banner banner banner
Жизнь спустя
Жизнь спустя
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Жизнь спустя

скачать книгу бесплатно

Странно, что я не до конца отдавала себе отчёт, насколько вирши были глупые, безвкусные, а, главное, фальшивые. Небось, мою тюремную подругу Нину Ермакову, когда она запела из той же оперы, но в камере:

Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек, –

на десять дней упекли в карцер.

По счастью, мне попалась толковая учительница литературы, – негромкий, но живой голос, Варвара Ивановна Бахилина, внушавшая: старайся думать своей головой. А всё-таки сочинение о Маяковском, за которое мне на конкурсе Гороно присудили премию, было не о превосходном поэте-лирике, а о «поэте революции». В те годы молодёжь сходила с ума по громкоголосому поэту-ниспровергателю, трепетно влюблённому в рыжую красавицу по имени Лиля Брик. В результате меня стали дразнить то «Юлей Брик», то «нашей Лилей Брик», не встречая с моей стороны возражений, напротив. Думала ли я тогда, что жизнь меня сведёт с настоящей Лилей Брик в Переделкине, где моя подруга Тамара Владимировна Иванова, жена писателя Всеволода Иванова и мать знаменитого лингвиста Вячеслава Иванова, Комы, уступила Лиле с мужем, Василием Абгаровичем Катаняном, часть дачи. Не гадала – не думала, что мы подружимся.

К этому времени у меня уже был братик Лёва. Разница в шесть лет сказывалась, я его почти не замечала. А он смотрел на меня с восхищением, хвастался приятелям старшей сестрой. Незаметно вырос, вытянулся, похорошел, стал звездой школьной самодеятельности; особенно удачно сыграл в «Разбойниках» Шиллера. Поступил в театральный институт. 25 января 1945 года, в день рождения мамы, в возрасте двадцати одного года, был убит под Кенигсбергом. Отец после войны разыскал могилу, в письме ко мне обозначил её крестиком, а я под Кенигсбергом увидела только распаханное колхозное поле. Мы с Сашей Добровольским обошли все инстанции; куда делась братская могила с тремя лейтенантами, никто не смог или не захотел сказать.

Взрослым я видела Лёву, когда он написал мне после ранения и Саша добился его перевода в Московский госпиталь. Я ходила к нему каждый день: на заострившемся лице всё та же лучезарная улыбка; при виде меня, так мало ему в жизни давшей, всё тот же обожающий взгляд. Он ещё хромал, когда его вернули на фронт. Осталась маленькая – на документ – фотография в пилотке и всё.

Ленинградская школа, где он учился, и Театральный институт на Моховой устроили выставку его фотографий в разных ролях.

2. Могучая кучка

В девятом классе учился со мной Володя Р., долговязый парень – не как все, весь в себе. Однажды на уроке агрономии (был и такой предмет) на вопрос учителя о сорных травах Володя, став в позу, продекламировал стихотворение Апухтина о васильках. И был исключён из школы. На следующий день он ждал меня после уроков, под часами. Открыл тайну: у него дома (он жил в большой некоммунальной квартире с мамой, зубным врачом, где у него была своя – своя! – комната) регулярно собирается «Могучая кучка». Не из пяти композиторов, а из пяти высоколобых старшеклассников, каждый со своим хобби: ботаникой, физикой, биологией, астрономией; Володя был философ, читал Гегеля в оригинале. Члены кучки делали доклады о прочитанном, узнанном, продуманном, придуманном. Так вот, если я хочу, то могу примкнуть. Девочек в «кучке» не было и, видимо, не случайно; но, будучи главным, Володя надеялся пробить мою кандидатуру. Неделя на размышление.

Что-то во мне взыграло, и я согласилась. Для вступления требовалось изложить кредо: кто ты есть, зачем живёшь на свете, кем хочешь быть, что и кого ценишь, чем пренебрегаешь, что отвергаешь и пр., и пр. «Могучая кучка» была типично российским явлением. Ещё Достоевский писал: «Русские мальчики вечно тянутся к тому, чтобы решить самые коренные, самые главные вопросы: как жить, во что верить, что ненавидеть, чему молиться». Я, естественно, ни о чём этаком не задумывалась, поэтому, прежде чем изложить своё кредо на бумаге, должна была разобраться в себе.

С выбором профессии дело обстояло просто: ясно, что гуманитарная. Что же касается мировоззрения, пришлось (впервые) раскинуть мозгами. Долго не засыпала, ворочалась, мысленно отвечая на вопросы, зажигала лампу, вскакивала, писала, зачёркивала, бросала написанное в корзинку, начинала сначала.

Приняли меня единогласно, но свербило: по большому счёту или по блату? Что ж, месяца через три, когда я сделаю свой первый доклад, выяснится. О чём доклад? Решила: западная литература. Взяла университетский курс Петра Когана и стала продираться сквозь замысловатую литературоведческую терминологию, исторический фон (учебник был вульгарно-социологический), памятники мировой литературы. Корпела дни и ночи. На мой взгляд, доклад получился. Я ждала аплодисментов, но приняли как должное.

Только годы спустя я поняла, как это сверхусилие сказалось на моём в общем-то инертном характере. Не оттуда ли упорство, с каким я, в одиночку, сочиняла семь лет Большой русско-итальянский / итальянско-русский словарь…

«Могучую кучку» ждал скоропостижный конец. Прибежала горбатенькая, добрейшая Ольга Фёдоровна, заведующая районной библиотекой (она снабжала «Кучку» книгами) и – шёпотом: «Ребята! Могучей кучки не было, нет и не будет. Все по домам!» Накануне, 1 декабря 1934 года, был убит Киров, заработала кровавая мясорубка репрессий. И стар, и млад – любой мог в неё угодить.

Володя впал в депрессию, у него открылся туберкулез. Зимой мать отправила его к старой няньке – «на воздух», под Ленинград. Я навещала его. Он таял на глазах и меньше чем через год умер.

Трудно сказать, удалось ли мне воплотить в жизнь своё кредо. И нельзя проверить: листок не сохранился, в каких словах я, шестнадцатилетняя, свои немудрящие мысли выразила, не помню. Уверена лишь в одном, что те мои десять заповедей шли от Пушкина, Чехова и Толстого. Тогда книги занимали главное место в жизни и служили противоядием всеобъемлющей лжи.

Приведу один случай. На филфаке (бывшем ЛИФЛИ), куда я поступила в 1935 году, ещё преподавали такие корифеи, как Жирмунский, Гуковский, Иван Иванович Толстой, Пропп. Но вот грянул 1937 год. Профессура на глазах редела. Так же регулярно, как лекции и экзамены, проходили в актовом зале общие комсомольские собрания: исключали детей врагов народа. Народ, как водится, безмолвствовал, голосовали «за».

В тот день, когда наступил черёд моего друга, однокурсника Мирона Т., я кинулась на трибуну его защищать. Парень он был талантливый, тоже не как все и весь в себе. Что не удивительно: при поступлении в университет он скрыл, что отец был расстрелян за саботаж (как потом выяснилось, безвинно). Мирон отделался строгим выговором: то ли сделали скидку на «чистосердечное признание», то ли возымела действие моя пламенная речь. Это было моё первое преодоление страха. Не исключено, что просто из эгоизма: промолчи я тогда, меня бы заела совесть.

Востребованный «Могучей кучкой» отчёт о мировоззрении зря не пропал. Сформулировать кредо значило сделать первую попытку избавиться от тисков манкурта, поработать головой. Меня не было 25 августа 1968 года среди семерых, что, по словам Гавела, спасли честь России – вышли на Красную площадь с лозунгом «За вашу и нашу свободу». Был только жгучий стыд за свою окаянную родину. С диссидентами мои пути не пересеклись, да и не тянула я по накалу отчаяния, по смелости. Была как все вокруг меня – слушала по ночам Би-Би-Си, читала самиздат и тамиздат; «Хроника текущих событий» на папиросной бумаге переворачивала душу; прочитав солженицынский «Архипелаг Гулаг», осознала: никогда не прощу.

Моя сила была в пассивном сопротивлении; никто никогда не заставил меня «жить по лжи», думать, говорить, писать или переводить не то, что хочу. И, как ни парадоксально, – в тяге к донкихотам, а не к победителям. И профессию я выбрала донкихотскую, перевод, требовательную и неблагодарную.

К счастью, в Италии, у меня, лишившейся коренных друзей и Таганки, всё же, нашлась отдушина: круглосуточная частная радиостанция Radio radicale, орган радикальной партии с эмблемой в виде отощавшего – один нос – Ганди, принадлежащая кучке донкихотов, сгрудившейся вокруг двух уникумов: Марко Паннеллы и Эммы Бонино, – островок ума, бескорыстия, интеллигентности, фермент неповоротливого итальянского общества.

Недавно, в октябре 2003 года, в Милане произошло невиданное: трёхдневная конференция «Праведники Гулага», задуманная писателем Габриэле Нисимом, охотником за праведниками – такими, как те, кому сажают деревья в Иерусалиме. Конференция состоялась в театре Франко Паренти, таком же сараеобразном, как когда-то моя ненаглядная Таганка. Впервые в Италии, которая – если не считать социалиста-антикоммуниста Кракси – проигнорировала советских диссидентов (вездесущая ИКП была на коште у КПСС), дали слово гостям Наталье Горбаневской, Елене Боннер-Сахаровой, вдове Александра Гинзбурга Арине, от Солженицина – Елене Чуковской, внучке Корнея, Сергею Ковалёву, от пермского мемориала – Шмыреву и Рогинскому, Никите Струве, сыну Юлия Даниеля – Александру… Выступили и здешние (нас мало) – Витторио Страда о Василии Гроссмане, Юрий Мальцев, сам посидевший в психушке, – о Петре Григоренко, Манукян и Вирабян об армянском геноциде, неустрашимый Виктор Заславский, профессор римского университета Льюисс.

Я просидела все три дня. Комок в горле ещё долго не отпускал, это было моё, кровное, за двадцать итальянских лет прозвучавшее во весь голос в первый раз. Гости конференции – полторы тысячи учащихся старших классов – услышали, чем и как мы жили, и были ошеломлены – в школе этого не проходят, более того, это замалчивают.

Радостно было встретить Арину: у нас с ней есть связующее звено – писатель Лев Разгон. Он работал когда-то в Детгизе с её матерью, уговаривал её не препятствовать браку дочери с А. Гинзбургом (браку, оказавшемуся счастливым, несмотря на все испытания). Конец второго дня Елена Чуковская посвятила нам с Бьянкой Балестрой, точнее, презентации в Католическом университете нашего перевода «Высокого искусства» Корнея Чуковского. Потом гурьбой ко мне на Corso di Porta Romana. Елена – светлая личность.

В истории с Мироном я первый раз в жизни столкнулась с человеческой подлостью. За несколько дней до собрания он позвонил из автомата, я уже легла спать, настоял, чтобы я оделась и вышла к нему на мороз, так как он должен сообщить что-то очень важное. И поведал печальный и опасный секрет своей биографии. Трудно было понять из его путаных слов, что он намерен делать, – идти в комитет комсомола с повинной или кончать с собой. Когда на другой день его не оказалось на занятиях и выяснилось, что он не ночевал в общежитии, я заметалась: что с ним, что делать? Решила посоветоваться со своей подругой – умненькой, хорошенькой блондинкой Таней И. По её мнению, надо было ждать. Потом выяснилось, что Мирон трое суток бродил с рюкзаком где-то за городом по лесу и вернулся с решением жить дальше: идти каяться.

На собрании Таня, не мешкая, первой, взяла слово в «прениях» и возмутилась: о каком чистосердечном признании вы говорите? Мирон был просто вынужден признаться, потому что накануне проговорился настоящей комсомолке (то есть мне) и понял, что она выполнит свой комсомольский долг (то есть донесёт).

Тут я света божьего невзвидела и произнесла знаменитую речь. Тане стало всё же не по себе, – на курсе повеяло остракизмом, – и она перевелась в какой-то сибирский университет. Никто больше ничего о ней не слышал. А Мирон, хоть и не сбрил после строгача бороду – по тем временам борода была отягчающим обстоятельством – и, гигиенист, не изменил привычки закаляться, ходил весь год без пальто и без шапки, ещё больше замкнулся в себе. Я его жалела. Простила ему все грехи – и то, что устроил из меня посмешище: повесил мою фотографию (стащив с доски отличников факультета) над своей кроватью в общежитии на всеобщее обозрение, и то, что несмотря на сцену, которую я ему закатила, козырял «часами», где вместо механизма в корпус была вставлена другая, миниатюрная, карточка. Злополучные часы я, в конце концов, сорвала у него с руки и бросила в Мойку. Всё простила. Более того, мы подружились. Зная, что мне предстоит экзамен по истории философии, а я прохлаждаюсь в доме отдыха в Пушкине (нельзя было не воспользоваться «горящей» путевкой), он примчался в горячую экзаменационную пору погонять меня по предмету, который он-то знал назубок. Будучи на десять голов выше нас всех, он практически кончил университет с волчьим билетом: получил назначение преподавателя литературы в Бурятию, но даже там не удержался, потому что уличил директора школы в воровстве.

Нигде «куркули» его, борца за правду и «социалистическую законность», не хотели. Бурятка, на которой он женился, не простила ему, что, вместо чемоданов с добром, единственным трофеем, который он привёз с войны, был немецкий солдатский ремень с надписью на пряжке «Gott mit uns» – «С нами Бог», и они разошлись. Вторая жена была гуманнее. Народила ему хороших детей. Однако ближе Абакана Мирона так и не пустили. Он писал мне длинные письма похожим на иероглифы почерком. Приезжая в Москву, в «Известия», в очередной раз добиваться справедливости – не для себя, для других, – непременно заходил. В последний раз, перед моим окончательным отъездом пришёл, обнял и сказал:

– Юля, не забывай родину!

Родину… твою мать! Хоть стой, хоть падай!

3. Второй диссонанс

Уверенно сдав приёмные экзамены в университет, я среди принятых себя не обнаружила, моя фамилия числилась в списке кандидатов. В этом втором списке были вчерашние школьники, а в первом – люди с трудовым стажем, в летах. Но поскольку к занятиям были допущены все, и мы, с молодыми мозгами, давали десять очков вперед рабочему классу, никто из нас не тревожился, – до тех пор, пока в конце первого семестра кандидатов не отчислили.

С сердцем, разрывавшимся от горя и обиды, пролежав на диване три дня, не евши-не пивши, никого не желая видеть, не отвечая на звонки, я отправилась наниматься на работу в какую-то захудалую библиотеку.

Мама написала письмо Сталину, де, батюшка, заступись, тут вопиющая несправедливость. Ответа, естественно, не последовало.

Вдруг недели через три ко мне в библиотеку прибежали две мои школьные подруги Мирра Альванг и Таня Сперанская; они поступили – одна на химфак, другая на биофак – и очень переживали за меня.

– Юлька, дело в шляпе! – ликовала Таня. – Завтра иди на занятия!

Танин папа, Алексей Дмитриевич Сперанский, знаменитый физиолог, директор ВИЭМа (Всесоюзного Института экспериментальной медицины), вхожий к Сталину, позвонил в обком партии и всё уладил.

Горько было возвращаться в университет по блату и несправедливо: мои товарищи по несчастью теряли год.

Человек он был разный, Алексей Дмитриевич. Лев Разгон, друживший с ним в молодости, в «Непридуманном» сильно ему кое за что пеняет и посмеивается по поводу того, что ВИЭМ был задуман с одной целью – обеспечить вождю народов если не бессмертие, то хотя бы долголетие. Но как я могу забыть, что Сперанский вытащил меня из психологической ямы! Он нас, великолепную четвёрку, любил; мы всё время мельтешили у него перед глазами в огромной бывшей княжеской квартире с зеркальными окнами на Неву: делали уроки, готовились к экзаменам. В семье было много горя. Танина мать то и дело в психиатрической клинике, младшая сестра с костным туберкулёзом – в санатории, в Крыму; Таня после школы уехала в Москву. вышла замуж за сына Самуила Маршака и разошлась. Почему-то, окончив биофак, не занялась наукой, а стала секретарём парткома института. Неудивительно, что, живя в одном городе, мы с ней не виделись. Встретились только на сорокалетии окончания школы, в Ленинграде, в нашем когдатошнем классе. Это сложное мероприятие – ведь все разъехались кто куда, надо было разыскать, списаться, организовала наша Мирра, сейчас бы сказали, «пиар» – менеджер каких мало. Мы бродили по школьному коридору, растроганные, читали на дощечке, подвешенной на грудь, имя-фамилию владельца, и происходило узнавание, проступали знакомые черты. Учительниц было две: моя любимая Бахилина и немка Фредерика Эрнестовна Урекки (похвали за память, читатель!) Мы нежно любили друг друга, клялись: будем встречаться! Ещё и поэтому так резанула слух злобная Танина фраза на обратном пути, в такси:

– Подумай, какой гад-антисоветчик этот Ростропович! Уехал! И прихватил ценную виолончель, которую ему подарил папа (отец и дочь Сперанские играли на виолончели).

А ведь такая была хорошая девчонка, моя подруга Таня Сперанская! Весельчак, фантазёрка, великая выдумщица. Есть фотография: мы вчетвером – Мирра, Таня, Марина Чумакова и я – в квартире на набережной Невы готовимся к балу-маскараду в Мраморном дворце. Алексей Дмитриевич заглянул к нам и долго хохотал над Миррой – кроликом, Таней – коньком-горбунком, Мариной-кошкой и надо мной, изображавшей кинозвезду Любовь Орлову в фильме «Цирк», в парике маркизы, в цилиндре, и – поверх черной амазонки со шлейфом – сетке от гамака.

Кстати, не Танька ли в пятом или шестом классе придумала, что нам необходимо съездить в Мурманск – посмотреть северное сияние? Мы жили в одном из красивейших городов мира, люди приезжали со всех континентов, чтобы увидеть шедевры Растрелли, Росси, Кваренги, Царское село, Петергоф, сходить в Эрмитаж, в Мариинский театр, подивиться на белые ночи. Но нам было мало, подавай ещё северное сияние!

Где, однако, достать деньги на билеты? У Мирры были в копилке; Таня продала за бесценок какому-то хмырю свой велосипед; я пошла к маминому брату Борису, и он, благородно не спросив, зачем они мне, дал пятьдесят рублей. Роковую ошибку совершила Марина: отец перед тем, как уехать в командировку, обещал ей на день рождения некую сумму, и она написала ему, чтобы он срочно выслал ей деньги. Папа позвонил маме, Маргарита Ивановна забеспокоилась, устроила дочери допрос с пристрастием, и та раскололась. Так долго лелеемый план рухнул.

Однако в Мурманск я все же попала – в 1939 году, возвращаясь из Испании через Францию морским путем, но не через Кильский канал, как за год до этого, а в обход. Прогу ливаясь по перрону вдоль поезда Мурманск-Ленинград, я подслушала несколько реплик на окающем наречии. Мужичонка, сидевший на корточках с самокруткой в зубах, в ответ девочке, заглядевшейся на меня, возразил: «А так хучь пенёк наряди, и тот хорош будет!»

4. В учении у В. Я. Проппа

Главным человеком моих университетских лет был преподаватель немецкого языка Владимир Яковлевич Пропп. Мы, зелёные первокурсники, не знали, что перед нами учёный с мировым именем и что возится он с нами вынужденно: автора «Морфологии сказки», великого фольклориста, в 1928 году так проработали за формализм, что он стал парией. Но надо было на что-то жить, содержать семью, и он нашёл себе нишу в преподавании языка. В. Шкловский, тоже хлебнувший горя, не желая рисковать, публично отрёкся от своих провидческих идей и гневался, когда ему напоминали об этом. Пропп же, от природы человек замкнутый, ушёл в себя, умолк, заперся на замок в своём убогом жилище на первом этаже, – квартиру ему дали только под конец жизни, – и упорно продолжал свои исследования, не сдался.

Этот по внешности Дон Кихот в миниатюре с большими печальными карими глазами и эспаньолкой был феноменально талантлив во всём, что делал; много позже обнаружилось, что он незаурядный прозаик, музыкант, искусствовед, фотограф. И столь же талантливо он преподавал.

Главный секрет его педагогического мастерства заключался в том, что он умел разбудить сначала интерес к предмету и, постепенно, – сокрушительную увлечённость, которая делает чудеса. Даже при скудном вначале словаре, одержимый желанием высказаться, чтобы доказать свою правоту, убедить или оспорить довод собеседника, ученик откуда-то из подсознания выуживает нужные слова и, – пусть с ошибками, – но изъясняется!

Непременное условие для этого – исходить из содержания ни в коем случае не банального школьного текста, окружённого гарниром из диалогов на двух языках и дополнительных, всегда познавательных материалов, содержащих сведения об авторе, о стране, конкретные данные для размышлений и споров.

Как сейчас вижу Владимира Яковлевича стоящим в сторонке (для длительных выступлений он менялся местами с докладчиками), в то время как я делаю двадцатиминутное сообщение по-немецки, без бумажки и, видимо, толково, потому что учитель с трудом сдерживает счастливую улыбку. Да, да, счастливую, потому что – и это его третий секрет, – Владимир Яковлевич любит преподавать, любит своих учеников, без громких слов радуется их успехам, наблюдает их стремительный рост, а те радуются его скупой похвале. И образуется некое общество взаимного восхищения – залог высокой успеваемости.

Власти загнали Проппа-учёного в угол; в 1940 обвинили в антимарксизме, в идеализме, в протаскивании религиозных идей; в конце войны, в 1944, когда университет вернули из эвакуации, его как немца, хоть и обрусевшего (отец был из немцев Поволжья) лишили паспорта – не пустили в Ленинград, и только заступничество ректора А. А. Вознесенского спасло его от ареста.

Когда Семён Александрович Гонионский, заведовавший кафедрой романских языков МГИМО, где я преподавала, заставил меня написать пособие по итальянскому языку, и когда этот «Практический курс» вышел, то, взяв его, тёпленький, только что из типографии, и полистав, я вдруг поняла, что, не отдавая себе в том отчёта, применила метод Проппа. Отсюда, наверное, его (учебника) долголетие: первое издание – 1964, второе – 2000, последнее – 2010. Видит Бог, получив от московского издательства «Цитадель» в конце 90-х гг. предложение заключить контракт на перепечатку, я отбивалась – учебник устарел, писался в советское время, в годы, когда русская интеллигенция возлагала надежды на итальянских коммунистов, бо они – с «человеческим лицом». Все эти доблестные партизаны, освободители Италии от нацизма (враньё: освободили американцы и англи чане) и борцы за мир, науськиваемые Сталиным в своих интересах, – позор на мою голову.

Гостивший у меня в Милане Лев Разгон, слушая мой разговор по телефону с директором московского издательства, делал мне выразительные знаки, – мол, соглашайся, а не согласишься, всё равно напечатают, только ничего не заплатят. Напечатали и даже заплатили тысячу долларов. Выбросили только дополнительный текст на употребление глаголов в будущем времени, а именно – отрывок из речи Хрущева на съезде партии, на сей раз воспроизведённой в газете «Унита», где генсек объяснял, как советские люди, начиная с 1980 года (!), будут жить при коммунизме. (Знаменитый доклад на XX съезде о культе личности Сталина «Унита» зажала).

Есть в «Практическом курсе» и рассказ моего друга Марчелло Вентури, с которым я тогда ещё не была знакома, – под заглавием «Оружие – на дно моря!». Нынешний утробный антикоммунист, в прошлом, до венгерских событий 1956 года, – и коммунист, и партизан, и зав. литотделом «Униты», гневно осуждает в нём империалистов – поджигателей войны. Ну что ж, не будем выбрасывать слово из песни, – что было, то было.

Прав итальянец, с группой волонтёров ездивший помогать чернобыльским детям, что написал мне, на адрес венецианского университета, возмущённое письмо по поводу «красного» «Практического курса итальянского языка», приобретённого им в Москве для русских друзей. «Синьоре Добровольской надо бы самой там пожить, тогда бы узнала!» – возмущался он. Я ему ответила, объяснила, что учебнику более полувека, чего издатель, вопреки моей просьбе, не указал, била себя в грудь, хвалила его за разумный образ мыслей, предлагала любую помощь, но он не откликнулся.

Интересно, однако, что нынешние молодые русские, выучившие итальянский язык по пресловутому «Практическому курсу», его коммуняцкого привкуса не замечают: им всё равно! Более того, появилось «Общество итальянистов им. Добровольской», полагавшее, что я давным-давно на том свете. – Как умерла?! – возмутилась моя венецианская студентка, познакомившаяся в Москве с Сергеем Никитиным, – мне через месяц ей экзамен сдавать!

Легко сказать «береги честь смолоду»… Увы, всё мое поколение «экс», почти все в ней были или числились, в КПСС. Важно не оказаться в числе застрявших, осмыслить, что с нами произошло и не бояться признать, что в советских мерзостях все мы косвенно виноваты. Так считал и отсидевший семнадцать лет писатель Разгон – главный обвинитель, вместе с Владимиром Буковским, на официально так и не состоявшемся суде над КПСС.

Пропповские идеи так вошли в мою плоть и кровь, что когда мне пришлось в Италии менять профессию, преподавать русский язык и сочинять «Русский язык для итальянцев», учебник получился зеркальным отражением «Практического курса итальянского языка», только содержательнее: писала я его уже на свободе, без оглядки на цензора.

С тех пор, как в 1935 году я вошла в класс к В. Я. Проппу, прошло долгих двадцать девять лет, и каких… Понадеявшись, что Владимир Яковлевич не забыл меня, я послала ему экземпляр «Практического курса», и вот что он ответил:

Ленинград, 23 янв. 1965

Liebe Genossin Brill![2 - (нем.) Дорогая товарищ Брилль!]

Дорогая Юлия Абрамовна!

Простите мне это двойное обращение. Дело в том, что я Вас помню только как Gen. Brill, помню и как сейчас вижу Вас перед собой, молодую, живую и экспансивную, умненькую студенточку. А из Вашей книги я увидел, что Вы же – Юлия Абрамовна Добровольская, и обязан верить этому тоже, и вот я обращаюсь и к той, и к другой.

Вы не представляете себе, дорогая Genossin Brill, какую живую и острую радость Вы доставили мне Вашей книгой, с выходом которой я Вас от души поздравляю. Erstens haben Sie etwas sehr tuchtiges gelustet[3 - Прежде всего, Вы сделали очень полезное дело.], и это всегда радостно видеть в своих учениках. А во-вторых, та память, которую Вы обо мне храните, показывает мне, что я не совсем зря жил, что что-то осталось, какие-то семена взошли и дали всходы и плод. Ваша книга мне очень понравилась, методически она мне кажется и правильной, и интересной, что-то от моих установок в ней несомненно есть. Когда-то я за одно лето изучил итальянский язык (мне нужно было читать фольклорные тексты), прочёл целиком «Cuore» и, можно сказать, полюбил этот язык, хотя сейчас уже позабыл его.

Теперь я уже сильно старенький, но пока ещё шевелюсь; немецкий я уже лет 20 как не преподаю, читаю курсы русского фольклора.

В университете такой же беспорядок, какой в нём был всегда. Ваша книга, посланная мне 31 дек., была мне вручена 21 янв. 65 г.

Ich wunsche Ihnen, liebe Genossin Brill, viel Gluck und Erfolge. Sie waren immer eine grosse Optimistin, immer lebensfroh und energisch. Hoffentlich sind Sie so geblieben.[4 - Я желаю Вам, дорогая товарищ Брилль, большого счастья и успеха. Вы всегда были оптимисткой, неизменно жизнерадостной и энергичной. Надеюсь, вы такой и остались.]

Большое, большое Вам спасибо!

Ваш…

Читая итальянские журналы и газеты (спасибо «журналисту-джентльмену», корреспонденту миланской «Джорно» – Луиджи Визмаре (так мне его представил мой друг Паоло Грасси), снабжавшему меня прочитанными номерами, я вырезала рецензии на итальянские издания Проппа и посылала их ему. Владимир Яковлевич грустно благодарил:

КАРТОЧКА ПОЧТОВАЯ

Куда… Москва

Ул. Горького 8, кв. 106

Кому… Юлии Абрамовне Добровольской

Адрес отправителя:…

Л-град М-66, Московск. Пр. 197, кв. 126. В. Пропп.

24 II 67

Спасибо Вам, дорогая Юлия Абрамовна, за то, что меня не забываете и за присылку рецензии, которая меня, конечно, очень радует. Эйнауди издал уже три моих книги и собирается ещё издать сборник статей. Увы, в Италии меня знают лучше, чем в СССР!

Всего, всего Вам лучшего! Ваш…

Сдавая экзамены после возвращения из Испании, я обычно получала свои пятерки не за ответы по предмету: невыездным экзаменаторам было интереснее расспросить меня о том, что я видела. Экзамен по немецкому языку вылился в расставание. «Ваш артикуляционный аппарат создан для немецкого», – уверял-укорял меня Владимир Яковлевич. Но пути назад не было. Так же, как когда мне пришлось пожертвовать испанским ради итальянского.

В подаренной мне кем-то когда-то двойной рамочке передо мной всегда два дорогих лица: улыбчивый брат – Лёва в пилотке и Владимир Яковлевич Пропп с большими печальными глазами.

5. Германист и германистка, романист и китаистка: четверо неразлучных

Гриша

Начну с конца. С некролога в «Невском времени» от 10 апреля 2002 года, где мы читаем: «Он человек был в полном смысле слова» – Григорий Юльевич Бергельсон, журналист, переводчик, редактор, педагог. В 1939-45 годах – военный корреспондент в Карелии и Германии, присутствовал на Нюрнбергском процессе, организовывал помощь немецким писателям. В 1947 майор Бергельсон, причисленный к космополитам, пошёл учительствовать в школу, а как полегчало, стал сотрудником издательства «Художественная литература» и преподавателем Ленинградского Педагогического института им. Герцена. Переводил Ницше, Гауптмана, Бёлля, Кристу Вольф, Гюго, Фуэнтэса… Абсолютно порядочный, кристально чистый».

Добавлю: добрый, милый, нежный.

В некрологах округляют и преувеличивают, а здесь все правда. Почему же наша любовь сошла на нет? Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, это что мы с Гришей были слишком похожи, из одного теста. И ещё: что мы доросли до возраста любви, не оформившись, неискушёнными, ничего, кроме книжного, о ней не зная.

У меня уж точно было запоздалое развитие – то ли Таня Ларина, то ли тургеневская девушка, то ли продукт культуры патриархальной крестьянской России, то ли филистерского советского воспитания… Какая – то сверхпрюдери. Словом, ненатурально я, двадцатилетняя, была устроена. Когда мне назначил свидание – цинично, без лишних слов, – факультетский сердцеед Женя Н., бывший лётчик и настоящий мужчина, я в последний момент решила остаться дома, придравшись к тому, что в тот день из-за похорон академика Ивана Павлова плохо ходили трамваи. Сковывало и сознание, что имя нам, очарованным Женей, – легион.

Моя сентиментальная биография состоит, в основном, из отвергнутых предложений, упущенных возможностей, несостоявшихся романов. С другой стороны, претенденты непременно хотели жениться, нельзя же так… Иной раз я дорого за это платила. Так, Лев Копелев[5 - Лев Копелев – писатель, переводчик с немецкого.] в начале 40-х годов люто и бурно возненавидел меня за то, что я не вышла замуж за его лучшего друга Мишу Аршанского, чуть не довела его до самоубийства.

Всеведущее и всепонимающее общественное мнение – считай весь филфак – мне не простило, что я не вышла замуж за Гришу. Но хуже всего оказалось то, что по какой-то маловажной причине мы с ним, такие родные, потеряли друг друга и не пытались восстановить связь: он – в Ленинграде, я – в Москве, узнавали друг о друге от общих друзей. Когда в начале 1938 некто в сером из наркомата обороны отбирал в переводчики для Испании отличников, лучший из нас, Гриша, был отвергнут из-за тётки в Америке. Я, не плакса, плакала от жалости, обиды, нежности и даже какого-то ощущения вины перед ним. Они с Лёшей Алмазовым взяли реванш – вечерами работали в детском доме для испанских детей и выучили испанский не хуже нас, отобранных – избранных.

Валя

Валина мать Зоя в юные годы, будучи сестрой милосердия, влюбилась в поправлявшегося после ранения офицера по имени Владимир Исако?вич; они поженились, и у них родились близнецы – мои одногодки Валерия и Ирина. Только папа в один непрекрасный день исчез – бесследно, навсегда. Зоя умерла, оставив дочек своей сестре – красавице Ксеше, Ксении Александровне Якобсон, первый муж которой был расстрелян; второй, Евгений Ряшенцев, после Испании сколько-то отсидел и рано умер. Он усыновил Ксешиного Юру, ныне известного московского поэта Юрия Ряшенцева.

От помощи академика физика Мандельштама, дяди исчезнувшего зятя, Ксеша гордо отказалась и содержала семью одна – вязала кофточки на продажу. Но нависла сугубо советская угроза: лишиться жилплощади покойной Зои в Ленинграде, двух комнат в коммуналке на Петроградской стороне. И Ксеша отвезла девочек в Ленинград. Им было лет по одиннадцати, когда они начали самостоятельную жизнь, Ксеша наезжала раз в месяц. Кончив школу, они обе поступили на восточное отделение ЛИФЛИ – филфака, Валя – изучать китайский, Ира – японский. Валина комната стала штаб-квартирой нашей четвёрки – великое благо в перенаселённом городе, где в семьях жили друг у друга на голове. Лёша, иногородний, жил в общежитии.

Из какого парка приволокли в Валину комнату и поставили в угол, на пол, мраморную, в изящной сидячей позе, обнаженную деву-нимфу, кем-то прозванную Стеллой Иосифовной, так и осталось неизвестным. Рядом с ней протекало почти всё наше внеуниверситетское общение. Из соседней комнаты иногда присоединялась к нам Ира.

На втором курсе, знакомясь с библиографией для курсовой работы, Валя обнаружила среди авторов монографий профессора Львовского университета Вл. Вл. Исаковича. Первое потрясение: отец жив. И второе: стало быть, на расстоянии многих километров и лет сработали востоковедческие гены.

Получив после окончания университета назначение корреспондентом ТАСС в Пекине, уже одетая в заграничное (полагалось по штату), она никуда не поехала, – кто-то стукнул про папу за границей.

Валя вышла замуж за тассовца Марка Шугала, всю войну они проработали на хабаровском корпункте, потом вернулись в Москву, купили кооперативную квартиру в писательском доме у метро Аэропорт и зажили с редкими просветами в виде тамиздатской книги, самиздатской рукописи или застолья с самым остроумным человеком Советского Союза Зямой Паперным, его женой Лерой и верным другом писателей-новомирцев Асей Берзер. Зяма придумал ставший нам тогда девизом тост: «Да здравствует всё то, благодаря чему мы несмотря ни на что!», актуальный по сей день.

Наша тоненькая, черненькая Ирочка сходила замуж за Георгия Макогоненко – щирого молодца в вышитой украинской рубашке, впоследствии маститого профессора русской литературы, и одновременно сменила японистику на русистику. Макогоненко вскоре заменил её поэтессой Ольгой Берггольц, та пила, жизни не было; разлучница-Ольга жаловалась на мужа Ире. Непоправимый удар нанёс Ирине Исакович наш однокашник Ефим Эткинд, блестящий знаток поэзии и, после Чуковского, лучший теоретик перевода. Не со зла, а эгоистически не подумавши о последствиях, своей крамольной фразой в предисловии к книге, которую Ира редактировала в «Библиотеке поэта», мол, русские переводы потому лучше всех, что их делали звезды – Пастернак, Ахматова, Заболоцкий и др. – ввиду невозможности печатать своё. «Библиотеку поэта» секретарь ленинградского обкома партии Толстиков разгромил, и Иру уволили с волчьим билетом. Тяжело болеть и умирать она уехала в Москву, к овдовевшей сестре.

Мы с Валей любим друг друга по-прежнему, я ей звоню, стараюсь не упускать из вида. Нам крупно повезло – это из серии «тесен мир»: Станевский, мой друг и бывший ученик, вернулся из Грузии, где он был послом, и, уже на пенсии, они с Людой обосновались в московской квартире, которая оказалась в соседнем доме с Валиным. Более того, между их домами есть переход, так что Людочка, не одеваясь, может сбегать к Вале – отнести ей, с пылу с жару, биточки или Феликс – закрыть неподдающуюся фрамугу. Даже моя критиканка Валя признаёт, что Люда – чудо, ангел во плоти.

Спасибо Мариэтте Чудаковой, она мне обещала не оставлять Валю без работы, доставать переводы с английского. Валя признает, что хоть тексты иностранных русистов – мусор, но не будь их, был бы склероз. Юру Сенокосова я тоже упросила дать ей перевод книги бывшего английского посла в Москве; книгу Валя ругала, но гонорар получила очень приличный. Её точит, что это всё благотворительность (хотя бы потому, что она без компьютера, пишет от руки). Но лучше так, чем никак. А ведь какой талант, как пронзительно умна, вкус безукоризненный! В давние годы она, единственная из всех нас верноподданных, всё поняла про советскую власть: дошла сама. Ксеши давно нет, нет её в гостеприимном доме с необъятным круглым столом в столовой, – она уверяла, что стол принадлежал Григорию Распутину. Слава Богу, жив и много пишет Валин двоюродный брат Юра. Тот самый, что приехал за мной в самый чёрный день моей жизни, чтобы увезти из мужниного дома к ним с Ксешей, в Языковский переулок.