Дмитрий Быков.

Карманный оракул (сборник)



скачать книгу бесплатно

Богоискательство – вечная тема прозы, в том числе и советской, вспомним хоть замечательного «Бога после шести» («Притворяшки») Михаила Емцева, повесть, потрясшую меня в детстве, да и теперь не отпускающую. Но чтобы писать такую прозу – и в те, и в нынешние времена, – нужно дерзновение, без которого настоящая литература вообще не делается. У нас же получается либо сусальный рассказ о юноше / девушке, не находивших покоя и даже коловшихся, но тут вдруг подсевших на веру, то есть гораздо более толстую иглу, – либо подростковое богоборчество, основанное на незнании элементарных вещей. Диалога с великими текстами, а если повезет, то и с их вдохновителем, современный российский писатель не позволяет себе в принципе. Почему? Боится дурновкусия? Но дурновкусие возникает там, где говорят, не зная, или довольствуются чужими рецептами. Опасается реакции нового идеологического отдела? Но если с советской цензурой умудрялись как-то взаимодействовать, неужели не научатся обходить православную госцензуру? Боюсь, все гораздо печальнее: «Господи, как увижу тебя, если себя не вижу?» – вопрошал Блаженный Августин в лучшем религиозном романе воспитания, какой я знаю, а именно в «Исповеди». Со взгляда на себя начинается поиск Бога, богопознание немыслимо без самопознания – но кто у нас готов трезво увидеть себя? (Один Лимонов – хотя в его гностицизм подмешана изрядная толика самовосхищения; но это хоть что-то – правда, не столько проза, сколько проповедь.)

Я не только не вижу сегодня хорошей книги о вере – книги, которая бы давала читателю если не ответ, то хотя бы стимул для поиска; я не вижу хорошей книги об авторе, за которым всегда стоит и другой, высший Автор. Пишут о чем угодно, кроме себя, – потому что заглянуть сегодня в себя значит почти наверняка увидеть либо болото, либо туман, либо мертвую зыбь. Твердый нравственный критерий нежелателен – он заставит спросить с себя. Прежде вопроса о теодицее: «Как Он терпит?» – следовало бы спросить себя: «Как я терплю?» А такого вы не найдете сегодня ни в одной русской книге.

Поэтому современные русские книги читать неинтересно. Они не лечат, ибо боятся даже прикоснуться к больному месту. Это место вместо йода заливают елеем, а от такого лечения еще никто не выздоравливал.

Остается перечитывать «Воскресение». Но ведь эта книга без конца, что знал Толстой и высмеивал Чехов. И продолжать эпос о встрече русского человека с Богом пока некому.

Идея насчет русского религиозного романа и сей час кажется мне перспективной, но никаких просветов в этом направлении, как и было предсказано, не видно. Впрочем, религиозная проза возможна там, где идет дискуссия о вере. А там, где ее нет, вера есть дело тайное и подпольное, как на протяжении почти всей русской истории.

Без конца

Очередной визит в Петербург заразил меня на некоторое время историческим оптимизмом. Ездил я туда вычитывать с поэтом и искусствоведом Львом Мочаловым корректуру биографии Пастернака, которую под его руководством писал для серии «Жизнь замечательных людей».

Мочалов, несмотря на свои семьдесят шесть лет, всегда мне внушает фантастическую волю к жизни. Как всякий человек, который очень много прочел и столь же много повидал, он почти не поддается панике. И во время одной из наших весьма бурных, по обыкновению, дискуссий, от которых вся его древняя квартира на Петроградской стороне вздрагивает сильнее, чем от мимоходящего трамвая, Лев Всеволодович за рюмкой очищенной подарил мне прелестную формулу: «Главная задача нашего времени состоит в преодолении эсхатологизма».

Скорость мочаловской мысли для меня всегда была великовата – я только после двух дней напряженного обдумывания уяснил себе, почему эта формула, столь симпатичная поначалу, для меня все же неприемлема. Аргументы «за Мочалова» на самом деле просты: именно ожидание конца света – как та война, на которую все списывают. Конец, а потому необязательно вести себя по-человечески. Можно показывать по телевизору любую хрень, писать любую халтуру, ловчить в сделках, да просто убивать, в конце концов. Эсхатология – очень удобный самоподзавод не только в лирике, но и в повседневной практике. Согласно одному апокрифу, в старые времена, когда еще был ведом людям их земной срок, странствовал Христос по земле, зашел обогреться к одному крестьянину, а тот ему и говорит: «Прости, Господи, но у меня сегодня и пол не метен, и обед не варен. Даже угостить тебя нечем. Лежу на лавке, смерти жду. Помирать мне сегодня, согласно предначертаниям». Христос разозлился и говорит: «А ну вставай, ленивая твоя морда, скотину корми, пол мети и обед вари! Не видишь – человек пришел, есть хочет! А умереть успеешь, только ни дня, ни часа знать уже не будешь». С тех пор и закрыт от человека его смертный час – чтобы человек этот много себе не позволял.

Некоторое время я и впрямь себя уговаривал, что эсхатологизм пора преодолевать. Мы живем в родной России, как в чужой стране, думаем о ней, как о безнадежно больной, но когда ей было лучше? Бездна на то и бездна, что она без дна и сползать в нее можно бесконечно. Да, вот у нас такая страна, в которой ежеминутно делаются глупости и подлости (в других странах, правда, тоже делаются, но хоть не столь масштабные). Но кто нам сказал, что эта страна не может просуществовать так еще двадцать, тридцать, сорок лет? Откуда у нас вообще это чувство гибели, когда кругом приметы стабилизации? Может, не все плохо? С чего вообще мы взяли, что все плохо? И кто это «мы»? Говорите за себя. Лично я не говорил, что плохо. И я не говорил. А кто говорил? Вот обсуждение книги Веллера о том, что мы в пропасти, и Сергей Кургинян спрашивает: а где пропасть? Никакой пропасти нет. Люди научились адаптироваться к новым реалиям. Им хорошо. Может, в пропасть нас толкает именно тот, кто громче всех о ней кричит?

А вот Александр Шохин избирается президентом РСПП. Плохо, что ли? Правда, Шохин – член «Единой России». Но он же сам сказал, что РСПП перестает быть профсоюзом олигархов. Теперь это профсоюз крупных промышленников, крепких хозяйственников и даже, я бы сказал, потенциальных губернаторов. А для всех названных категорий населения естественно сотрудничать с партией власти. Почему нет?

А вот президент Путин проводит телемост. Открытым текстом говоря, что никогда еще за последние десятилетия страна не была такой стабильной. Правда, эта стабильность обеспечена ценами на нефть. Но у нас и производство возросло во столько-то с десятыми раз, и национальный продукт растет, и государство богатеет. Все, что сообщает Путин, чрезвычайно оптимистично, и на этом фоне уже только раздражают эскапады каких-то правозащитников, которые в Воркуте, что ли, пытались крикнуть, что они против какого-то постановления правительства, а им выбили зубы, но теперь будут лечить за государственный счет. И чего ты лезешь, ведь ты и так уже в Воркуте? Дальше-то не пошлют, зачем еще ухудшать свою и без того сомнительную участь? Если б обладал позитивным мышлением, мог бы улучшить.

Со всеми российскими менеджерами и вообще с так называемым средним классом о безднах и пропастях говорить бессмысленно. У них атрофирован участок мозга, которым это чувствуют. Они делают свое дело и не чувствуют ничего, кроме общего дела; о смыслах им думать не положено. Они налаживают, например, ипотеку. Никто не против. И получить ипотечный кредит в России становится все проще. Жилье будет доступно молодежи. Опять же инвестиции текут в промышленность. Промышленность что-то промышляет. Пора проститься с катастрофическим мироощущением времен перестройки. Пережили мы перестройку и ее последствия, и ничего. А уж теперь-то, при благоприятной экономической конъюнктуре…

Иногда еще пытаешься машинально возражать сам себе: а как же провинция? Но тут же возражаешь на возражения: а что провинция? Кто умеет что-то делать, уезжает в Москву и Питер. Кто умеет похуже или не хочет прощаться с провинцией, прекрасно выживает и в ней. Чего драматизировать ситуацию, когда все сколько-нибудь талантливые и жизнеспособные реализуются, а остальным предложены увеличенные в полтора раза социальные выплаты? Кто сегодня активно недоволен, где социальная база «оранжевого бунта», еще вчера считавшегося неизбежным? Близко ничего нет.

В общем, один повод для оптимизма точно налицо. В России построено государство, в котором подавляющее большинство населения утратило рецепторы, отвечающие за восприятие негатива. Интеллектуальный уровень населения в результате многолетней деградации российской интеллигенции, а также вследствие специальной телеобработки дошел до того, что это население уже не отдает себе отчета в своем положении. Оно считает себя сытым и этому радо. Оно утратило всякие представления об идеалах и образцах, ему не с чем себя сравнивать, потому что в Европе холодно, в Италии темно, в Израиле теракты, а в Америке тайфуны. У нас лучше всех. Мы не желаем знать, как могло бы быть. Нас устраивает то, что есть.

Наверное, это неплохо. Наверное, с такими людьми – начисто лишенными метафизического измерения, утратившими любые стремления и цели, кроме самых примитивных, – даже хорошо рядом жить. Душевный комфорт.

Остается в душе некое саднящее чувство. Что-то вроде окончательной утраты самоуважения. Но и это, наверное, скоро заглохнет. Ценностей нет, отчитываться не перед кем, а свобода… кто сказал, что ее нет? Читаете же вы этот текст, и ничего не происходит.

В общем, эпоха катастрофизма миновала. Пришла эпоха посткатастрофизма – время, когда, что ни делай, все равно никто уже ничего не поймет.

В своем личном случае я готов списать это ощущение на свою принадлежность к последнему поколению советской интеллигенции. Такая принадлежность очень располагает к эсхатологизму: шутка ли, на наших глазах совершилась «крупнейшая геополитическая катастрофа XX века», как сказал Владимир Путин в недавнем послании к Федеральному собранию! Поневоле будешь дуть на воду… Но вот стихи человека, которому вообще двадцать один год: в это время эсхатологические предчувствия мало кому свойственны. Написала эти стихи замечательная Ксения Букша – лучший, кажется, писатель своего поколения, и тоже родом из Питера:

 
Легкий холод в каменных фонтанах
Солнце ходит краем за домами
Сохнут руки, словно черносливы
Ветер сушит головы босые
Разгорелись ледяные стрелы
Буквы облетели на рекламе
Вот и возрождается Россия
Что ж так небо больно побелело?
 

Это не бог весть что, у Букши есть лучше. Но это очень точно. И понять, откуда это усиливающееся ощущение конца, саднящее чувство, что осталось вот-вот, – не так-то просто. Думаю, для многих эсхатологизм – просто нормальное условие жизни: им действительно так проще, безответственнее. Но есть ведь и нормальные люди, для которых такое мироощущение скорее драматично. Есть жизнелюбы, хорошие организаторы, любители Общего Дела, исторические оптимисты и мастера на все руки – и именно они в последнее время скисли даже больше, чем при Ельцине. Потому что при Ельцине еще можно было верить, что возможна некая альтернатива ему. А теперь выясняется – причем на протяжении активной жизни одного поколения, – что коммунисты, антикоммунисты, рыночники, гэбисты и патриоты в одинаковой степени не способны сделать ничего.

Ведь откуда у всех нас, положа руку на сердце, сегодня это эсхатологическое ощущение? Не от того, что жить стало хуже: большинству – не стало. Многие даже почувствовали намек на улучшение. И стабильности уж точно прибавилось – никакого движения нет вообще, по крайней мере в СМИ. А просто в голове у каждого сидит неумолимый датчик, который четко фиксирует уровень идиотизма в окружающей среде. И этот уровень начинает зашкаливать. А значит – конец близок, потому что расплата за идиотизм неизбежна. Когда для «бархатной революции» делается все возможное, а силы, стоящие за этой гипотетической революцией, еще страшнее нынешних «опор режима»; когда от территориального распада Россию ограждает только инерция; когда людям не могут дать хоть самой трепетной надежды на то, что страна в них реально нуждается; когда программа «Время» провалилась даже не в семидесятые, а куда-то глубже, где нет уже ни профессионализма, ни совести, а один лишь бессмысленный страх (притом что бояться нечего); когда Россия по-прежнему впереди планеты всей, но вектор роста сменился вектором падения… в такие времена, знаете, трудно испытывать исторический оптимизм. Или, вернее, исторический оптимизм в такие времена заключается в надежде на то, что все это кончится и начнется что-то другое.

Один популярный персонаж московского андеграунда экспериментировал с психоделикой и алкоголем. И что-то такое выпил, отчего его жизненные функции не повредились, но сознание покинуло его начисто: дух, что называется, отлетел. Он никого не узнавал, ни на что не реагировал – хотя продолжал ходить (по кругу), есть (с ложки) и что-то мычать (невнятное). Потом он умер. И вот я думаю: оптимизмом или пессимизмом было желать его гибели? И кто сегодня желает блага России – тот, кто надеется, что страна и впредь будет кое-как существовать, хотя душа от нее давно отлетела, или все-таки тот, кто честно надеется дожить до конца византийского проекта и увидеть нечто еще небывалое?

Ответа на этот вопрос у меня нет. Честно. Как и ответа на другой, похожий – про ужасный конец или ужас без конца. Я действительно не знаю, что лучше для России, – стабильность деградации, которой хватит еще на десятилетия, или социальный взрыв, которого нынешняя российская государственность уже не переживет. Я знаю только, что лично мне преодолевать эсхатологизм надоело. Вот выберусь в Питер – и обязательно скажу об этом Мочалову. А он обязательно возразит. И, что самое приятное, на пару дней опять меня переубедит. Удивительной силой воздействия обладают немногие сохранившиеся в России порядочные люди. Посмотришь на такого – и думаешь: ради двух праведников когда-то и Гоморру хотели пощадить. Вот только что это была бы за жизнь – и для Гоморры, и для праведников?

Именно эта жизнь и наступила.

1940: два карнавала
К обоснованию войны

Об удивительном сходстве некоторых мотивов так называемого переделкинского цикла Пастернака и ахматовской «Поэмы без героя» написано мало, хотя эта параллель – явно несознательная – бросается в глаза: тема смертельного, рокового карнавала в «ПБГ» – и радостный, но и зловещий хоровод «Вальса с чертовщиной» (чертовщина тут тоже не случайна). Прежде чем рассматривать сходство «двух танцев», разберемся в тайной теме «Поэмы без героя», которая тоже почему-то не привлекала внимания исследователей: «ПБГ» – триптих, написанный в 1940 году о событиях 1913 года. Что объединяет эти две даты? Прежде всего то, что они – предвоенные. Ахматова была единственной из русских поэтов, кто не только предчувствовал военную катастрофу, но и творчески отрефлексировал это предчувствие. Ни у Мандельштама, ни у Пастернака, ни даже у раннего Маяковского с его навязчивыми эсхатологическими мотивами мы не найдем ни слова о грядущей войне – между тем как Ахматова предчувствует ее все лето четырнадцатого года, а прославленное стихотворение об этих предчувствиях – «Пахнет гарью. Четыре недели…» – датировано 20 июля. Пусть даже оно передатировано задним числом – Ахматова практиковала такие «подгонки» реальных дат к канонической биографии, – но речь в нем идет о реальных приметах ее стрешневского лета, и небывалую жару в средней России с непременными пожарами торфяников запомнили многие, просто эти торфяники никому не внушали мыслей о грядущих пожарах.

 
Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.
 
 
Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
 
 
«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.
 
 
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».
 

Такими же предчувствиями живет Ахматова в последний год тридцатых. «Поэму без героя» следовало бы рассматривать в одном контексте не с ее лирикой 1913 года и не с историей Всеволода Князева, хотя и этот ассоциативный слой нельзя не учитывать, а в одном ряду с ее предвоенными стихами, снова полными грозных предчувствий: тут речь не столько о пророческом даре, сколько об исключительном ахматовском уме, об умении выделять действительно важное. Кто угодно мог надеяться на то, что войны не будет, но не Ахматова, ясно видевшая, к чему все идет, и вдобавок помнившая четырнадцатый год. Ее тогдашняя главная тема – всеобщая греховность и неизбежность расплаты за нее, причем расплата многократно превзойдет все робкие и довольно-таки инфантильные грехи Серебряного века. Та же тема переходит в «ПБГ». Ее непосредственные спутники – написанные в 1940 году стихотворения «Лондонцам» (с эпиграфом из Апокалипсиса «И сделалась война на небе») и «Когдя погребают эпоху» (с эпиграфом из Вяч. Иванова «То град твой, Юлиан!»). Да и весь раздел «В сороковом году» в составленном Ахматовой, но не вышедшем сборнике «Седьмая книга» подготавливает явление поэмы: автор и сам озадачен: с чего бы ему в августе сорокового стали являться тени тринадцатого?

 
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!
 

Но тогда же, подводя итог летнему циклу сорокового года, Ахматова угадала главный мотив сходства:

 
И что там в тумане – Дания,
Нормандия или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
 

«Переиздание навек забытых минут» – это новое предчувствие всемирной катастрофы. Цветаева, совершенно не поняв «ПБГ» в авторском чтении – и не имея возможности перечитать ее глазами, – язвительно заметила: «Надо иметь большое мужество, чтобы в сороковом году писать о Коломбинах». Но ведь это Коломбины тринадцатого года, это их предвоенное чувство близкой и неизбежной расплаты за всеобщий хоровод легкомыслия и греха. «ПБГ» – в одном ряду с мандельштамовской ораторией «Стихи о неизвестном солдате»: дух военных предчувствий здесь тот же самый, и есть в них даже некое ритмическое сходство с «ПБГ». Есть и общие образы, сравним:

 
Не последние ль близки сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! —
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.
 

Это Ахматова, «Поэма без героя». А вот Мандельштам:

 
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
 

Каких только толкований не выдумывали для этой строфы – как и для других темных, иногда бредовых образов «Неизвестного солдата», – но тут, по-моему, все просто, и у современных детей эта строфа никаких затруднений не вызывает: на уроке почти сразу высказывается предположение, что речь идет всего-навсего о листопаде. Массовая гибель на войне сравнивается с бешеным осыпанием листьев, которые уходят «в свой дом» – в землю; и Ахматовой привиделся тот же «страшный праздник мертвой листвы» – прошлого, из которого прорастает грядущее.

Главная тема «Поэмы без героя» – именно ВСЕОБЩАЯ расплата за личный, казалось бы, грех, но ведь не об одном личном грехе идет речь в первой части. История Князева, Кузмина и Глебовой-Судейкиной, которая изложена множество раз – наиболее полно и точно в известной статье Романа Тименчика «Рижский эпизод в “Поэме без героя” Анны Ахматовой», – всегда увлекает детей на уроке, но важно дать им понять – как ясно показывает и Тименчик, – что эта история для Ахматовой лишь частный случай страшного карнавала тринадцатого года, лишь звено в цепи измен, самоубийств, лжи, лишь примета всеобщего безумия. Возможно, именно в этом странном романе, где сошлись перверсия, промискуитет, сплетни, для нее сконцентрировались главные приметы эпохи, о которой сама она сказала:

 
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
……….
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
 

Чувство, что все «непременно будут в аду», владеет Ахматовой с самого начала – мудрено ли, что оно обостряется в конце тридцатых? Просто в тридцатых все куда страшнее, чем в эпоху столыпинской и послестолыпинской реакции; такие напряжения в русской истории всегда разрешаются грозами, войнами с внешним противником – так было в четырнадцатом и в «оборотном» сорок первом, но суть этих катастроф едина: обществу, забывшему о морали, презревшему, растоптавшему ее, напоминают о ней самым жестким и травматичным путем. Неврозы тринадцатого и сорокового года могут разрешиться только всенародной расплатой за столь же всенародный отказ от простейших правил; это ощущение грядущей расплаты в тринадцатом и сороковом было одинаково, только не все отдавали себе отчет в нем. Не будем забывать, что Ахматова – один из самых строгих и безусловных моралистов в русской литературе, и, может быть, именно поэтому собственная греховность – сильно преувеличенная – стала ее главной лирической темой. Она, по сути, и не писала ни о чем другом, кроме этой страшной общей расплаты за личный, подчеркнуто индивидуальный грех:

 
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
 

Да, конечно, это преувеличенное, вечно инкриминируемое Ахматовой переживание собственной любовной драмы как события мирового масштаба, но это опять-таки лишь частный случай благородной и плодотворной мировоззренченской установки, которая сформировалась у глубоко религиозной Ахматовой под прямым влиянием столь любимого ею Ветхого Завета (к ветхозаветным темам она обращается чаще, чем к евангельским, – может быть, потому, что в ее мире нет искупления и прощения, да и в биографии мало просветов). За ЧАСТНЫЙ грех расплачивается мир; одного праведника бывает довольно, чтобы спасти город, – но одного грешника довольно, чтобы проклясть все его потомство. Страшное несоответствие между масштабом греха и наказания Ахматова чувствует сама («Мне подменили жизнь»), но сомнений в справедливости кары у нее не возникает ни на минуту: карнавал Серебряного века заслужил свою гибель и не был бы так прекрасен при всей греховности, если бы не предчувствовал ее.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39