Читать книгу Недосказанность (Дмитрий Эдуардович Константинов) онлайн бесплатно на Bookz
Недосказанность
Недосказанность
Оценить:

5

Полная версия:

Недосказанность

Дмитрий Константинов

Недосказанность

Глава первая. Первый вечер

Дрова я колол до темноты. Это не наука, но руки помнят только то, что им показывают руками, а я не колол дрова сорок лет — с детства, у деда, в Козельске. Тогда это было нечто само собой разумеющееся: раз зимой живёшь — дровосек. Потом были другие слова. Дежурство, командировка, объект, допустимая нагрузка. Целый язык для того, чтобы ни о чём не думать прямо. Дед говорил: колоть надо под замах, вдоль волокна, а не в сучок. Я вспомнил это в тайге, у поваленной берёзы, и впервые за много лет не поучал себя, а просто делал.

Дом я купил прошлой осенью. Ключи сдал мне короткорукий мужик, который больше ничего не сказал и не спросил, — за что я ему был почти благодарен. В Москве, когда уходил из отдела, мне кричали в спину речи о службе и долге, пели про сохранность бумаг. Здесь мне просто дали ключ и уехали. Милосердие бывает иногда в такой форме.

Камин я топил трижды за день. Не потому что мерзну — я хорошо мерзну, я это делал всей службой, в командировках, где спал в машине. Просто огонь смотрит на тебя, и от этого нельзя отвернуться. Наливаю виски — третью рюмку за вечер, и это уже не привычка, а распорядок. Раньше был распорядок отчётов, раз в пятницу. Теперь распорядок виски. Честно скажу: виски хуже. Отчёт имел адресата. Виски имеет только дно.

Сегодня читал «Даму с собачкой». В шестидесятые я читал Чехова для полусна, как читают газету, которую знают заранее. Сейчас дочитал до слов про то, что муж считал правильным по-своему, и закрыл книгу на минуту. Правильный по-своему. Так бы и сказал про себя: правильный по-своему. Двадцать лет говорил жене: я зарабатываю, я вас обеспечиваю, я беру на себя трудное. Всё это правда. Но правда, из которой вырезан один кусок: я не был там. Она играла ноктюрн, я не слышал. Она болела в девяностом, я летел в Ташкент. Она умерла во вторник, я прибыл в пятницу, уже не к живой, а к венкам. И все эти годы я был уверен, что честен, потому что не воровал, не пил, не заводил вторых семей. Честность бывает ниже воровства. Есть куда ниже.

Виски — шотландский, с содовой. Напиваться в одиночестве — занятие для дураков, и я знаю это лучше многих, потому что среди моих подопечных дураки-одиночки занимали длинную строку в графе признаков. И вот я сидел на вечерах и со страху узнавал их признаки в себе. Тогда ставь бокал — говорю я себе. Не ставлю. Двумя рюмками легче разговаривать с книгой, а без разговоров в этом доме вечер как подвал.

Многое я выговариваю не вслух. Утром записываю в тетрадь — для сына. Это была моя затея: пусть Андрей и Наташа узнают, кем я был, с бумаги, пока я жив, а не из разговоров на поминках, где обо мне скажут «служил, много сделал», и это будет простыня без лица. Вот что я успел записать сегодня утром.

Андрюша, сын мой. Ты просил когда-нибудь в детстве, чтобы я пришёл к тебе на утренник. Я не пришёл. Не помню причины — то есть причины, конечно, были, как всегда: доклад, сроки, выезд. Но могу сказать теперь честно, как не умел тогда: причины были вторичные. Первичен был страх. Я имел дело со страхом по работе и умел им управлять в чужих людях. А свой страх — что я буду смешон, мягок, отцовски беспомощен среди твоих семилетних товарищей и их матерей — свой страх я не умел никуда определить. Он был не в номенклатуре. И я остался на работе. Ты ждал у окна, у вас окна во двор, ты смотрел на ворота. Я это узнал позже, от Иры, и разозлился на неё, вместо того чтобы разозлиться на себя. В этом и есть главная ошибка, из которой я не имею права тебя ограждать: всю жизнь я расставлял ответственность по полкам, как документы, и в каждом деле находил ту, которой не я. Эту тетрадь я пишу не для оправдания. Оправдания требуют, когда продолжают жить среди людей. Мне уже требуется только точность.

Точность. Я записал это слово и полчаса смотрел на него. Полковник Стрельцов, имевший в своей практике множество категорий людей, внезапно встретил одного, который был не категория, а человек, — и это я сам, шестьдесят восемь лет, в свитере, купленном для дачи, который не влезает в городскую одежду. Странно: в городе я свитер не носил никогда. Здесь он на мне третий месяц. Тела тоже приходится переписывать заново.

За окном начинался снег. Он падает в тайге беззвучно, как падающий — впрочем, я выучил это слово в девятнадцатом году и забыл в двадцать первом, и зря, потому что язык я знал в совершенстве, а в совершенстве я не знал даже того, что живу в собственной квартире. Снег падал на ели, и ели не вздрагивали. Я смотрел на это, пока не надоел себе, и заметил, что считал — не чёрточки и не время, а слева направо, как в то время. Моя рука сама тянулась с бокалом к столу, ровно, не расплёскивая. Так я таскал папки. Так я пил на одномадамных приёмах. Так я жил.

Вечером, перед тем как гасить камень в печи, я снова достал тетрадь и дописал одну фразу — не утром, а здесь, при огне. Напишу её и вам, потому что она, кажется, единственное зерно первого дня, всё прочее — лес:

Ошибку нельзя переписать, сынок. Её можно только переписать так, чтобы она стала неправдой, — а это и есть предательство по отношению к самому себе. Я буду писать правду. Посмотрим, хватит ли меня на тетрадь.

Лог огонь съел до углей, и в комнате стало видно звёзды в окно. Я не пою, я не крестился, я не молюсь — но я сказал вслух «спасибо» — не кому-нибудь, а просто в комнату, как говорят «есть» по телефону. Дед говорил, что тайга всех выучит. Тайга этого в отношении меня, по-моему, не собиралась, но я всё-таки остался ночевать в этой комнате, с этой тетрадью и с этим не умением ложиться спать раньше четырёх.

Утром я иду к реке. Решил уже сегодня, пока пил третью рюмку: буду ходить к реке каждый день. Не за рыбой. За тем, чтобы тайга и я знали друг друга в лицо. Как в старые времена знали друг друга по отделу — только там знание было кратким, до первого рапорта, а здесь оно, кажется, рассчитано на годы, и от него не спишешься и не уйдёшь.

Глава вторая. Река

К реке я вышел в девять утра, по колено в свежем снегу. Дороги здесь нет, есть накатанная лыжня — не моя, чья-то. Я шёл и думал о том, что сорок лет меня везли машины, а теперь я иду пешком, и скорость моя — четыре километра в час, как у того, кто несёт ведро. Странно: в службе я презирал медлительность, считал её непрофессионализмом. А медлительность — это ведь просто честность по отношению к расстоянию.

Река была черная, дымная, только у берегов стыла в ледяную кайму. Я постоял, послушал. Вода подо льдом идёт и идёт — шумит где-то внизу, под коркой, как разговор за стеной в чужой квартире. Я стоял минут двадцать и ни о чём не думал. Это редкое состояние. Обычно во мне совещание: три голоса докладывают, один председательствует, все недовольны. У реки совещание отменили. Не потому что здесь тихо — в тайге слышно всё: и ворону, и ветер в ели, и хруст. Просто звуки здесь не адресованы мне. В городе каждый звук был чьим-то сигналом: звонок, пейджер, шаги за спиной. Я двадцать лет просыпался от звука и засыпал с готовностью к звуку. Здесь звук можно просто пропустить мимо, и он не обидится.

На обратном пути я заметил дым. Верхушка трубы — тонкий столб над лесом, километрах в шести, там, где, по словам продавца дома, стоит избушка охотника. Я долго смотрел на этот дым. Так смотрят на чужое окно из своего — не с интересом даже, а с проверкой: мир ещё населен? Всё-таки сидеть в тайге и знать, что где-то есть живой человек, — это не то же самое, что сидеть и знать, что никого нет. Разница почти незримая, но она держит. Я не пошёл знакомиться. Не сегодня. Но запомнил направление и вышел из дома с ружьём — без надобности, просто по привычке выходить вооружённым. Привычки службы, как старые шрамы, болят к погоде.

Дома затопил печь, сварил гречневую кашу с салом — дедовский обед, из Козельска. Готовлю я плохо, и это подмечаю с усмешкой: человек, умевший составить заключение на четырнадцати страницах без единой помарки, не может сварить суп, чтобы он не был пересолён. Но помарки в бумагах были страшны, а пересолённый суп — нет. Отсюда, если подумать, следует кое-что неутешительное о том, как я расставлял ценности. Следствие это я записывать не стал. Не всё, что дошло до себя, надо немедленно класть на бумагу: бумага имеет свойство потом читаться.

Ира готовила великолепно. Я помню — не вкус, а звуки: как она стучит ножом по доске, как поёт на кухне, тихо, себе, вполголоса, и как я сидел в кабинете и терпел это пение, потому что оно мешало мне сосредоточиться на бумагах, которые решали судьбу неизвестных мне людей, и не мешало ничему более важному. Боже, как дёшево я это тогда оценил. Пение жены на кухне — а я добивался тишины. Теперь я бы отдал год службы за минуту этого пения, и я говорю это не как фигура речи, а как человек, знающий цену вещи постфактум. Постфактум — это вообще моё единственное время. Всё моё знание — задним числом.

Вечером открыл «Смерть Ивана Ильича». Читал в молодости, на скорости, как положено по программе. Сейчас дошёл до того места, где Иван Ильич понимает, что жизнь его была не та, и что «может быть, совсем не то». Я закрыл книгу и просидел час, не двигаясь. Печка потрескивала, снег за окном скрипел под чьими-то лапами — то ли заяц, то ли ёж, не разобрать. Иван Ильич умирал три дня и успел всё понять. Мне отмерено, вероятно, больше трёх дней. Вопрос — успею ли я больше. Потому что умирать я умею получше, чем жить: служба была сплошной школой умирания — по бумагам, по отчётам, по присяге. А жить никто не учил, и я не стал учиться сам, нашёл себе оправдание: время. У меня, дескать, не было времени. Время было. Не было воли его тратить на то, что не даёт чина.

Тетрадь сегодня не пошла. Точнее — пошла, но не туда. Я написал полстраницы о том, как вступал на службу, и услышал в собственном тексте голос лектора на идеологической подготовке. Стёр — впервые в жизни стирая написанное, кстати: в службе я ни одной фразы за сорок лет не взял назад. Начал снова — с того, как познакомился с Ирой. Она играла в Доме культуры на выпускном вечере, «Лунную сонату», и фальшивила в одном месте, и покраснела, и я, двадцатитрёхлетний, стоял у стены с лимонадом и думал: вот её надо спасать. Смешное слово — спасать. Спасать человека, который умел играть на рояле, от фальшивой ноты. Через год я на ней женился, и вся моя дальнейшая жизнь прошла под этим словом — спасать, — только спасать я пытался уже не её, а себя, и от совсем другой ноты.

Андрюша. Сегодня мне открылась простая вещь: я не могу писать о службе, не солгав, пока не напишу о твоей матери. Все дороги в этой тетради ведут к ней. Она была центром тяжести, а я относился к ней как к тёплому гардеробу: приходишь с холода — там тепло, висит всё готовое. Гардероб не спрашивают, холодно ли ему было, пока ты был в отъезде. Прости меня за эту страницу, она написана не для тебя, это я пишу её для себя — но ты прочтёшь, и пусть прочтёшь.

Ужинал кашей, вторым заходом, глядя в окно на дым с той стороны леса. Дым поднимался ровно, кто-то топил печь и жил свою жизнь в шести километрах от меня, и я вдруг почувствовал к этому дым что-то вроде зависти: у него есть хозяин, а у моего молчания нет.

Завтра схожу на дальний увал, посмотрю, что там за тропы. Не ради знакомства — ради правды местности. Хотя скажу честно, раз уж взялся за точность: пойду, потому что человек, шестнадцать лет читавший чужие почерки и чужие следы, не может равнодушно пройти мимо следа на снегу, даже когда след кончается у порога чужой избушки. Посмотрим, чей это будет порог. Пока — гашу огонь. За окном лают где-то лисы, река шумит подо льдом, и я в первый раз за много лет ложусь спать без докладов на утро. Есть только река, дым за лесом и тетрадь, которая пока ведёт счёт не дням, а недосказанному.

Глава третья. Чужой след

На увал я пошёл после завтрака, пока солнце стояло низко и снег держал ногу. Взял с собой не ружьё, а ведро — соврал сам себе, что иду за водой из проруби, хотя вёдра у меня три и вода в доме есть. Ружьё всё-таки взял. Привычка — вторая совесть, но совестью её называть слишком лестно: привычка ничего не весит и ничего не стоит, пока однажды не окажется, что она решала за тебя.

След я увидел на границе моего участка — чужой. Лыжня старая, недельной давности, но возле сторожки, что стоит на перелеске, снег был протоптан веником и присыпан золой. Так делают те, кто живёт при дороге и не хочет следов: выметает, да ещё и золой присыплет, чтобы ветер разнёс. В моё время за такое присыпание люди получали сроки — теперь это называется просто осторожность, и я поймал себя на уважении: человек знает своё дело.

Сторожку я обошёл стороной, метров за двести. Внутри топилась печь, из трубы вёл дым — не ленивый, дачный, а ровный, хозяйский, утренний. У крыльца висела растяжка из говна на палке — против волков, старый приём, дедовский. Я стоял среди елей, как стоял когда-то в чужих городах, и чувствовал то же самое, что тогда: я здесь раньше, чем меня заметили, и потому хозяин этой земли — я. Глупость. Хозяин этой земли — он, а я гость, приехавший за тишиной, как приезжают за солью. Я повернул и пошёл назад, и с полдороги услышал, что печь в сторожке затихла. Он заметил. Не видел — но учуял, так учуяли в старину, когда ещё не было приборов. К сведению: оба мы, старые, живём по старым законам, и это, пожалуй, единственный язык, на котором мы заговорим, если заговорим.

Дома я долго не мог сесть за тетрадь. Всё думал об этом человеке. Шесть километров — расстояние дурное: ни чтобы ходить в гости, ни чтобы забыть, что он есть. Знаете, как в жизни отдела было с соседями по конспиративной квартире: близко, чтобы слышать, далеко, чтобы не знать. Тайга расставила нас по этой же схеме, и я, кажись, понял зачем. Ей нужен был не сосед мне. Ей нужен свидетель. Тот, кто увидит, как я выхожу к реке, как колю дрова, как живу, — и никому ничего не скажет. Раньше за мной следили люди. Теперь за мной следит бывший зэк с веником у порога, и след этот — первый в моей жизни, от которого не надо прятаться.

Открыл письма. Я привёз с собой коробку — Ирину переписку со мной, за тридцать лет, и её письма к детям. Читал после обеда два часа. Вот что пишут женщины, когда муж не слушает: они пишут ему всё. Я нашёл письмо от восемьдесят девятого года, я был тогда в Куйбышеве, три недели, и она писала мне через день. «Витя, Наташка одна не спит, я сижу у её кровати, она спрашивает, твой ли ты нам или службе. Что ей ответить? Ты не ответил на прошлое письмо, отвечай на это». Я помню, что ответил. Я помнил дату ответа, номер отправки, я помнил всё, кроме содержания. Содержания я не помнил вовсе. Я написал ей тогда что-то казённое, я знаю это по почерку — почерк у меня в казённых письмах один, в домашних другой, и вот по почерку я теперь читаю свою биографию: где я был дома, а где на службе. Дома — торопливо, с кляксами. На службе — выученным красивым шрифтом. Тридцать лет красивых писем чужим людям и торопливых клякс своим.

Вечером читал Гоголя, «Шинель». В юности смеялся — осовремененный Акакий Акакиевич казался мне пройдохой, недотёпой, которых вокруг полно. Сейчас я дочитал до конца и не смог встать. Человек служил переписыванием и умер, когда у него отняли то единственное, что он умел любить. А я? Я служил, слушал — нет, скажу прямо: я служил слушанием чужих слов, и это тоже было переписывание, только живых людей в графы. И у меня никто не отнимал любимое. Я сам отдал сам. Своими руками, по описи, с подписью. Гоголевский Акакий хоть кричал «оставьте меня» — пусть раз в жизни, пусть беспомощно, но кричал. Я не кричал ни разу. Я отдавал вежливо.

Виски я сегодня не пил. Поставил бокал в шкаф — пусть стоит. Не из подвига, объясню честно: после писем пить не хотелось, хотелось тянуть. Как тянут рану — не чтобы стало больно, а чтобы проверить, заживает ли.

Андрюша. Сегодня я читал письма твоей матери. Ты узнаешь из них то, чего я тебе не сказал никогда: что она в последние годы писала мне каждый день, а я ей — по средам и по поручениям. Не думай, что я спохватился только в тайге. Я спохватился в сорок два года, у неё за спиной, и ничего не сделал, потому что спохватившийся человек считает, что уже совершил поступок. Это не так. Поступок — это когда меняешь расписание. Я не поменял ни одного пункта своего расписания за всю жизнь. Она поменяла весь свой — под меня. Запиши это, сынок, и не повторяй: расписание важнее чувств — это болезнь. Она лечится только вдовством, потомкам не передаётся.

За окном луна. Снег в лунном свете синий, как сталь наганом — вот тебе и ассоциация на семьдесят восьмом году жизни, старая масть не выводится. Завтра, кажется, я всё-таки пойду к нему. К соседу. Возьму банку тушёнки и пачку чая — по-русски, без предисловий. Если не откроет — оставлю на крыльце и уйду. Человек, живущий при золе, поймёт язык подарка без слов. А если откроет — что я скажу? «Здравствуйте, я Виктор, живу там, у реки, служил тридцать лет в органах и приехал доживать». Скажу так. Точность, в конце концов, — то, ради чего я сюда и приехал. Посмотрим, выдержит ли она вторую встречу.

Глава четвёртая. Чай на двоих

К сторожке я вышел в полдень, когда солнце стояло высоко и на снегу делалось светло, как в операционной. В рюкзаке — тушёнка, чай, три яйца в платке. Всю дорогу я подбирал, как поздороваюсь, и остановился на простейшем: «Здорово, если жив». Так дед здоровался с любым, даже с незнакомым, и в этом было что-то от старой эпохи, когда люди делились на своих и неопределённых, а не на своих и чужих.

Подошёл к крыльцу — во второй раз за два дня, и во второй раз подумал, что так не ходят в гости, так ходят по делам. У порога я остановился и сделал единственное правильное, что мог придумать: снял шапку и стоял молча. Пусть хозяин решает. Через минуту дверь открылась без скрипа — дверь чистая, смазанная, как у человека, который следит за своим имуществом. В проёме стоял старик. Невысокий, сухой, с лицом неопределённого возраста: таких на зоне звали «непримечённый». Посмотрел на меня, на рюкзак, на снятую шапку.

— Ты что, заблудился? — спросил он.

— Нет. Я у реки, там, где старый дом лесника. Виктор Стрельцов.

Он промолчал с полминуты. Я научился в жизни читать паузы — это единственный дар, который мне дала служба безвозмездно, и в паузе этой я услышал не враждебность. Я услышал взвешивание.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner