banner banner banner
Повести Невериона
Повести Невериона
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Повести Невериона

скачать книгу бесплатно

Норема бесцельно бродила по верфи около часу. Лишь когда Инек сделал ей замечание, она, больше для виду, принялась варить клей. Вот хотя бы это: настоящая работа и работа для вида – может, их привести в пример? А потом что? Но кое-какие мысли у нее уже брезжили. Вечером Норема взяла листок тростниковой бумаги с чертежом наполовину законченной лодки; ее каркас поддерживали бревна, где после долгих лет службы еще кое-где сохранилась кора. Норема, стоя на одной ноге, долго рассматривала чертеж. Потом забралась на лодку и долго лазила между ребрами со следами тесла, похожими на рыбьи чешуйки. Она не столько искала сходство между чертежом и деревянным каркасом, сколько пыталась увидеть то и другое само по себе и найти, в чем разница.

После этого, взяв чистый листок, Норема обмакнула стило в рожок с ягодным соком (то и другое она носила на шее) и стала набрасывать новый чертеж.

Рано поутру она пришла в кладовую. Солнце уже пригревало, в тростниковой крыше гудели насекомые. Побродив среди горшочков с краской, зеркал, трафаретов, накладных украшений, Норема отправилась в лес. Она рассматривала живые и опавшие листья, замечала, как разбегаются бледные прожилки по зеленой или бурой и хрупкой ткани, смотрела на сетку ветвей и окружающую их зелень. В уме складывались самые разные понятия: образ, модель, пример, выражение, описание, символ, отражение. Она вспоминала, что сказала ей Венн вчера, перед тем как расстаться. Вернувшись на верфь, она рассказала маленькой Йори сочиненную на ходу сказку. Девчушка слушала как завороженная, загребая опилки босыми ножками, крутя в руках стебель вьюнка; ее светлые кудряшки походили на охапку сосновых стружек. Норема попросила ее рассказать эту сказку Большому Инеку, а Инека – пересказать снова. Тот бубнил, загоняя попутно колышки в доски. Нореме вспомнились старый и молодой моряки, виденные вчера, и она осознала – не в виде двух связанных мыслей, а как одну мысль, которую нельзя выразить словами как нечто единое: любую ситуацию можно использовать как образ любой другой, но ни одна вещь не может быть образом другой – особенно вещи столь сложные, как два человека. Использование их в таком качестве есть оскорбление для них и самообман для тебя. Именно совокупность вещей и способность их (особенно людей) быть отдельными и неповторимыми порождает всё разнообразие образов.

Норема так погрузилась в свои размышления, что из следующего урока Венн вынесла только солнечный квадрат, падающий из люка на крыше на коричневое плечо сидевшей впереди девочки, да шуршание палки Венн в соломе, устилающей пол.

Домашние трапезы, за которыми она излагала идеи Венн об отцовской работе и о деньгах, делающих родителей столь разными, ничего хорошего не сулили. Отец хмуро смотрел на нее через стол, уставленный глиняной и медной посудой. Женщина, помогавшая матери по хозяйству, цокала языком и говорила, что Норема, видно, голову забыла надеть, когда встала утром. Йори смеялась, Куэма спрашивала – столько раз, что отец попросил ее перестать, – что с дочкой такое. Их слова воплощали собой ошибочность суждений и непонимание, суп был морем, хлеб – плавучим островом. Яблочные блинчики напоминали о яблоневом саде или воровстве яблок с ватагой других детей. Каждое ощущение вело к бесконечным воспоминаниям о других. Каждый образ можно было поместить рядом с любым другим, и сходство между ними становилось отдельным образом, который тоже помещался рядом с любым другим.

У моря Норема смотрела на сети и на деревья. Смотрела на мужчин и женщин с мозолистыми руками и повязанными тряпьем головами, что работали на своих лодках. Смотрела на рыбью чешую, птичьи перья, на кусок лодочной обшивки, прибитый к берегу. На четырех человек, идущих с полными корзинами рыбы за спиной по песку, который обувал их в шелковистые башмаки. Корзины плелись из прутьев. Норема рисовала на бумаге кривую песка и кривую воды. Из прибрежной рощицы слышался детский плач – это хныкала во сне Марга. Чайка над морем кричала, как безумная женщина, ребенок в доме у гавани плакал очень похоже на чайку.

Стоя в косом солнечном луче под окном этого дома, Норема вдруг вспомнила прогулку вдоль ручья, когда Венн впервые высказала мысль, над которой она работала все эти дни. Вспомнила свою нелепую попытку примера – он, составленный из неверных частей, превращал первоначальную мысль в смехотворно глупую; а смешное, как она теперь видела, легко могло перейти в опасное, ужасное, разрушительное, смотря как широко его применять. Мысль Венн – одно (ребенок перестал плакать), а то, что Норема из нее сделала, совершенно другое…

В голове что-то щелкнуло, и все тело охватило не то холодом, не то жаром. Норема поморгала, глядя на пылинки в луче и не понимая, что с ней такое случилось. Выбившаяся из рукава нитка щекотала руку, завязка башмака давила на щиколотку, ноздри втягивали воздух, уголки глаз увлажнились.

Это новая мысль, вот что, подумала Норема и тут же поняла: эти слова пришли к ней так легко потому, что она уже несколько дней облекала мысли в слова. И стряхнула их, чтобы получше рассмотреть саму мысль.

Та была столь же невыразима, как и мысль Венн, много образов назад бывшая ее содержанием. Норема открыла рот; быстро сохнущий язык пробовал оттенки воздуха, характеризующие не воздух, а сам язык. Слова ушли, оставив лишь связи, установленные ими между чувством и смыслом; эти связи словами не были, но создали их – не покидая тростниковой бумаги восприятия Норемы – слова. Благодаря им полоска песка между домами и полоска неба между их крышами отражали друг друга; жужжание осы в ее хрупком сером гнезде напоминало шелест воды у корней прибрежных деревьев, но песок, листья, ветер, волны и осы при этом не утрачивали своей подлинности…

Какое замечательное и совершенно бесполезное знание. Так думала Норема, сознавая при этом, что все радости, испытанные ей прежде, были лишь частью далекой тусклой картины, которая теперь, прояснившись, не допускала веселья – от нее даже дышать было трудно, где уж там восторгаться. Слова, которые она больше не могла отгонять, вернулись на место, и она ощутила, что мир образов непроницаем, целостен и закрыт (вес и значение ему придает неверность этого для примеров, образцов, символов, моделей, выражений, причин, описаний и прочего, однако всё и вся может быть образом всего и вся – истина образом лжи, воображаемое действительного, полезное бесполезного, целебное вредного), и это наделяет особой силой особые виды образов, обозначаемых другими словами; что лишь крепкая связь между ними позволяет их различать.

Но узнала она, конечно, не это… это было лишь описанием, еще одним образом. Венн, конечно, была права: выразить это словами значит сделать почти весь смысл обратным первоначальному. Выразить это словами значит назвать это управляемым, а узнала она как раз то, что это неуправляемо.

Внимание Норемы привлекла вспышка. По боковой улице шел Февин с неводом на плече; конец сети волочился по земле, а Йори и двое мальчишек бежали следом, стараясь на него наступить. То, что сверкало на солнце, было зеркальцем на животе мальчика – нет, не мальчика, а Лари, подружки Йори. Норема улыбнулась, думая о мужских блюдцах, рульвинах, зеркалах и моделях.

– Слыхала, что приключилось со старой Венн? – крикнул ей Февин.

– Что? – встревожилась она.

– Пошла ночью в лес да и упала с дерева… бедро себе потянула. Ребята увидели, как она по болоту плетется, и вот только утром домой ее привели.

– И как она? – спросила Норема.

– Да неважно. Легко ли в семьдесят лет бедро себе повредить, а калекой она стала еще в тридцать пять.

Норема пустилась бежать.

– Пошли прочь, малявки! – гаркнул Февин у нее за спиной. – Порвете мне сеть – ноги повыдергиваю!

Норема бежала по солнцу, по тени, по ракушкам. Взлетела через три ступеньки, держась за перила, по деревянной, усыпанной листьями лестнице. Ветер раскачивал ветки над самой ее головой, корни змеились по земле наверху. Она перебежала ручей по камням, которые сама помогала укладывать, вскарабкалась на скользкий берег, пронеслась через хлещущую по ногам траву до тропки (утес слева, большой дуб справа) – и вот она, школа.

Перед ней стоял Делл, разглядывая какую-то птицу в листве.

– Как она? – спросила Норема.

– Да ничего, – ответил он, по-прежнему глядя вверх. – Про тебя спрашивала.

Норема вбежала в хижину. Тростник, долго палимый солнцем и поливаемый дождями, почти перестает пахнуть, но его запах примешивается ко всем остальным, усиливая одни и заглушая другие – в деревянных и каменных домах так не пахнет. На полках вдоль одной из стен лежали камешки, чьи-то скелетики, засушенные бабочки, свитки тростниковой бумаги, перевязанные плющом. У другой валялись камни для стряпни и деревянные загородки для дыма (Венн возилась с ними уже год, но так и не придумала ничего лучше обычного кухонного очага.) В золе торчала обугленная картофелина.

Кровать пододвинули к столу вместо того, чтобы сделать наоборот (очень похоже на Венн). С потолка свисали три витые железные лампы, рядом болтались цепи для третьей. Стол загромождали листки бумаги, медные линейки, компасы, циркули, астролябии и футляр вроде тех, где отец Норемы держал чертежи. Венн сидела на кровати, обратив к двери голую спину с торчащими позвонками и тугими мышцами – все еще крепкую спину морячки, мотыжницы грядок, строительницы мостов; только сморщенная кожа на плечах выдавала возраст.

– Я слышала… – сказала Норема.

Венн медленно (из-за боли?) повернулась на меховой постели и сказала с усмешкой:

– А я все жду, когда ж ты придешь.

И обе женщины, старая и юная, рассмеялись – на разных тонах, но с тем же нескрываемым облегчением.

– Мальчишки мне сильно помогали с утра, ничего не скажешь – да вот беда, не люблю я мальчишек. Очень уж много сил прикладываешь, чтоб быть терпеливой с ними, а потом терпение лопается, и выставляешь их вон. Ты-то где пропадала? Не знаю, замечала ли ты одну странность в наших мужчинах. Друг для друга они готовят охотно: в море, на ночевке в горах, в замусоренной холостяцкой хибаре. Но для женщины, даже если она повредила себе бедро и слегла, они будут готовить, только если захотят переспать с ней – а я уже, к счастью, не в тех годах. Там, под полкой, корзинка – почти из всего, что в ней, можно сделать салат; авось у тебя хватит ума понять, из чего нельзя. Если сомневаешься, лучше спроси. А там вон ножик и чашка – да, точно. Я бы сама всё сделала, но разум подсказывает, что дня три мне лучше с постели не подыматься. Говорила я тебе о своем неверионском друге, который как-то побывал со мной у рульвинов? Да, говорила, конечно, всего с неделю назад. Мой друг происходит из древнего, разветвленного неверионского рода; часть его родичей, как мне сказали, сидит в темнице, другая часть старается этого избежать, а третья держит в заточении первую. Так вот, позавчера мой друг снова меня посетил. Приплыл из самого Невериона на самом роскошном из виденных мной кораблей – рабы-гребцы там одеты лучше, чем наши богатейшие семьи. О, какой разговор у нас состоялся! До самого восхода солнца я слушала об удивительных и ужасающих чудесах, и друг мой спрашивал, какого я о них мнения – словно у рульвинской святой, только что спустившейся с гор после долгого размышления. Ха! А утром, как только с берега послышались первые звуки, мой друг ушел. Замечательный корабль! И я, скорей всего, больше не увижу ни его, ни моего друга, но так уж суждено нам на этом свете. Ты, конечно, хочешь услышать, что случилось со мной прошлой ночью. Не знаю, приходило ли тебе в голову, – мне пришло как раз в эту ночь, когда подо мной проплыли на плоту две рульвинки; каждая говорила на своем диалекте, и они плохо понимали друг друга. Тут-то я и подумала, что язык может развиваться двумя путями. Представь, что ты придумываешь язык, видишь какой-то предмет впервые и называешь его «дерево». Потом ты видишь другой предмет. Ты можешь описать его как твердое, серое дерево без листвы и ветвей, а можешь назвать совсем иначе: «камень». Следующий предмет ты можешь назвать «большим камнем» или «валуном», «кустом» или «маленьким деревом» и так далее. Тогда в этих двух языках будут не только разные слова для обозначения одних и тех же вещей, но вещи эти будут поделены на категории по совершенно разному принципу. И деление это – не меньше, а то и больше, чем разные слова – будет определять образ мыслей людей, которые на этом языке говорят. У нас мужские и женские детородные органы называются по-разному, а у рульвинов обозначаются одним словом, «горги»; «мужское» и «женское» для них всего лишь свойства одного и того же предмета – и в этом, поверь мне, вся разница! Но ведь человек, впервые дающий имена всему безымянному, делает это весьма произвольно. (Тут я как раз сверзилась с дерева и это клятое бедро растянула.) Твой салат хорош с виду – возьми там две миски. Теперь подумай: даже если слова одинаковы…

Через два года Венн умерла.

Она вылезла через люк на крышу, чтобы полежать под зимними звездами, взяв с собой приборы и листы тростниковой бумаги. Кто знает, какие мысли проносились в ее уме подобно падучим звездам, которых она насчитала семь, когда, уже на рассвете – ведь тело ее еще не застыло – она, видно, и умерла; Норема, Йори и остальные стояли, задрав головы, и смотрели, как Февин спускает с крыши (обвязав веревкой под мышками) худенькую старушку с запачканным подолом и костлявыми щиколотками.

А через три месяца пришел красный корабль.

3

– Видела ты его? – вскричала Йори, вбежав в кухню из сада за домом. – До чего же большой! – С разбегу она так стукнулась о дощатый стол, что вся посуда задребезжала, и Куэма нахмурилась, помешивая похлебку в котелке над огнем. Норема отложила раковину, которую полировала шкуркой козленка, спросила себя, следует ли ей идти в гавань – и не пошла.

Рассказывали, что корабль простоял у причала не больше часа – только три женщины с пыльными рыжеватыми косами сошли на берег и тут же вернулись назад. Теперь корабль встал на якорь посередине залива, отражаясь в воде своими алыми разукрашенными бортами.

Потом пришла весть, что вся команда на корабле – женщины или девушки. Они приплыли в гавань на маленькой шлюпке и зашли в таверну, где рассказывали байки и выпивали: высокие, маленькие, черные, коричневые, толстые, белокурые – каких только нет.

Если шлюпка маленькая, сколько же в ней поместилось женщин, спрашивала Норема у Энина. Двадцать или тридцать, отвечал он… а может, шесть или семь. Норема только головой покачала.

Команда-то женская, добавили на следующее утро, но капитан – мужчина. Высокий, черный, с медными серьгами в ушах, с леопардовой шкурой через плечо, в деревянных сандалиях с меховыми завязками; на мощных икрах и предплечьях у него кожаные браслеты, на цепи вокруг пояса шесть мелких ножей, а юбка кольчужная и звякает на ходу.

Отец Норемы стоял у неоструганного забора верфи, слушал, как Большой Инек повествует об этом, вертел в пальцах шило и хмурился.

Подошла мать с охапкой досок, послушала, тоже нахмурилась и пошла дальше.

Вечером Йори за навесом, где плели сети – подкрались синие сумерки, вода между досками причала горела медью, – рассказала Нореме про Морин, ту девочку, что сидела впереди нее в школе с солнечным квадратиком на плече. Морин была высокая, тощая, соображала туго, смеялась по всякому поводу и работала на лодке своего дяди, которая перешла теперь к ней – так она, во всяком случае, говорила. Школу она посещала от случая к случаю, да и то потому, что Венн ее отличала – не за ум, а за рыбацкий талант. Когда рыбачки вечером сходились в таверне, Морин садилась с краю, ничего не пила, говорила мало, а потом вставала и уходила. В море она пропадала по двое-трое суток, одна, но рыбы ловила мало, только себе на еду. Возвращалась шумная, будто пьяная, говорила, что их деревня – сущая дыра, угощала всех выпивкой и побуждала к веселью, сама же сидела молча, смотрела и пила воду. Все знали, продолжала Йори, что деревенская жизнь не по ней, – поэтому никто особо не удивился, когда она разговорилась с пришлыми морячками, и те предложили ей работу на своем корабле, и она согласилась.

Но ее отец с дядей взбеленились и запретили ей туда наниматься, а когда она воспротивилась, побили ее, заперли ее в доме и сказали, что не выпустят, пока корабль не отчалит. И это еще не всё, продолжала Йори. Сегодня три большие девочки возвращались с купанья (маленькая дочка Инека тоже увязалась за ними) и встретили капитана и двух морячек; одна, толстая, с желтыми волосами, выпила вчера в таверне чуть не бочку вина, хлопала мясистыми руками по стойке и рассказывала такое, что все часами со смеху помирали, – ну так вот, они увезли всех четырех к себе на корабль! А час спустя обратно доставили, но на берегу уже вся их родня собралась. Морячка, видя это, не стала причаливать и велела девочкам плыть самим; кто-то из родичей прыгнул в воду, попытался перевернуть шлюпку и получил за это веслом по пальцам, а морячка повернула назад. Вечером в таверну никто из них не пришел, но корабль так и стоит в заливе – ждет, наверно, своих, что ушли с рульвинами торговать.

Норема и Йори возвращались домой по неровно замощенной улочке вдоль бедных глинобитных домишек, где висели сети, белье, птичьи клетки. Камни укладывали, когда Норема была младше Йори, и между ними пробивалась густая трава, растущая везде, кроме как у самой кромки воды.

Когда они подошли к неоструганному забору отцовской верфи, калитка распахнулась на кожаных петлях, и из нее вышли с полдюжины мужчин; отец стоял позади, держа руку на засове, задумчиво морщился и почесывал просмоленными пальцами курчавую рыжую бороду.

– Отец, зачем они приходили? – спросила Йори, будучи смелее Норемы (это показывает лишь, что младшая не столь любознательна, полагала старшая).

Снар молчал.

– Отец! – не унималась Йори.

– Значит, надо было. Не твое дело. – За спиной у него, между лодочных ребер, лежало море, пересеченное серебряной полосой.

– Это из-за красного корабля?

– С меня взяли слово, – хмуро ответил отец, – ничего не продавать чужакам, если эти бабы или их проклятущий капитан сойдут на берег после заката.

– А ты что? – спросила Йори.

– Ну, как откажешь. Дочку Большого Инека тоже на корабль увозили, а он работает у меня.

– И что с ней там сделали?

– Ничего, как я слышал – спасибо и на том. Весь вопрос в том, что они могли сделать.

– Что же это, отец? – спросила Норема.

– Хватит. Нечего стоять тут и расспрашивать меня о таких вещах. Хотите узнать больше – а я так думаю, что не надо вам это знать – идите поговорите с матерью. Живо, бегите домой.

Йори побежала, а обиженная Норема сочла, что она уже слишком большая, и пошла шагом.

Детство – это время, когда мы верим, что каждый поступок взрослых есть не просто самостоятельное явление во вселенной, но еще и преисполнен значения; не важно, к добру он ведет или к худу и понимаем ли мы его смысл.

Взрослея, мы видим, что все человеческие поступки вытекают, хорошо это или плохо, из установленных форм и означают, к добру или к худу, лишь то, насколько эти формы устойчивы.

В разных культурах этот переход совершается в разном возрасте и занимает разное время; одни проделывают его за неделю путем молитв, уединения, особых танцев и ритуалов, другие идут собственным путем, без чьей-либо помощи, и часто затрачивают на это несколько лет. Но в этом переходе всегда есть период – мгновенный или затянувшийся на год – когда поведение взрослых кажется юности чисто формальным и совершенно бессмысленным.

Как раз в таком периоде пребывала в тот день Норема. Поговорить с матерью? Ладно, она поговорит. Как раз собиралась.

Тадим уже уходила, когда Норема ворвалась в дом. Мать, скрипя заслонками, тянула за веревки в задней стене очага.

Норема ковырнула ногтем темное пятнышко на столе, похожее на отставшую щепку.

– Мама? – Нет, не щепка. – Ты знаешь, что в заливе стоит красный корабль?

Заслонки грохнули.

– Что бы ты сделала, – Норема провела пальцем по темной древесной жилке, – если бы я захотела наняться туда матросом?

– Что? Ну нет, не настолько же ты глупа. Как это вообще могло прийти тебе в голову?

– А что такого? За что на них все так злятся?

– За что? – Мать выпрямилась. – Полный корабль женщин с черным капитаном, половина из них девочки не старше тебя, вербует на нашем острове новых девочек – и ты спрашиваешь, почему люди злятся?

– Да. Почему?

Мать закатила глаза и снова взялась за веревки.

– Ох уж этот очаг…

– Позапрошлым летом Февин был единственным мужчиной на лодке Бойо. Я три дня провела с ними в море, и ты разрешила.

– Февин свой человек, а капитан иноземец и хочет увезти девочек навсегда. А если он их в рабство продаст? И кто знает, что он делает с ними ночью, после дневной вахты?

– Ничего плохого, я думаю. Их много, а он один.

Мать досадливо фыркнула.

– Ничего-то ты не смыслишь, как я погляжу. Мы стараемся защитить детей от царящего в мире зла, а потом видим, что вырастили дурочек, беззащитных в своей невинности против этого зла. Не чувствуешь ты разве, глядя на этот багряный корабль, что он противен природе, что он опасен?

– Ой, мама, полно тебе!

Мать продолжала тянуть за веревки, хотя заслонки уже прочно встали на место. Видя, как она расстроена, Норема села к столу и стала шелушить собранные Йори орехи – а после вернулась к морю.

Она бродила среди причалов, складов, развешанных сетей, вытащенных на берег лодок, и тихая вечерняя гавань казалась ей какой-то чужой. Может, причина в красном корабле, которого даже и не видно отсюда? Нет, это скорей всего потому, что в соседних улочках пусто. Моряки больше не суются на берег, а местные, хотя будто бы не боятся их, тоже сидят по домам. Смех, да и только!

Когда она подошла к таверне, из боковой двери выскочил Энин и прошептал, хотя рядом никого больше не было:

– Слыхала? Они хотят сделать это нынче же ночью!

Норема не понимала, о чем он.

– Красный корабль поджечь, вот что! Дотла сжечь! – крикнул он, убегая – она краем глаза поймала свое отражение в его зеркальце. Ее левый бок под рубашкой проняло холодом. Это был ужас – не тот, от которого замирают, не в силах двинуться с места, а легкий, который можно принять за бриз, качающий мачты в гавани. Следуя традиционным приемам повествования, нам сейчас следовало бы придумать, что Норема уже встречалась с морячками, что солнечным полднем она ела арбуз и секретничала с двадцатилетней женщиной или четырнадцатилетней девчонкой с бусами в волосах, – или помогала дюжей гребчихе, приставшей к берегу поутру, вычерпывать воду и конопатить шлюпку. Такая сцена, предшествующая этой, безусловно направила бы наше повествование в более привычное русло. Вся беда с такими выдуманными встречами в том, что они либо вовсе не происходят, либо, вместо того чтобы привести к задуманному рассказчиком действию, вызывают в нас чувство, что мы уже что-то сделали, – особенно если это действие противоречит воле большинства.

Норема, как мы уже видели, любила анализировать; такие люди, как мы говорим сегодня, больше склонны поддерживать абстрактные идеи, чем разбираться в будничной путанице. Во времена Норемы тоже можно было так выразиться, и она не очень-то отличалась от нас.

Стоя у таверны, Норема решила предпринять что-то – посмотреть, по крайней мере, что будут делать поджигатели, и как-то помешать им, если это возможно.

Она отошла, тихо ступая по гравию в своих мягких башмаках. В уме мелькнуло воспоминание, как они шли с Венн через тени мачт. Теперь тени лежали на воде, колеблемые волнами, и на причале слышались чьи-то шаги.

Послышался мужской голос. Другой, помоложе, ответил.

Двое парней, спрыгнув с лодки, смотрели на сушу. Из-за угла на улице вышло с дюжину человек, среди которых были Большой Инек и Февин.

Норема следила за ними, спрятавшись за большим, обшитым холстиной тюком. Мужчины сели в лодку, и одна мачта вышла из леса других на темную воду.

Между домами угасал медный закат, и небо наливалось густой синевой, которую море не может отразить даже при полном штиле. Трое ребятишек бежали по улице с криками:

– Давай играть в красный корабль!

– Чур, я капитан!

– Ты девчонка и не можешь быть капитаном!

– Залезем на него и зажжем?

– Ага!

– Ладно, капитаном будешь ты – а мы тебя подожжем!

– Все равно тебе нельзя. Поджигать одни мужчины поехали.