризна, только что не хватает песен и плясок. И вся ты, извини, уже едва ли не сплошное кладбище, какой-то тот свет, в котором всё меньше и меньше места для нас, живых. А сколько бы радостей и пользы ты ещё могла принести людям своим, да и себе самой!»
Тяжело, и даже уже невыносимо, молчать, чуждаться друг друга: надо, хочется, необходимо поговорить, услышать в другом человеке, в другой душе отклики тех же, что и в тебе, вызревших и уже перезревающих, переживаний, мыслей, а лучше бы – надежд, хотя бы самых-самых маленьких и призрачных, но чтобы сердцем не уныть, не сникнуть совсем, не отчаяться или даже не озлобиться.
– Славное слово – Единка. Откуда, скажите, такое название?
– Чего-о? – морщился, точно щерился, в своей обиде и, возможно, полагал, попранной правоте гордый старик.
Голос Афанасия Ильича, осознающего свою вину, становился секундно гладок до вкрадчивости:
– Название, говорю, хорошее – Единка. Откуда повелось?
Старик не сразу, на подхрипе напряжённого горла отозвался:
– Откуда, откуда. От жизни и повелось. От желания людей быть едиными, быть вместе, быть заодно, миром, наконец, жить.
– Миром, говорите?