banner banner banner
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1

скачать книгу бесплатно


Ну ладно, это предисловие. Продолжу то, на чём остановился вчера.

Эти дни и ночи начала войны в Омске были очень тяжёлыми для матери, у которой было уже четверо детей. Я даже не представляю, как она могла справляться с четырьмя маленькими детьми. Вот Наташу я помню, фотография от неё осталась, она была младше меня. А двойню, мальчика и девочку, я вообще не помню, только по рассказам. Мать уходила работать на 29-й танковый завод, делала там снаряды, работала на конвейере в тяжелейших условиях. Конечно, это и для мужчин работа тяжёлая, а для женщин тем более. Но все так работали в тылу, все были перенапряжены.

Мать с Наташей. 1941 год

А нас мать отдавала соседке. Тут рядом жила тётя Маруся, у них был хороший дом на каменном основании, просторные сени, в огромной комнате стояла большая русская печка. Она имела десять человек детей, была мать-героиня. Все дети умещались в этой одной комнате, как уж они там жили, как спали, один Бог разберёт. Тётя Маруся ходила на базар. Сперва она шла по лугу по досточкам к оврагу, подымалась по шатким деревянным лесенкам на вершину за этим оврагом и там ещё шла два или три квартала до рынка. И на этом рынке она что-то покупала, продавала, перепродавала, в общем, крутилась, чтобы накормить эту свою ораву детей.

Да ещё мать нас четверых ей подбрасывала, пока сама работала.

Неудивительно, что у матери маленькие дети стали болеть. Умерли сначала двое эти, мальчик и девочка, слабенькие они были. Я уж не знаю, где мать гробик достала, наверно, кто-то ей помог. Недалеко от нас, рядом с нашим Казачьим рынком на окраине Омска, находилось Казачье кладбище. На кладбище стояла разрушенная церковь с заколоченными окнами, и возле стены этой церкви мать выкопала сама неглубокую могилку. Похоронила их, присыпала землёй.

Когда-то это кладбище считалось богатым, сохранилось много мраморных купеческих надгробий, украшенных и крестами, и цветами, но в войну уже всё это было побито, сдвинуто с мест, опрокинуто, а некоторые могилы даже вырыты. Валялись мраморные головы ангелов, каменные руки, крылья, и кругом всё поросло густой травой. Но через кладбище коротким путём ходили люди, потому что за кладбищем стояли ещё жилые кварталы.

Мать, после того как схоронила своих малюток, продолжала работать и по-прежнему отдавала нас с Наташей тёте Марусе. Я этот период не помню, знаю только по рассказам матери уже в послевоенное время. Моя сестричка Наташа выглядела очень здоровенькой, пухленькой, весёлой, с розовенькими щёчками, и очень нравилась соседям. Но мать уже ходила с ней по врачам, потому что у неё определили менингит, опухоль мозга, видимо, застудилась головка. В общем, и её дни были сочтены. Зимой она умерла.

Мать рассказывала, что гробик для Наташи она заказала где-то в центре. Но санок у нас не было, и мать несла этот гробик в руках через весь город, потом по лугу, по этим нашим широким улицам. Уже спустилась ночь, светила луна. И вот с этим гробиком она пришла домой. Наташа лежала на столе, мать её переложила в гробик. В нашей хибаре было тесно и холодно, одна стена сильно наклонилась и держалась на подпорках. Сил у матери не было, мы закутались, легли на кровать и прижались друг к другу. И, видимо, мать в этот момент остро ощутила глубочайшую трагедию своей жизни. Она поняла, что если и меня ещё потеряет, то уже никогда никому не будет нужна.

И этой ночью мать рассказала мне сказку Оскара Уайльда «Звёздный мальчик», которую ей когда-то прочла её мать. Я эту сказку тоже запомнил на всю жизнь, как завет любви и преданности своей матери. За окном стояла глухая морозная ночь, комната погрузилась в сплошную темноту. Мы лежали на кровати, укрывшись разной рваной одеждой, какими-то тряпками, дерюгами. И мать мне рассказывала про «Звёздного мальчика»…

Жила мать со своим маленьким сыном, который её очень любил. Когда мальчик стал подрастать, то все вокруг поражались его красоте и говорили матери – какой же у тебя красивый сын, какие у него глаза, волосы, какой он сам благородный, от него невозможно глаз оторвать. (Мальчик всё слышал.) Он стал любоваться собой, часто смотрел на своё отражение в воде. А мать у него была обыкновенная женщина. И постепенно он начал её стесняться и упрекать… ты безобразно выглядишь, ты просто всех пугаешь, уходи, я буду жить один. (Мать сначала не могла поверить его жестоким словам, но потом не выдержала и ушла.)

Прошло время. И жители этого городка, которые всегда любовались мальчиком, вдруг стали говорить – откуда взялся этот безобразный мальчик, какое у него страшное лицо, мы не хотим его видеть. Уходи отсюда. (И прогнали его из города.) Он убежал в лес, сел там и заплакал. Вдруг идёт какой-то старик и спрашивает его: отчего ты плачешь? – Мальчик отвечает: была у меня мать, но я возгордился своей красотой и выгнал её. А теперь сам стал безобразный, и меня прогнали жители города. Я хотел бы найти свою мать, попросить у неё прощенья, но я не знаю, где её искать. – А старик говорит: это непростое дело, ты должен стать другим, очень добрым. Пока не станешь таким, ты вряд ли увидишь свою мать. Пойдём со мной, я тебя накормлю, будешь жить пока у меня. (Я лежал молча на груди у матери, она обнимала меня рукой, а я, затаив дыхание, слушал эту сказку.)

Через несколько дней старик говорит мальчику: ты живёшь у меня, кушаешь, но ты должен отработать эту еду. Я тебе дам сейчас бронзовую монету, сходи и купи для меня сладости в городе. Мальчик взял эту монету и пошёл. Идёт через лес и вдруг слышит: «Помогите! Помогите!» Он остановился, оглянулся иувидел, что какой-то человекупал и не может подняться. Мальчик подошёл, а тот человек просит: помоги мне. – Но я же маленький, у меня нет сил, ответил мальчик. – Тот говорит: отдай тогда мне свою бронзовую монетку. – Не могу, отвечает мальчик, я должен на неё купить сладости хозяину. – А человек продолжает просить: отдай мне монету, я заплачу кому-нибудь, и мне помогут, а то я совсем пропаду здесь. И мальчик отдал ему эту монету.

Вернулся домой. А старик спрашивает: где сладости? Я зачем тебя послал? Почему ты ослушался меня? (Разозлился, избил мальчика и уложил его спать голодным.) На следующий день старик даёт мальчику серебряную монетку и опять посылает в город за сладостями.

Мальчик взял серебряную монету, пошёл. И снова слышит: мальчик, мальчик, помоги мне. – Он подошёл: что случилось? – А какой-то мужчина просит помощи или серебряную монету: я дам её людям, и они мне помогут, отведут меня домой, а то на меня напали разбойники, избили. – Мальчик говорит: если я тебе дам эту монету, то хозяин меня изобьёт до полусмерти, ведь я ему опять ничего не куплю. – Но тот умоляет: мальчик, пожалей меня. (И мальчик опять отдал монету, а сам вернулся ни с чем.) Хозяин ещё с порога увидел, что он ничего не купил, и стал его избивать. Опять оставил его голодным и запер в каморке.

На третий день старик даёт мальчику золотую монету и говорит: иди и купи мне сладости, а если ты не принесёшь, я тебя вообще убью. Мальчик взял золотую монету и пошёл. И теперь повстречал старушку, которая совсем не могла двигаться. И она просит: мальчик, помоги, дай золотую монетку, она спасёт меня. – Но мне хозяин сказал, что убьёт меня, если я и на этот раз не исполню его желания, отвечает мальчик. – А старушка говорит: я умру, если ты мне не поможешь. Тогда мальчик подумал: пусть хозяин убьёт меня, но я спасу эту старушку. И отдал ей золотую монету.

Мальчик пошёл обратно и видит, что леса нет, что взошло солнце. Ворота города открыты, к нему подходят радостные люди, узнают его и спрашивают: где ты пропадал так долго? Ты стал ещё красивее. (Берут его за руку и подводят к красивой женщине). И говорят: это твоя мать, благодаря твоей доброте она снова приобрела свою красоту и молодость, которую у неё отнял злой колдун. И мальчик с матерью обнялись и решили больше никогда не расставаться.

Мать закончила рассказывать мне сказку и спрашивает: ты никогда не бросишь меня? – Я отвечаю: нет, мам, никогда. – Она мне говорит: и я тебя не брошу. Жизнь тяжёлая, трагичная, полна неожиданностей, горя и страданий. Могут и отца убить на фронте, может, и с нами что-нибудь случится, но мы никогда с тобой не расстанемся. – Я так к ней прижался и говорю: нет, мам, никогда.

На другой день мы прощались с Наташей. Привезли её на то же кладбище, где уже лежали мальчик и девочка. В центре кладбища росли три сосны. И вот в этом треугольнике мать вырыла могилку и похоронила Наташу. Но ни надгробия, ни креста она поставить не могла, только запомнила эти три сосны.

Она написала отцу на фронт письмо, что умерло трое детей, остался один Генка. Отец прислал ответ: если Генка умрёт, я к тебе не вернусь.

И тогда мать обратилась к своей старшей сестре тёте Марусе, которая жила в Спасске на Дальнем Востоке и работала там учительницей вместе со своим мужем. Она преподавала литературу и заведовала методическим кабинетом, а он был учителем географии. Жили они в крепком рубленом доме, имели большой двор, огород, сад, собаку, в общем, полное хозяйство. Мать ей описала своё безвыходное положение, и тётя Маруся пригласила нас временно пожить у неё.

Отец-фронтовик

Мать купила билеты до Спасска. Дома у нас уже ничего не было, потому что днём, пока мать работала на заводе, а я находился у соседки, в нашу хибару приходили воры и всё выгребли. Украли велосипед отца, посуду, одежду, забрали даже альбомы по искусству и наборы открыток, которые собирал отец. Но зато сохранился рюкзак со студенческими рисунками отца, которыми он очень дорожил и просил обязательно сберечь. Кроме этого рюкзака мать хотела взять в дорогу банку топлёного масла, которую она купила накануне отъезда и спрятала на столе под горой всякой ветоши. Но когда мы уже собрались на вокзал, она подняла эту ветошь и увидела, что под ней ничего нет. То есть украли и последнюю банку масла.

У матери была длинная доха, которую она одела прямо на нижнюю рубаху, потому что все её платья тоже украли, доху она чем-то подпоясала. Мы пошли на вокзал, сели на поезд и поехали на Дальний Восток в Спасск.

В поезде времён войны

Дорогу эту я помню плохо, потому что я был ещё маленький. Но знаю, что ехали мы в полупустом плацкартном вагоне. Все составы шли на Запад с техникой, с войсками, а на Дальний Восток ехало мало народу.

Те, кто эвакуировался, оседали в Сибири, вот в Омске было много беженцев. Но в нашем вагоне следовали матросы на свою службу на Тихоокеанский флот. Ребята ехали молодые, все в матросках, в бескозырках, в форме, в мундирах.

Тут знакомства, разговоры, и, в общем, они быстро поняли, что мы совершенно нищие. И они стали нас подкармливать из своего пайка. А мать мне говорила: Гена, ты, может быть, споёшь что-нибудь ребятам, ведь они нас кормят, чай дают. (И она меня ставила на столик между полками внизу.) Я был ещё маленький, но помню, что стоял на этом столике и пел:

По военной дороге
Шёл борбеец в тревоге,
Боевой восемнадцатый год.
Были сборы недолги
От Кубани до Волги,
Мы коней собирали в поход.

Матросы смеются: а почему ты поёшь «шёл борбеец»? Нужно петь «шёл в борьбе и тревоге». А я, значит, как слышал, так и пел. Потом другие песни пел:

Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке последний патрон.
В рваных шинелях, дырявых лаптях
Били мы немцев на разных путях.
Где эта улица, где этот дом,
Где эта барышня, что я влюблён.
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблён.

Матросы были в восторге, что я пою им песни. И так вот мы доехали. Ничего другого я не запомнил.

Приехали мы в Спасск, пришли в дом к тёте Марусе, он находился не очень далеко от вокзала. Тётя Маруся говорит – ну, раздевайтесь, располагайтесь. Мать развязала свой пояс и распахнула шубу. Тётя Маруся только ахнула… как вы, говорит, дошли до такой бедности? Дала матери одежду, обувь.

И я помню, что мы сели кушать. Тётя Маруся стала подавать горячие вкусные щи, вместо тарелок она наливала щи в глубокие пиалы, расписанные цветами. И ложки всем дала серебряные, видимо, она их привезла ещё из родительского дома из Благовещенска. В общем, я был необыкновенно счастлив, что мы попали в такую среду, что тут так тепло, так вкусно, так нам рады. У тёти Маруси было двое детей – Алик, постарше меня, и Рита, его сестра. Ещё с тётей Марусей жил муж и его мать, которой и принадлежал этот дом.

Вскоре тут наступал Новый год. И тётя Маруся поставила огромную ёлку в углу комнаты рядом с высоким трюмо. Ёлку нарядили разными игрушками, чего там только не было. Тут же у них стояло старинное пианино из орехового дерева с канделябрами и витыми бронзовыми ручками по бокам. В комнате было много книг, журналов и разных безделушек. В общем, от всего веяло благополучием и радостной семейной жизнью.

Праздник прошёл, всё закончилось. И вдруг эта бабушка, свекровь тёти Маруси, кричит: игрушка пропала, это он взял. И показывает на меня. А я сам этого и не заметил. Я любовался, любовался ёлкой, а потом, видимо, снял с веточки маленький синенький картонный домик с окошечками и с занавесками, который висел на верёвочке. А эта бабушка заметила пропажу. И сразу ко мне. Обыскали, нашли домик. И тут у свекрови терпение кончилось, и она заявляет: уезжайте, если он уже вор такой, то уезжайте. – Мать говорит: ладно, ладно, простите его, мы завтра уедем. (А я даже сам не понимал, как этот домик оказался у меня.) Почему я его взял? Зачем он мне? Может быть, потому что у нас никогда не было такого хорошего, красивого домика, поэтому я и снял его.

И мы переехали в город Ворошилов (сейчас он называется Уссурийск). Там мать устроилась работать художником-декоратором в драматический театр. Это город уже был большой по сравнению со Спасском. Нам дали сначала комнату с печкой в бараке недалеко от театра. Мать работала, а я маленький там оставался во дворе. Двор был длинный и огорожен высоким забором. И, в общем, я всё мать ждал, ждал, и когда она долго не приходила, я начинал плакать. Мне казалось, что она не придёт уже никогда, а я тут буду один, такой маленький, и куда мне деваться, в общем, у меня текли слёзы, потом я уже начинал кричать, наступала истерика, болела голова, и все меня жалели: что ты плачешь? Ну придёт твоя мама, не плачь. (А я всё плакал, всё ждал её.) Наконец мать приходила, успокаивала меня. И мы заходили в свою комнатку.

Мать была молодая, совсем ещё молодая. Я часто думаю, хочу понять природу её поступков, когда она жила одна. Таких женщин, как она, у которых мужья воевали на фронте, там находилось много, и они посещали городской сквер. Посредине там стояли полуразбитые скульптурки у полусырого фонтана, но не в этом дело. Главное, что там работали огромные качели с широкими перекладинами, где всегда качались люди, и находилось колесо обозрения. И ещё была танцплощадка.

И вот эти одинокие девушки туда ходили. Я думаю, что поступками матери двигала обида на отца за измену, когда она болела в Омске. Она же отца очень сильно любила. И эта несправедливость, как он поступил с ней, когда я был грудной ещё (да и ребёнок, родившийся от его измены), всё это подорвало её беззаветную любовь к нему. И она решила, что она тоже имеет право быть свободной и независимой. И вот она ходила там на танцы и даже приводила к себе домой кавалеров (это втайне от меня, когда я уже спал). Но я всё равно слышал сквозь сон, что она приходила не одна. Располагались они на полу, чтобы не шуметь и меня не будить.

Помню ещё, что у нас была печка. Однажды ночью я вдруг проснулся от ужасной духоты. И вижу, что вьюшка закрыта (зима была), а в печке ещё тлели угольки. То есть дым шёл в комнату, вот этот угарный газ. И я, задыхаясь уже, побежал к двери. Атам крюк такой тяжёлый, я его насилу выбил, открыл дверь и упал на порог лицом прямо в снег. И так я лежал – половина тела была в комнате, а половина на снегу. Но благодаря этому дым стал выходить на улицу, и мать не задохнулась. Она потом встала, подняла меня. Мы проветрили комнату, вьюшку открыли. Помню этот случай.

Уссурийск

Мать постепенно добилась в театре устойчивого положения как художник-декоратор. Там ещё работал художник, который делал эскизы, а мать их исполняла, писала декорации в театре на полу по ночам. Потом их вывешивали на сцене.

Через какое-то время нам дали маленькую комнату в квартире уже в каменном доме на первом этаже. В квартире жили соседи, не то актрисы, не то просто какие-то городские дамы. В комнате находилось одно большое окно и высокая дверь, в общем, какая-то неуютная комната. Но тут мать заболела, и её положили в больницу. А я уже ходил в первый класс. Но поскольку мать положили в больницу, я считал, что её надо там навещать, а навещать можно было только днём. В общем, я бросил этот первый класс, не стал дальше учиться, стал только навещать мать. Она мне оставила сколько-то денег, и я ходил на базар.

Базар там был большой, на его территории даже стояла деревянная церковь. Но поскольку недалеко уже находился Китай, то на рынке много китайцев продавали свой товар. Я помню, что они торговали конфетами. Конфеты их представляли такие длинные трубочки, обвитые красивыми цветными бумажками – голубыми, жёлтыми, золотистыми, красными. Эти конфеты назывались тянучки. Иногда они продавались в банках с водой без обёрток. Берёшь эту тянучку, хочешь её откусить, а она не откусывается. И тогда начинаешь её жевать. Жуёшь, жуёшь, набивается полный рот этой тянучки, проглотить её уже невозможно. Тогда её начинаешь вытаскивать изо рта, она прилипает к зубам, тянется чуть ли не на метр и не рвётся. В то же время эти конфеты были сладкие, во рту они постепенно таяли и уменьшались, когда их сосёшь. Вообще китайские товары были очень разнообразные.

Я покупал молоко в бидончике, покупал вот эти тянучки и шёл к матери в больницу. Больница находилась далеко, я был ещё маленький. А по городу ездили лошади, запряжённые в сани, их называли розвальни. Впереди сидел на дощечке кучер, он постёгивал лошадку. А сзади сани-розвальни, в них лежало много сена. Обычно там или бидоны стояли, или коробки, или какие-нибудь ящики.

Глава 4

06 января 2006 г.

Эти сани так устроены, что сзади у них выступают полозья. Я втайне от возницы подбегал к этим саням, залазил в них на сено, ноги ставил на полозья и ехал по улице. Иногда возница оборачивался, видел, что я сижу там, маленький, но ничего не говорил. И мы так ехали. Потом подъезжали, я видел уже больницу, где мать лежала, соскакивал с саней и бежал в больницу, где она меня ждала. Она меня ласково встречала… Геночка, Геночка, сыночек. (Я всё в подробностях не помню, только так, отрывками.)

Вечером я ходил за хлебом в магазин, стоял в очереди. Хлеб продавался по карточкам. Когда моя очередь подходила, я подавал карточку, и продавщица отмеряла мне хлеб, сахар, муку или крупу, что было в карточке написано, то она мне и давала. Так вот я жил, пока мать болела.

Когда я один жил там среди этих женщин, соседок, дверь моя не закрывалась. И однажды или в плитке перегорела спираль (плитка на окне стояла), или ещё что-то, в общем, надо было мне достать спираль. А я знал, что спираль лежит в чемодане, а чемодан под кроватью. И вот я вытащил чемодан, ищу эту спираль, спирали нет. И я вдруг заплакал, зарыдал, со мной истерика сделалась. Я стал кричать: это вы украли у меня спираль. – А эти женщины испугались: да нет, нет, ничего мы у тебя не крали, успокойся, успокойся. – А я всё плачу: куда же она тогда делась? Вот она тут была, а теперь её нету, и плитка у меня не горит. (Вот такой приступ психоза у меня был, я помню.)

Я думаю, что у меня и дальше в жизни были такие приступы. Может, это следствие переживаний матери, когда она находилась в психиатрической больнице, беременная мной. Теперь известно, что на ребёнка действует всё, когда он находится в утробе матери. Недаром же в богатых семьях включают красивую музыку, чтобы ребёнок её слышал, читают книжки с хорошим содержанием, стараются таким образом подействовать на ребёнка, чтобы он стал впечатлительным.

А я, когда ещё не родился, возможно, уже слышал и крики в психиатрической больнице, и скандалы, и истерики, и плач, и угрозы. Потому что я замечал иногда за собой вдруг приступы истерики по самому ничтожному поводу, я тогда мог и накричать, и наговорить что-нибудь обидное. Но потом вдруг всё это проходило, и я понимал, что зря всё это говорил, что я сам во всём виноват. Теперь, под старость лет, я думаю, что это на меня наследственность психопатическая повлияла. В детстве я, конечно, ничего этого не понимал, только плакал, кричал, какие-то истерики на меня находили, голова раскалывалась, жар начинался. Я рыдал из-за пустяка и не знал, что делать, с трудом как-то успокаивался. Тогда ещё я не просил ни у кого прощения. Но когда я стал постарше, то я уже просил прощения за такое своё глупое поведение.

Уссурийск. Дом, где жили в годы воины

Мать поправилась и продолжала работать в театре. Одноэтажный наш каменный дом находился рядом с театром, их разделяло расстояние, куда могла проехать грузовая машина. Наша маленькая комнатка-каморочка с одним окошком выходила сразу на кухню. Но зато всё было рядом с театром. И когда мать ночами делала декорации в театре, то она брала меня с собой. И вот, помню, в театре никого нет, везде пусто. На сцене разложена бумага, картон, разная тюль, кисея. И тут же стоит большое кресло с подлокотниками. Я сижу в этом кресле и смотрю, как мать, склонившись, рисует берёзы, рисует горы, реки, в общем, то, что нужно по ходу спектакля.

В этом театре я запомнил один спектакль, «Золушка», который меня глубоко тронул. Я его видел, наверно, из-за кулис, уже не помню как. Но я запомнил песенку, которую пела эта Золушка. Она пела на мотив «Сурка» Бетховена:

Когда-то девушка жила в своём родимом доме,
На чердаке она спала под крышей на соломе,
На чердаке она спала под крышей на соломе.
Стирала, гладила бельё, в квашне месила тесто,
А за обеденным столом ей не хватало места,
А за обеденным столом ей не хватало места.
Посуду чистила золой, вставала спозаранку,
И звали Золушкой её, послушную служанку.
И звали Золушкой её, послушную служанку.

Сам спектакль, события его я не помню, но вот песенку эту я запомнил на всю жизнь. Вообще жизнь театра была и богатая, и разнообразная.

Театр выезжал на гастроли. На время этих гастролей по Приморскому краю мать отдавала меня на несколько дней в дом-интернат. Мы, помню, шли с ней по виадуку на другую сторону железнодорожных путей. В этом интернате в больших комнатах находилось много детей. Спали дети на мягких складных деревянных кроватках, брезентовых раскладушках, но все были укрыты простынями, одеяльцами, подушки, всё там было.

1942 год

Иногда в этом интернате проходили праздники. Шла война, и эти праздники были на тему войны. Я помню, как меня нарядили в матроску и одели мне фуражку с морской кокардой в виде якоря. Меня с подзорной трубой поставили на стулья, которые были накрыты белыми простынями. Внизу на полу тоже располагались дети с игрушечными винтовками и автоматами. Это был как бы нос корабля, я стоял на рубке, смотрел в подзорную трубу, потом подымал руку и кричал: «Огонь! Огонь! Огонь!» И эти ребята внизу начинали трещать своими автоматами (крутили ручки сбоку автомата). И треск начинался такой, что будто бы действительно они стреляли. Вот эту сцену я помню.

Жили мы там несколько лет, и мать иногда отдавала меня летом в пионерский лагерь, он находился в тайге. Нас водили по тайге на экскурсию, и один раз мы подошли к старому кладбищу. А там стоял огромный православный крест коричневого цвета, снизу он уже немножко подгнивал, но стоял ещё прочно, такой мощный, высокий, я таких крестов больше не видел никогда.

Однажды мы расположились на песчаном берегу небольшой, но глубокой речки. Другой берег выглядел крутым, почти отвесным, и оттуда ребята ныряли прямо в воду (наверно, это были вожатые). Кругом тут стоял лес, место казалось каким-то далёким, глухим, но в то же время всё тут пронизывало солнце и свет.

И вот когда другие ребята играли на берегу, я пошёл по этому песочку в воду. А дно шло в глубину по наклонной, и уже вскоре я захотел вернуться обратно, но не мог, не мог возвратиться. Меня как бы тянуло в глубину. И чем сильнее я хотел вернуться, тем глубже я туда заходил. И наступил такой момент, что я вообще оказался под водой. И тут я уже начал булькать, ничего не понимая, и в то же время продолжал идти ещё глубже.

И в это время меня сверху заметили ребята с другого берега. Они прыгнули в воду и поплыли ко мне, в общем, вытащили меня. Я уже еле-еле дышал. Если бы они меня не заметили, так бы я и утонул в этой совершенно прозрачной тихой речке, которая, казалось, не представляла никакой видимой опасности.

Потом я помню момент, когда меня навещала мать в этом пионерском лагере. Один раз она приехала и привезла мне крыжовник и мёд. И вот этим мёдом она залила целую тарелку крыжовника и мне дала. Было так вкусно и так радостно, что мать рядом со мной. Мать моя вообще очень добрая. Добрая и удивительно честная. Эту вот открытость и порядочность она пронесла через всю жизнь. Какие бы события с ней ни случались, она никогда не поступала так, чтобы каким-нибудь подлым образом изменить ситуацию в свою пользу, она предпочитала терпеть, в ней это, видимо, было заложено с детства.

И вот наступило время Победы. Мать радуется… Гена, Гена! Победа! Победа! Война кончилась! Скоро папа приедет. (Или он ей написал, что приедет, или передал как-то.) В общем, мы ходили по городу, вглядывались, как бы встречали отца. Тут военные уже стали приезжать, идут с девушками, с жёнами навстречу нам. И мы всё ходим и всматриваемся, где же папа?

Однажды я ходил к реке один уже. И смотрю… тут у речки лесочек такой прозрачный, там повозки стоят и никого народа нет. Я подошёл и вижу, что кругом валяются сумки санитарные с крестами (белые круги, красные кресты), лекарства, всё разбросано. Это, видимо, был какой-то санитарный обоз, но, поскольку война кончилась, решили, что он уже не нужен, всё побросали, а лошадей увели. И на больших телегах, и на земле остались разные сумки, шинели и каски. Это был признак того, что война кончилась.

Война кончилась, а отца всё не было и не было. Он был на западном фронте, а мы-то жили на Дальнем Востоке, за несколько тысяч километров. И в наш этот двор возле театра приехали танкисты. Они поставили свои танки во дворе, а спать решили у нас на кухне, как бы по договорённости с соседкой. У соседки подросла дочь на выданье, как говорится, да и сама соседка ещё молодо выглядела. И радости не было предела у этих солдат, что женщины тут у них находятся под боком. Конечно, солдаты и в комнату к ним ходили, и ночевали там у них, и дневали, а эти две женщины расцветали от внимания мужчин. Но к матери моей никто не подходил, потому что она уже вела себя строго в ожидании отца.

Стояло необычайно жаркое лето, и весь театр поехал в поле на огороды. У нас тоже был свой огород, там росла кукуруза. Мать меня взяла с собой, и мы туда поехали вместе со всеми. Там по жаре собирали эту кукурузу в початках, набивали ими свои рюкзаки. Но жара всё усиливалась, спасения нигде не было, и тогда все артисты и сотрудники театра стали собираться домой. Мы тоже собрались и пошли со всеми.

И вот идём, все уже изморились. Мать даже кофту сняла от такой жары, кожа у неё сгорела, покраснела. И машина грузовая нас догоняет, поравнялась. Остановили эту машину, все стали прыгать в открытый кузов, и мать меня тоже туда подсадила, в этот кузов. Потом сама хотела залезть, но сил у неё уже не было. И тут машина тронулась. И тогда мать кричит – посмотрите, чтобы Гена никуда не убежал, я приду скоро.

И её не было до самого вечера, она всё шла пешком по этой ужасной жаре. И, конечно, вся сгорела. Я всё сидел, её ждал, потом уже вечер наступил. И наконец мать пришла, но до неё нельзя было дотронуться, вся кожа сгорела. Она мучается: что же делать, ничего не могу одеть, боль нестерпимая. А соседка наша ей говорит: я тебе дам сейчас простоквашу, ты намажься ей.

Мать взяла эту простоквашу, стала мазать, а до спины рука не дотягивается. И тогда один из танкистов, которые тут же на кухне вповалку спали на своих плащ-палатках, говорит: давайте я вам помогу. Взял простоквашу и стал так потихонечку намазывать матери спину. Ну, в общем, я уж не знаю, как там у них вышло.

А тут вскоре пришло письмо от отца. Он писал, что его перебрасывают в Маньчжурию, что их полк уже движется на восток. А этот танкист Иван говорит матери: Людмила, я тебя не брошу, ты не волнуйся. Мы поедем в Киев, Генку возьмём, там отдадим его в художественную школу, и ты там будешь работать. Ты не расстраивайся, он же тебе первый изменил. (Это ему мать, видимо, рассказала про отца.) И мать в такой тревоге и сомнениях ожидала приезда отца.

Отец – фото с фронта

И отец наконец приехал. В это время мать уже работала в универмаге на втором этаже, они там раскрашивали с помощью трафарета женские платки, набивали краской разные цветы на платках – лилии, розы, очень красиво. Я находился дома. И вдруг отец пришёл и стучит в окно. Я смотрю… за окном стоит военный. Я, конечно, сразу решил, что это отец, и кричу: папа, папа! – Он говорит: открой мне дверь. – Я отвечаю: мама на работе, она закрыла меня. – Ну, лезь тогда в форточку.

Я встал ногами на стол, полез в эту форточку, и он меня вытащил прямо руками с той стороны. Я к нему прижался, спрашиваю: папа, это ты? Это ты? – А он отвечает: да, это я, но зови меня на «вы». (У меня даже как-то похолодало внутри.) Я стал разглядывать его медали, считать их. Он говорит: пять медалей у меня. И он меня так на руках и понёс, мы пошли к матери в универмаг на второй этаж.

Подробностей я уже, конечно, не помню, но, в общем, мать отцу призналась, что она ждала его все эти годы, но в последний момент случилась эта неожиданность. Она предложила разойтись, сказала, что этот танкист Иван забирает нас в Киев. Но отец решил по-другому. Он заявил: нет, Генку я тебе не отдам. Я его буду учить рисованию, я не брошу его.

Рисунки отцу на фронт

А мать отцу на фронт часто посылала мои художества. Я тогда уже делал рисунки то про Кощея Бессмертного, то про Руслана и Людмилу, изображал, как Руслан на коне остановился на краю пропасти, и плащ у него развевается. А на другой стороне этой пропасти, на неприступной скале стоит замок Кощея Бессмертного. И там разные мечети громоздятся, церкви, ограда, ворота решётчатые, и на цепях подъёмный мост, который опускается и поднимается. И вот Руслан с копьём стоит напротив неприступного замка. На другом рисунке Руслан готовится к бою с Головой, в общем, детские такие сказки.

Ещё я рисовал, как идут бои – летят самолёты, строчат пулемётчики, спускаются парашютисты, внизу тут танки друг с другом сталкиваются, огонь, дым, сверху тоже бросают бомбы. А однажды на отдельный листочек я положил свою руку, растопырил пальцы, обвёл всё карандашом, и получился контур моей руки. В общем, разные рисунки я делал, а мать посылала их отцу на фронт. А дома у нас уже вся стена была увешана моими рисунками, мать их прикрепляла кнопками к стене. Рисунки были небольшие, тетрадного размера.

В общем, отец матери сказал: Генку я тебе не отдам, ещё неизвестно, как сложатся и твои отношения с этим человеком, а я тебя люблю, ты моя жена. У нас дети были и ещё будут. Вот война кончится в Маньчжурии, я демобилизуюсь, вернёмся обратно в Омск. А пока собирайся, поедем ко мне в полк, в Биробиджан, и там будем жить… от этого Ивана подальше.

И мы поехали в Биробиджан. Помню, тёмной ночью куда-то мы идём, идём, звёзды уже на небе, а мы всё в темноте идём. Потом пришли в этот полк. Первым делом нас посадили за стол и дали нам кашу гречневую, сверху большой горки из каши положили огромный кусок масла. В общем, солдат там кормили неплохо.

Рядом с полком проходила дорога, эта трасса Москва – Владивосток проходит и сейчас. А на другой стороне этой трассы тянулись болота, кочки такие. Среди этих кочек стояло несколько двухэтажных домиков барачного типа, нас поселили в одном из этих домиков. Семьи свои привезли и командир полка, и замполит, в общем, всё начальство. Они все были полковники, майоры. Отец имел звание старшины, но по своему положению художника в полку он больше общался с начальством, чем с простыми солдатами. Кроме того, всю войну он был политруком.

Нам выделили хорошую светлую комнату на втором этаже, и мы там стали жить. Я свободно ходил в полк к отцу (не знаю, как меня пропускали, наверно, я был маленький ещё и не представлял никакой угрозы). Меня пропускали через ворота, я проходил внутрь и видел там огромный плац. На плацу длинными шеренгами стояли солдаты, а перед ними выступал командир, что-то им говорил. Ко мне на территории полка подходил отец, брал за руку и говорил – пойдём в клуб.

Деревянный клуб находился отдельно. Заходим в этот клуб, а там от пола до самого потолка стоит большой портрет Сталина. Он изображён во весь рост в фуражке, в кителе, в синих брюках с лампасами. А выше Сталина, уже над рамой, был вырезан из фанеры и разрисован орден Победы. Он представлял собой золотую пятиконечную звезду, украшенную бриллиантами, внутри которой изображались Красная площадь, Спасская башня и Мавзолей. От этого ордена Победы с двух сторон картины вниз спускались тоже из раскрашенной фанеры полотнища знамён со штыками, с орудиями, которые окаймляли портрет Сталина. Всё это сделал отец. То есть он Сталина любил. Да и как иначе? Имя Сталина, как символ исторической Победы над фашизмом, гремело на каждом углу, и в песнях, и по радио, и в газетах, и в книгах… везде. Мне запомнился этот огромный портрет, отец, видимо, его уже заканчивал.

Биробиджан

В Биробиджане я снова пошёл учиться в первый класс. Но школа находилась как бы в сторонке, надо было идти по этим кочкам. А между кочками стояла вода, и, в общем, мы прыгали. Дети этих начальников и я – все ходили в первый класс, прыгали по этим кочкам и туда, и обратно. А если двигаться по этим кочкам дальше, то там уже начинались настоящие болота.

В этом первом классе мне понравилась одна девочка, Роза. Мы с ней подружились, и я говорю: Роза, мы скоро поедем в Омск. – Она отвечает: а мы поедем в Иркутск, я тогда дам тебе свой адрес, ты мне пиши, и мы всегда будем дружить. (И дала мне свой адрес.) Но я его положил в карман, а когда мы поехали, я в эту бумажку почему-то завернул пирожок, она промаслилась, и я легкомысленно её выбросил. Видно, не судьба нам была дружить с этой Розой, хорошая девочка такая.

В Биробиджане мать меня посылала за молоком на рынок. Когда я шёл туда, я проходил мимо госпиталя. Он находился в трёх этажном здании, и я видел много раненых солдат, они во дворе грелись на солнце с костылями, с разными увечьями. Я, конечно, не мог туда зайти, но это была как бы атмосфера, которой дышало то время – этими ранами, повязками, добрыми приветливыми лицами воинов, которые надеялись, что они скоро выпишутся из госпиталя и поедут к своим родным.

Дальше я переходил мост и попадал на рынок (вообще это маленький городок был). На этом рынке пленные японцы в пилотках, в кителях с оловянными пуговицами рыли какие-то ямы. Я подходил к ним близко, смотрел на них, а они смотрели на меня. И это тоже было удивительным послевоенным ощущением. На лицах этих пленных японцев уже не отражалась злоба, и они, наверно, тоже хотели поскорее домой. И это всё тоже создавало атмосферу Победы. В общем, этот великий дух послевоенного времени сформировал меня как художника.