Дмитрий Вилинский.

Перед облавой



скачать книгу бесплатно

 
По народу толки, да толки –
Одолели волки, да волки…
Сделали облаву, облаву –
Выпили на славу, на славу…
 

Одно слово «облава» на хищного зверя имеет в себе что-то заманчивое для каждого мало-мальски знакомого с ружьем, не говоря уже про истинных охотников. Хотя горький опыт научил настоящих охотников тому убеждению, что наши облавы истребляют гораздо больше самых невиннейших животных, чем хищных зверей, однако есть все-таки что-то притягивающее в облаве: мало веришь в удачу, а между тем этого желанного дня не променяешь ни на какую самую верную охоту. Тянет ли человека в общество себе подобных или до того уж сильна в нем ненависть к хищному зверю, не умею объяснить, но знаю, что облавы не пропустит ни один охотник и употребит все возможное, чтобы побывать на ней. Досадно одно только, что все хлопоты и труды, соединенные кроме того с издержками, пропадают чаще всего задаром. Придумывается все так хорошо, а начнут делать дело, и выпадает оно из рук, и ахнуть не успеешь… а все оттого, что задним умом крепок русский человек.

Много раз бывал я на облавах в течение 6 лет моей охотничьей жизни, и результаты этих облав так живо сохранились в моей памяти и записной книжке, что мне, честное слово, как охотнику, совестно и рассказывать про них…

 
Сделали облаву, облаву –
Выпили на славу, на славу!..
 

А все-таки даже вовсе не пьющий человек с большим удовольствием делается участником облавы и спешит на нее с самыми живыми надеждами… Кто виноват, что эти надежды разлетаются, как мыльные пузыри? «Авось», один «авоська» да родной братец его задний ум русского человека…

«Облава, в среду облава», – так и гремит из уст в уста по городу… «Где, что, как?» – сыплются отовсюду вопросы…

«В среду поеду волков душить», – говорит между разговором своему знакомому учитель местной гимназии, и говорит с такой самоуверенностью, что тот, пожалуй, готов у него выпросить тут же один из хвостов тех злополучных зверей, которых в среду собирается передушить Александр Андреевич.

Лакеи разных лиц и личностей тащат запыленные двустволки к единому в городе оружейнику для чистки и смазки.

Заседатель какого-то суда, молоденький, завитой, что называется, расфуфыренный, бежит, сломя голову, к начальнику инвалидной команды ружьецо попросить, и сей начальник из немцев, кстати и некстати прикладывающий к каждому слово «с», чтобы оно, значит, выходило более auf russich, и для пущей важности дающий почувствовать всем и каждому, что он, майор и некоторым образом «комендант» города, снабжает заседателя ружьецом, а тот, вечером сидя в гостях у почтмейстера, с особенной грустью при «ногоболтающем» настроении, как выражается про него приятель мой Панков, рассказывает дочке хозяина Марье Сергеевне, что вот он в среду едет на облаву и что, может быть, не возвратится, так как волк зверь кровожадный, а волков на облаве видимо-невидимо! на то, дескать, и облава… Впрочем, выражает он, Марья Сергеевна благословит его на подвиг и тогда…

Марья Сергеевна, понятно, ужасается отчаянной храбрости завитого вздыхателя и даже немного прижмуривает свои милые глазки, а насчет благословения уж и не знаю, как там…

Даже с нашим братом привычным охотником совершается нечто.

И ружье протрешь, не то и промоешь, и снадобий разных припасешь, и к товарищу лишний раз забежишь… «Слышал?» – «Знаю». – «Да верно ли?» – «Верно, зайди вечером, столкуемся…» Ну и сойдутся, и столкнутся, хотя, может быть, при этом и ногой из них никто не болтает, и глаз не зажмуривает… А уж что делалось в эти дни с моим взбалмошным племянником Гришей, гимназистом VI класса, я вам и рассказать не умею… Мало того, что он вдребезги растрепал сапоги, мало, он получил две единицы и наговорил дерзостей надзирателю гимназии – самому безответному и правдивому из всех существовавших и существующих каких бы то ни было надзирателей…

В августе это было, в лучшую пору облав, когда волчьи выводки хотя и рыскают там и сям, а все еще держатся гнезда и утром сходятся к нему на лежку. Находить их в ту пору легко и при осмотрительности нетрудно перебить и стариков, и щенков всех до одного.

Помнится, перед облавой я был в отъезде из города и возвратился едва в понедельник поздно вечером. Служитель мой старик Степан, один из тех людей, которые на все в жизни смотрят с отчаянной холодностью и невозмутимостью, к одному только, к одному имел пристрастие – к охоте… Собираетесь вы с ним на охоту – скажите ему это заранее и можете быть совершенно уверены, что он вам и сапогов не вычистит, и пару стаканов разобьет, и котлеты обратит в какие-то угольные гренки… «Ты, братец ты мой, в лирическом настроении, – осаживает его обыкновенно Панков. – Успокойся, ты не поедешь с барином на охоту…» Степан только нахмурится и отвернется в сторону.

Степан, отворяя дверь, встретил меня словами: «Облава, сударь, у князя М., присылали письмом просить – Григорий Дмитрич изволили взять, да почитай раз по двадцати на день бегают справляться об вас… и г. Панков заходили, а вот и от учителя письмо прислали давеча». Степан подал мне письмо и пытливо вглядывался в меня своими ястребиными глазками.

Поручив Степану немедленно напоить меня чаем, я пробежал письмо, в котором Александр Андреич С-в просил меня захватить его с собой на облаву. «Верно, поедете тройкой – вы, Панков и Гриша, так авось и для меня найдется местечко, – писал С-в, – уж зададим же мы трезвону в лесу его сиятельства – теперь-то я вам покажу, как бьет мое ружье, и только тогда будет понятен Панкову мой выстрел по лисице». В P. S. он прибавлял: «Гришу выручу – директор обещал его освободить…»

Пока продолжалось мое чаепитие, время незаметно подошло часам к трем ночи, наконец, я уснул, уснул сном богатырским с полной надеждой, что Степан не позволит потревожить меня часов до 10 утра.

Конечно, не будь слухов об облаве, не будь у меня беспутного племянника, которого я, скажу в скобках, любил как сына родного, я бы выспался на славу, но Степан, будучи сам и «лирическом настроении», идя поутру за водой на самовар, позабыл запереть дверь моей квартиры, и Гриша ровно в 7 часов утра ворвался в комнаты; так как разбудить меня без обиняков ему казалось неловким, то он пустил в ход всю свою изобретательность: и кашлял-то он, словно с морозу, и чихал… Поднял на ноги обоих моих сетеров и все их будто успокаивал шепотом. Куда тут было спать – я его окликнул. Гриша в один прыжок очутился у дверей моего кабинета… «Дядя, ты спишь?»

– Скажи, пожалуйста, у вас гимназия сгорела, или ты с ума сошел, что ни свет ни заря будоражишь людей? – оборвал я его. Гришутка мой стушевался…

– Виноват, дядя, голубчик, виноват, ей-богу… прости… облава… Письмо от князя, я думал, очень важно!.. Прости!.. – И он было бросился обнять меня… Но я «угрюмый принял вид» и распечатал письмо.

В письме этом значилось:

Его В-дию такому-то.

«В имении Борках, Его Сиятельства князя М., в среду 23 августа сего года имеет быть большая облава на хищных зверей, а потому мне будет очень лестно, если вы, м. г., в видах общей пользы почтите ее своим присутствием».

Подписано: главно-упр. им. гвардии ротм. Шведов. Это был официальный пригласительный билет, на оборотной стороне которого приятель мой Шведов писал карандашом: «Приезжай непременно во вторник на ночь – ничего выходящего из порядка обыкновенных вещей не обещаю, но вчера Григорий при мне подвыл, и волки отзывались два раза, следовательно, можно рассчитывать и не на порожнюю. Захвати все свои ружья да тащи без обиняков всех своих знакомых. Кто не наткнется на волка, может зашибить муху, а после облавы и пулечку растерзает… Привези непременно Гришу и Степана, иначе я прогоню тебя, милый, со двора – без них и облава не в облаву… Князя не будет». Последние два слова «князя не будет» так меня утешили, что я позволил Грише обнять себя, и он после мира такой поднял шум, что даже собаки залаяли…

Спешу разъяснить мою радость.

Князь М., в имении которого назначалась облава, был во всех отношениях милый человек: благороден, ласков, добр и обходителен со всеми без малейшей тени приторного чванства. Всякого он умел обласкать, и в его доме в его присутствии каждый делался своим человеком. Молодой, образованный, с светлым взглядом на жизнь, покровитель всего, что только нуждается в благородном покровительстве, он вместе с тем был невольным отъявленным нарушителем всевозможных охотничьих правил: выстрелить в синицу в то время, когда на него может выйти зверь, закурить сигару перед носом напролом ломящегося волка или, соскучась стоянкой, запеть романс – все было для него делом самой мизерной важности… Правда, охотник он был не из важных, да если и делал подобные казусы, то без малейшего желания насолить кому бы то ни было или выделиться из массы окружающих людей, а просто так, с ветру, но все-таки, любя и уважая этого человека, я всегда искренне радовался, если что-нибудь мешало ему присутствовать на облаве. Так было и теперь.

Одевшись, я отправил Гришу в гимназию с поручением по пути дать знать Панкову, а в гимназии сообщить Александру Андреевичу, что в 2 часа я буду рад их видеть и потолковать о нашей поездке, которая должна состояться нынче же, часов в 6 вечера.

Необходимость видеться кое с кем из моего начальства и сослуживцев значительно сократила время; возвратись домой, я застал Панкова, Александра Андреевича и Гришу – дружина в сборе. Степан накормил нас сквернейшим обедом, потом мы проболтали за чаем часов до 5 и на тройке моих караковых, уютно уместившись в широком тарантасе, тронулись в путь по ухабистому шоссе.

Пока мы проедем 26 верст, отделяющие нас от имения Борок, я попрошу позволения сказать несколько слов о моих спутниках. Чтобы они ни делали дорогой, нас это не касается… Пускай Степан вертится и покашливает от нетерпения на козлах и поминутно надоедает кучеру: «Ты левую-то стегани – ишь она постромки повесила… Кореннику-то ходу не даешь, натянул вожжи, словно струны на балалайке… Эх, кучер!..» Пусть Гриша егозит, прыгает, шумит и восторгается… Пускай Александр Андреевич рассказывает всевозможные небылицы, приправляя их фразой: «Вы не поверите, ей-богу», – а Панков возражает ему хладнокровно: «А ты думал поверю?» – и трунит часто очень зло то над Александром Андреевичем, обзывая его зверобоем и правдогонителем, то над стариком Степаном, советуя ему не кормить людей вместо котлет угольями, так как он не самовар, а Егор Иванович Панков, и какой ни на есть, а все-таки «титулярный советник». Пусть же их тешатся, а я расскажу, что они за люди-охотники…

Оставлю в стороне своего вертопраха Гришу, о нем распространяться много нечего: единственный сын, любимец матери (отца он лишился еще малолетком), Гриша не был «маменькиным сынком», считался добрым товарищем и хорошим учеником в своем классе, что нисколько не мешало ему получать единицы во время пагубной мысли о предстоящей охоте. Гриша питал такую болезненную страсть к ней, что, кажется, самого себя готов был принести в жертву всевозможным четвероногим и крылатым тварям. Он вообще кипел восторгом и со временем обещал превратиться из юноши, как называл его Панков, в доброго малого и вместе сделаться хорошим охотником, так как уже теперь, в 17 лет, начинал отлично стрелять.

Двадцать лет тому назад я представляю себе Егора Панкова точно таким же юношей, да, двадцать лет, не меньше, потому что Егору Панкову стукнуло 37 и «просвистал» он свою молодость… Однако и теперь еще все в нем молодо, все, начиная от его смуглого, красивого, мужественного лица и кончая чисто ребяческим увлечением, которому он предался всею своей доброй открытой натурой…

На все в жизни, не исключая своей кухарки, старухи Катюшки и легавой суки, Панков смотрит несколько с философской точки и мирится со многим, хотя мне положительно известно, что он терпеть не может узких брюк, кошек и полковых писарей. Кто знает Панкова, тот не в силах не полюбить в нем русскую теплую душу с открытым воротом; в душе этой столько человечности и безукоризненной честности, что даже некоторые странности и причуды, часто свойственные каждому человеку, в нем как-то мягче…

Словом, Егор добрый малый, но своего рода «кулик», один из тех куликов, которым «и дым отечества и сладок, и приятен». Я не хочу сказать этим, чтобы Панков был хулителем всего неотечественного, нет, но он делался угрюм и зол, и больше всех почему-то на самого себя, при соприкосновении к некоторым несовершенствам нашего дорогого отечества. В нем нет ненависти к «немцам» потому лишь, что они «немцы», и его честная славянская натура чужда пристрастия, он только, как каждый русский душой и телом, стоит за богатыря – свое отечество богатыря, в котором проснулись далеко не все еще молодецкие силы…

 
Широка ты, Русь благодатная,
В тебе силушка необъятная…
Под лихой бедой ты не гнулася,
Хоть совсем еще не проснулася.
 

Так выражал Егор Панков свои чувства о великой своей родине, еще будучи в К. университете. Много воды утекло с тех пор, как я узнал его студентом историко-филологического факультета. Он был работящим студентом, жил уроками и, следовательно, имел небогатые средства к жизни, и потому, может быть, стройная фигура его никогда не попадалась на глаза ни в шумных кружках кутивших товарищей, ни в общественных собраниях; только раек театра или скромное местечко за стульями в зале концерта, наверное, могло рассчитывать на Егора Панкова.

Натура этого человека сложилась в высшей степени беспечно-поэтически; он страстно любил музыку и постоянно на ходу напевал или насвистывал какой-нибудь мотив. Ни разу в течение многих лет нашего знакомства я не видал его угрюмым или печальным: в самой серьезности, в самой тоске его проглядывала улыбка, насмешка над жизнью. «Жизнь, жизнь, когда ты похужаешь!» – бывало, говаривал он, наткнувшись на серьезную неудачу, или просто свистнет, и вся недолга. А бывали у него «камни преткновения», да и какие же большущие! Ничего – смеется, а главное, и слез-то не заметить в его смехе… «Смейся, друг любезный, а не то жизнь над тобой посмеется!»

Чиновничество не исковеркало Панкова, и он остался тем же добрым, веселым малым, хотя жизнь сделала его более солидным да шутки его стали злей и язвительней. По службе ему не вот-вот везло: начальство его недолюбливало за топорную прямоту, хотя и ценило как дельного и работящего человека: Панков недаром получал свое жалование…

В свободные часы от служебных занятий Егор просиживал большею частию дома, если почему-либо нельзя было идти на охоту, читал и пил чай запоем. Знакомых у него было немного, потому что он избегал обширного пустого знакомства и не любил стеснять ни себя, ни других. Однако с людьми знался и был любим небольшим кружком своих знакомых. Особенно нравился он прекрасной половине рода человеческого, но Панков вел с этой «половиной» открытую, непрерывную войну. Рассердить, вывести из терпения и разбить на всех пунктах женщину доставляло ему особенное удовольствие… Да и знал же он их братью вдоль и поперек, и как он делался хорош, красноречив и убедителен в этих спорах! Красавицы наши злились, топали ножками, обзывали Панкова уродом, а втайне оставались без ума от него… а ему и горюшка мало… что барышень растревожить, что куропаток разбить – все едино… Но, видно, и у него была когда-то «своя ласточка» – с особенным чувством певал он этот романс, и привычный человек, пожалуй, прочел бы при этом тихую грусть в его взоре, в самом переливе голоса…

В нашем небольшом охотничьем кругу Егора прозвали «матерым»; я не видел такого счастливого охотника и такого безукоризненного стрелка. Все окрестности города на двадцать верст в окружении исходил он вдоль и поперек с своей желто-пегой сукой Теткой, таскал ворохами всевозможную дичь, но удачами и подвигами своими никогда не хвастался и во всех отношениях не чета Александру Андреевичу С-ву.

Александр Андреич С-в, учитель истории, прославил себя по всему городу (а может быть, и дальше) самою беспардонною и неугомонною ложью. Слова нет – есть на свете лгуны и добрые, и злые; есть люди, которые лгут с какою бы то ни было целью, но я решительно не признаю Александра Андреича ни за одного из подобных субъектов. Ни добра, ни зла, ни даже особенного характера или интереса в его лжи положительно не было, но он лгал так толсто и так отчаянно-открыто, что положительно камень мог разинуть рот и подумать, да что же ты в самом деле за человечина такая… Одно в нем было хорошо: как бы его ни опровергали (ни на какие самые логические опровержения он не согласится – предупреждаю), как бы над ним ни потешались – Александр Андреич и кудрями не тряхнет. Да и кто из смертных дерзнет перечить ему, когда он рассказывает самым убедительным тоном, тоном «историка», что на месте Ниагарского водопада образовалась долина, по которой еле-еле струится светлый ручеек, в котором Александр Андреич своими белыми руками ловил золотистых карасей… или что телеграфный канат в океане оброс вплоть коралловыми рифами и что на одном из этих рифов уже строится телеграфная станция… «Историк, опомнись!» – убеждает его Панков, но историку наплевать на все убеждения. Он оставляет охотно водопады и океаны и из пучины морской стремглав бросается на сушу, на поприще Дианы и производит такое зверское опустошение, что просто жутко становится за всю тварь божью. То он убивает лисицу в 250 шагах утиной дробью «в самый нос», то пулей пронизывает, как грибы, бекасов, то хватает за уши разъяренного медведя и, словно Самсон-богатырь, разрывает на куски свирепое животное… Мало того, Александр Андреич все знает, все решительно: и то, о чем говорит, и то, про что пишут. Он даже сознается вам, что большую часть этого «то» он написал собственноручно; похвались попробуй кто-нибудь, что нашел выводку тетеревов или высыпку дупелей… Александр Андреич над ним же посмеется и пояснит при этом, что этих птиц уж «не существует», так как на истребление их есть Александр Андреич…

Охотником он вовсе не был, стрелял из рук вон плохо и даже ружья не умел путем зарядить, но Панков любил таскать его за собой на охоту, потому что тот охотно таскал «в поте лица» застреленную Панковым дичь и тем довольствовался. Вообще вреда он никому не делал кроме себя, потому что при всех своих достоинствах «имел порок дурной и вредный» хотя и не был буяном. Все над ним подсмеивались, но не чуждались его…

«Трогай, тезка, а то этот барин нас всех насквозь прорвет», – крикнул Панков кучеру Егору…

«Но, – не рано!..»

Тройка рванула: коренник наддал, пристяжные фуркнули, взвились, и мигом очутились мы на княжеском широком дворе у голубого флигеля…

Хорошо жилось в голубом флигеле отставному гвардии поручику Леониду Петровичу Шведову, так хорошо, что даже скучал он иногда от этого полного довольства. С князем он был на «ты» и связан чем-то более прочным, нежели должность главноуправляющего его имениями. Кто говорил, что князь женат на его сестре, кто рассказывал, что сам Леонид Петрович женат на сестре князя, Панков же предполагал, что только их бабушки «были двоюродные старушки», и только. Хотя я слышал, что жена Леонида Петровича уже несколько лет живет отдельно за границей, и положительно знал, что князь холост, но никогда не входил в подробности – какое кому дело до семейных тонкостей, сам же Шведов вопросов этих не касался и жизнь свою поставил совершенно на холостую ногу.

Аристократ до конца розовых ногтей, хлебосол на «все карманы», Леонид Петрович утопал в блаженстве и заплывал жиром. Чего только недоставало этому человеку!.. Единственную страсть его к лошадям могли, ух как, утолить до полуторы дюжины кровных рысаков и скакунов известнейших заводов; кабинетный стол его завален в беспорядке всевозможными журналами и газетами текущей литературы, как отечественной, так и иностранной, к его услугам многотомная княжеская библиотека и оркестр (довольно порядочной) музыки; повар его – высшей школы французской кухни. Ни в чем себя Леонид Петрович не стесняет: курит дорогие сигареты, играет в преферанс по четвертаку фишка, нередко задает пиры на весь мирный губернский люд и в часы отягощения желудка нежится пылкими ласками своей «брюнетки». «Брюнетку» эту, красавицу Тосю, с светло-золотистыми волосами и черными, как смоль, глубокими глазами Шведов привез с собой из Варшавы чуть ли не в чемодане.

Первое время года полтора прятал ее от всех и вся, в особенности от князя, словно «лунный камень». Потом Тося мало-помалу начала при гостях заглядывать в полуотворенную дверь, потом стала выходить, играть на рояле, петь, а наконец, играть с моим Гришей в жмурки и браниться с Пайковым… Иногда бородач Никита, кучер и фаворит Леонида Петровича, на чудной тройке вороно-пегих мчал Тосю в город. Пролетит тройка по улицам, зазевается стар и млад на это сочетание красоты, дородства, кровности и изящества, и не успеешь наглядеться вдоволь – унеслась тройка в Борки, только марево одно неизгладимое осталось… Но, несмотря на все это, Леонид Петрович иногда утомленно зевал… Вся фигура его говорила, что человек провел буйную молодость, жизнь поизмяла и душит его своими щедротами, от которых некуда деться Леониду Петровичу – разве уж невмоготу станет – проведает он Питер либо старуху Москву навестит, сыпнет деньгой и воротится к очагу…

Охотился Шведов, так сказать, только для «пользы общей», и то я его маленько расшевеливал на эти подвиги: страсти в нем вовсе не было, хотя в Борках содержалась целая стая гончих, смычков в 15 и несколько свор борзых под надзором выжлятника и троих доезжачих; были даже легавые и при них два егеря. Леонид Петрович по исстари заведенному порядку продовольствовал всю эту компанию, с удовольствием кушал доставляемую ею дичь и хладнокровно и терпеливо выслушивал рапорты охотников о разных выжловщиках и ищейках, хотя в натуре не сумел бы, пожалуй, отличить одну от другой… За то на хорошего коня Шведов не мог смотреть хладнокровно и в деле этом не одну собаку съел. Кто бы ни подъехал к его крыльцу, он прежде кинет глаз на лошадей, будто мимоходом, и тогда только со всем радушием встретит гостя…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3

Поделиться ссылкой на выделенное