скачать книгу бесплатно
– Понимаем, – кивнул Мостовой, бросив взгляд на столик Карасина.
– Только у нас, – не заметив взгляда Мостового, воодушевился распорядитель, – можно провести время в полностью конфиденциальной атмосфере. Мы потому и камеры на ставили. У нас, – он кивнул на стоявшего справа начальника охраны, – самая профессиональная охрана…
–… и мертвые посетители, – перебил Мостовой.
Их дело было плохо, и они сами об этом догадывались. Распорядитель, официанты, начальник охраны и вся служба охраны – все они не могли надеяться, что перед тюремной камерой побывают дома. Владелец «Вествуда» господин Стариков – его в момент убийства не было в собственном заведении, – тоже может забыть о сне. В этим самые минуты, когда я, поджимая губы от неудовольствия, возвращаюсь из кухни в комнату, все еще держа в руке опустевшую, но еще горячую от кофе чашку, Кривошапка и Дашкевич проводят первый допрос Старикова. Прямо в ресторане «Вествуд» и, можно не сомневаться, не за пустым столом.
От холодной водки в прохладном ресторанном зале я бы и сам не отказался, но зависти к коллегам я не испытываю. Мне и от происходящего на экране не по себе, даже страшно представить степень ступора, в который я впал бы, снимая показания с, возможно, главного фигуранта дела. Нет, к черту! Не хочу никому попадаться на глаза, даже Малахову.
Ведущий тем временем снова на экране. За время нашего коротого расставания он растерял мрачность, которую, как понятно теперь, он старательно нагонял перед началом эфира. Теперь его лицо выдает скорее внутреннее напряжение, что, впрочем не мешает ему говорить как всегда: быстрее и громче всех в студии.
– Паскудное дело, – говорю я вслух и понимаю, что совершенно прав.
Театральный критик – что может быть хуже. Известный, но не настолько, чтобы раскрытие убийства принесло бы нам стоящие висты. Более того, после задержания убийцы многие будут недоумевать. «Кто это?», будут спрашивать нас и друг друга, имея в виду уже подзабытого журналиста. Можно, конечно, тихо спустить дело. Как здравомыслящий профессионал, Мостовой не может обойти вниманием и такой вариант. Проблема, по большому счету одна. Загадочные обстоятельства убийства и особенно – эта жуткая рана во всю шею.
Пока эксперты заняты делом, ответа на вопрос, каким оружием Карасину едва не отрезали голову, у нас пока нет. Жаль, но экспертиза вряд ли ответит, можно ли такую рану нанести незаметно. Нанести, а потом еще и незаметно вынести орудие убийства из помещения.
Приехавшие по вызову менты сделали, кстати, все правильно. Сразу закрыли ресторан, задержали всех присутствующих для дачи показаний, опечатали кухню – сокровищницу ножей, вилок и топоров. Все это добро было вывезено на минивэне – для такого случая даже пригнали одну из Тойот, – и теперь тщательно анализируется в лаборатории.
Свалила милиция тоже вовремя. Когда я был на месте, а мои коллеги уже вовсю осваивали территорию ресторана, опергруппы с Пятницкой не было уже около пятнадцати минут, и по недовольству шефа я видел, что сам он был не прочь побеседовать с милицией не менее подробно, чем со свидетелями. От Мостового я узнал имя старшего опергруппы – майора Сафонова, и если это был тот Сафонов, о котором я сразу вспомнил, то лично для меня загадка профессионального и расчетливого поведения сотрудников рядового отделения милиции решалась с легкостью детского мата. В три хода.
С Мишей Сафоновым я полтора года работал в Пресненском ОВД, и, подозреваю, многие из моих бывших сослуживцев вспоминали именно его, когда узнали о моем переходе в СКП. Спорить не буду: моего жребия он заслужил гораздо больше меня. Даже не жребия – в его отношении это был бы всего лишь закономерный и справедливый этап в карьере. Заметили его быстро, и перевод Сафонова в МУР не стал вопросом времени, как, впрочем, и неожиданностью. На Петровке он почти сразу получил майора, но потом влип в неприятную историю. Его запас везения закончился внезапно, а вместе с ним оборвался и Мишин блистательный взлет. Поговаривали о жене прокурора района, о шубе чуть ли не из уссурийского тигра, о миллионом депозите в одном из французских банков, даже о подозрительной смерти свидетеля – все это к Сафонову не имело, конечно, никакого отношения. Все, за исключением одного: Миша нырнул слишком глубоко, распугав до того моменто безмятежно курсировавший косяк, в котором прокуроры неотличимы от уголовников.
За испуг районного прокурора и его жены Сафонова сослали в один из районных отделов внутренних дел, правда, к нам на Пресню его так и не вернули. Потом снова перевели, потом еще раз, пока Мишин след не растворился вместе с интересом к его судьбе. Так, наверное, забываешь о каждом, во взлете которого видишь свой взлет и отворачиваешься, стараясь не думать и о собственном падении.
Нужно отдать ему должное – хуже работать Миша не стал. В ресторане он, конечно, сразу все правильно оценил, и кухню опечатал скорее из стремления избавиться от неприятных вопросов с нашей стороны. Уверен, об отсутствующих камерах он тоже узнал первым, вот только спросить распорядителя, интересовалась ли милиция этим вопросом, я так и не решился. Мостовому тоже ничего не сказал, хотя и почувствовал нетерпеливое нытье в груди – так мне хотелось увидеть Мишу и завалить его вопросами. Я не сомневался – убийство он почти раскрыл, по крайней мере, мы не топтались бы в недоумении перед этой нелепой картиной: изуродованный труп и толпа бледных, пожимающих плечами сотрудников ресторана – то ли еще свидетелей, то ли уже подозреваемых.
Нетерпение я подавил, для этого мне хватило страха от пребывания в первых рядах. Все должно идти, как идет, решил я. То есть – без моего участия. В такие моменты у меня в ушах словно отключается дешифратор: я слышу звуки и голоса, но не в состоянии распознать их информационную наполненность. Словно гаснет прожектор, от которого я устал щуриться, и я оказываюсь во мраке, где чувствую себя как рыба в воде. Оттуда мне видно всех, меня там не видит никто. Кажется, это и есть счастье.
Мое счастье бывает редким и недолгим. В этом смысле телевизор – мощнейший прожектор прямо напротив моего лица, и от всех этих перебивающих друг друга голосов отворачиваться бесполезно: их все равно плотно утрамбуют в мои уши.
–…И это происходит каждый день, – доносится до моих ушей голос Романа Виктюка, несколько мгновений спустя после того, как я понимаю, что действительно вижу его на экране.
– В каждом спектакле, в каждой мизансцене, – продолжает он не без некоторой экспрессивности. – Актеры любят, страдают, гибнут. Гибнут! И пусть бросят в меня камень, если они не страдают, как их персонажи, не любят как персонажи, не гибнут…
– Вы сейчас говорите о…
– Мы говорим о жизни, Андрюша, – перебивает перебившего его Малахова Виктюк. – О жизни. Потому что актеры, – он молитвенно складывает руки, – перевоплощаясь, сами становятся другими людьми. Они – это уже не они, понимаете? И режиссер, – он трясет сложенными ладонями, – тоже себе не принадлежит, а вбирает в себя всех персонажей спектакля. Он становится ими, живет ими в каждый момент жизни, и умирает с ними.
– Просто то, что произошло, – быстро вставляет Малахов, – это не театр. Далеко не театр.
– Ничего подобного! – восклицает Виктюк. – Дайте мне закончить!
– Заканчивайте.
– Я заканчиваю! – возбужденно подпрыгивает на диване режиссер. – Я же о том и говорю! В сто крат больше, понимаете? В сто крат больше мы чувствуем людскую боль, потому что пе-ре-жи-ваем ее каждый раз. Каждый раз. Внутри. Внутри себя, – равномерно, словно в аккомпанемент с ударами сердца, он бьет себя в грудь. – Как мы можем не принимать чужую боль как свою? Мне кажется, только мы, да священнослужители – вот и все, кто на это и способен по настоящему.
– По вашему мнению, – перекрикивает Малахов раздавшиеся аплодисменты, – это могло быть убийство по профессиональным мотивам?
Вместо ответа Виктюк воздевает глаза кверху.
– Господи! – невероятно, надо сказать, убедителен он. – Неужели ты создал людей, пусть даже некоторых из них лишь для того, чтобы убивать себе подобных?
– Люди ежедневно убивают других людей, – выглядит раздраженным Малахов.
– Андрей! – говорит Виктюк, – это страшные дни. Прежде всего – для родственников погибшего. Во-вторых, для его коллег, и, кстати, правильно сделал редактор, что не пришел.
– Что тут правильного? – слышен возмущенный женский голос и камера переключается на сидящую рядом с Виктюком Татьяну Догилеву.
– Потому, Танечка, по-то-му! – переходит на надрыв Виктюк. – Дикое это происшествие. Дикое, бессмысленное.
– Вы считаете, бессмысленное? – кричит Малахов.
– Бесчеловечное! – кричит в ответ Виктюк. – Бесчеловечно вообще все тут! – он обводит студию рукой. – Обсуждать бесчеловечно! По крайней мере, самым близким людям, с которыми он работал в одном коллективе.
– Он публичная фигура! – вскидывает руку актер Полицеймако, и я вспоминаю, что его отцом был недавно умерший Фарада.
– При чем тут публичная фигура?! – яростно вертит головой Виктюк.
– Он никогда не был публичной фигурой, – тихо говорит критик Райкина, попав в крохотную паузу. – Наоборот…
– О чем вы говорите?! – не унимается Виктюк. – Человека убили! Че-ло…
– Любой журналист, – подается вперед Догилева, – публичная фигура. Так же как актер. А то хорошо придумали: актерам чуть ли, извините, не в трусы лезут…
– Не чуть ли, а лезут! – снова слышен голос Полицеймако.
– Нет, ну правда, – теребит себя за ворот Догилева. – а сами в белом!
Ну да – на Карасине была белая сорочка с короткими рукавами, вспоминаю я, и удивляюсь, что даже сейчас первое о чем я подумал – о ярком дизайне, об этом бесформенном коричневом, как мне показалось в полумраке ресторана, пятне во всю правую часть его груди. Память играет со мной, явно предпочитая черный юмор, настаивая на своей версии: кровавый след на сорочке – гвоздь модного сезона.
– Кстати, Татьяна! – уверенно овладевает словом Малахов. – Известно, что Дмитрий Карасин критично отзывался о ваших работах.
– Ну началось! – восклицает Догилева и срывается на смех.
– Освистать бы вас, Андрей, – говорит Устинова, – жаль, зрители у вас освистывают только гостей студии.
– За что? – криво и, кажется, растерянно улыбается ведущий. Такое впечатление, что замечание ему делают впервые в жизни.
– Вопрос не корректный, это во-первых.
– А я не успел задать вопроса.
– Хорошо, что не задали. Могли и вовсе оскорбить.
– Проблема-то вот в чем, – экран занимает крупный усатый мужчина, в котором я узнаю ведущего телевизионной лотереи, которую не видел уже много лет. «Русское лото», вспоминаю я название передачи и замечаю, что мужчина погрузнел и сильно поседел – должно быть, в последний раз я видел его лет восемь назад.
«Михаил Борисов. Режиссер, профессор» представляют его титры.
– Мне, например, совершенно непонятно, зачем нас всех здесь собрали. В том смысле, что это как-то мало похоже на вечер воспоминаний. Я не закончил! – поднимает он ладонь, и едва загудевшие зрители затихают. – Андрей, я помню передачу, посвященную памяти Бориса Хмельницкого, – Малахов охотно кивает, – и помню, с какой теплотой и искренностью вспоминали Борю. Сегодня же – буду рад, если ошибусь, – нас позвали не за этим. Не для того, чтобы вспомнить человека. Спросите любого из присутствующих: кто-нибудь, когда-нибудь хотя бы раз в жизни встречался с критиком Карасиным?
– Он был очень замкнутым человеком, – говорит Малахов.
– Многие из сидящих здесь – замкнутые люди, – говорит Борисов. – При чем тут замкнутость? Человека за пять, или сколько он писал, семь-восемь лет вообще никто не видел. Понимаете абсурдность ситуации? Театральный критик – человек, который должен быть в гуще процесса, вариться, что называется, в самой гуще этого нашего профессионального котла. Кто-нибудь вообще видел его? – вертит он головой, обращаясь к своим соседям.
– Я видела, – тихо говорит Догилева.
– Что, серьезно?
На мгновение в студию заявляется редкий гость – полная тишина.
– Мы обязательно вернемся к теме знакомства Татьяны Догилевой с Дмитрием Карасиным спустя минуту, – уверенно возвращает себе власть над студией Малахов. – Не переключайтесь: вас ждет сенсационное признание любимой актрисы.
Ведущий едва успевает договорить, он словно убегает, высоко поднимая колени, от наступающего на пятки рекламного блока. Меня же настигает очередная волна зноя. Скорее всего, она давно накрыла меня, но лишь сейчас, разбуженный грохотом из телевизора (от усиливающегося на время рекламы звука я каждый раз вздрагиваю), я чувствую, как у меня горят уши.
В ванной я поочередно подставляю уши прямо под кран – прекрасный, как выяснилось, способ на время забыть о жаре. Меня даже слегка пробирает дрож; холодок волной пробегает по шее и испаряется чуть ниже лопаток. Выпрямившись, я чувствую, как в груди у меня словно что-то прикололи степлером – намертво, так, что вдыхаю я лишь полминуты спустя и с большой осторожностью.
С недавних пор я стал бояться смерти – забавная для потенциального самоубийцы история. Смерть, оказывается, двулична, и сейчас она не сводит с меня взгляда в своей самой бесчеловечной ипостаси – а разве есть что-то более человечное ее иного, избавляющего от страданий лика? Я не в состоянии вдохнуть полной грудью, я до животного ужаса загипнотизирован взглядом смерти; выходит, она и есть самое жестокое, что может произойти в жизни. Страха смерти – вот от чего я не в силах сдвинуться с места.
И если я преувеличиваю, то можно сказать, что мои представления об этом страхе не намного превосходят его реальную силу. Я боюсь умереть в одиночестве, и этот страх разворачивает смерть на сто восемьдесят градусов, от спасительного лика к трясущему предсмертным – в прямом смысле – ознобом образу.
Мои шансы упасть замертво в собственной ванной в последнее время существенно возросли, и, представляя, как мой труп медленно и издевательски разлагается – пока равнодушие соседей не проиграет битву невыносимому запаху на весь подъезд – я начинаю еще сильнее стучать зубами. Этой пытки я не переживу, и мне решительно наплевать на то, что упав, я уже не буду ничего чувствовать. Посмертное унижение – это и есть мой страх смерти, и я ни капли не верю, что не буду ничего чувствовать, когда куски разлагающейся плоти начнут отваливаться от костей.
– Это же чертовски больно! – кричу я и замечаю, что в ванной стало просторнее. Из груди ушла сковывающая боль, возможно, это я напугал ее своим криком.
На кухне я вытираю пот со лба кухонным полотенцем. Врачам я, конечно, показывался – этого требует моя работа. Оказалось, что обследование при поступлении на работу в Контору мало чем отличается от ежегодного медосмотра в Пресненском ОВД. Кажется, даже очередность посещения врачей та же самая: психиатр после окулиста, а общий анализ крови – после прощупывания мошонки в кабинете уролога.
Разумеется, я снова оказался годным. Вот только здоровым я себя не чувствую, и даже не представляю, как будут выкручиваться врачи, когда мой труп после недели поисков все же обнаружат в моей ванной.
– Знаешь, у меня неприятно жжет. Вот тут, – сказал я как-то жене и ткнул себя в грудь
– Это в тебе догорает душа, – не задумываясь, ответила она.
Это случилось года три назад и, признаюсь, у Наташи было достаточно оснований считать, что вместо сердца у меня – истлевший кусок угля. Она не могла забыть, как едва не протянула ноги (так, во всяком случае, утверждала она сама) от приступа пилонефрита, случившегося почти сразу после нашей свадьбы. Когда я вспоминаю тот случай, меня моментально клонит в сон: в минуты стыда во мне безотказно срабатывает этот совершенный механизм забвения, пусть и на время, собственной вины. Необходимость заботиться о беспомощной супруге стала для меня, свежеиспеченного мужа, таким же неприятным сюрпризом как запах помойки по дороге на пляж. Мне словно мне подарили деньги, которые пришло время возвращать с процентами.
Я и сейчас зеваю, и расслабиться мне не дает лишь голос Догилевой, медленно и настойчиво, как штопор, пробивающийся сквозь пелену моих воспоминаний. В мгновение, когда он вонзается в мой мозг, я срываюсь с места.
– Я и не утверждала! – влетев в комнату, слышу я и вижу взволнованную актрису. Что-то произошло, и она уже явно не в фаворе у публики: в гудящем зале зреет буря, и даже слышны отдельные истерические женские голоса, в которых, впрочем, не разобрать ни слова.
– Вы сами сказали, что однажды видели Карасина! – с обычной для себя громкостью возражает Малахов.
– Да нет! Ой, ну господи! – сильно подается вперед Догилева, словно собирается вскочить и выбежать из студии.
– Я прошу прокрутить запись! – вскидывает ведущий руку.
– Да нет же! Не нужно ничего повторять! Я знаю, что я сказала, я еще в своем уме. Андрей! – с агрессивной обидой в голосе восклицает Догилева. – Если уж я сюда пришла, давайте хотя бы относится друг к другу с уважением… Да, я сказала, что видела этого журналиста. Мне, во всяком случае, так казалось в тот момент. Но пока шла реклама, вы пробовали этот ролик, – ее палец указывает куда-то вправо и вверх, – и я поняла, что это не он.
– Вы узнали его по фотографии, – подсказывает Малахов.
– Это другой человек.
– Я что хочу сказать, – вступает сидящий на ближайшем к дивану Догилевой и Виктюка кресле лысый человек в очках, которого как теперь ясно из титров, зовут Сергеем Арцибашевым. – Татьяна действительно что-то напутала.
– Вы хотите сказать, что были знакомы с погибшим?
– Да нет, при чем тут? – морщится от вопроса Малахова Арцибашев. – Не был я с ним знаком и тоже впервые вижу его у вас. В смысле, его фотографию, – кивает он вправо и оттого, что телевизор показывает общий план студии, становится понятно, что Арцибашев имеет в виду огромный экран, на котором нет ничего, кроме застывшего на красном фоне названия передачи. – Просто я слышал, как Татьяна, пока вы тут прокручивали, как я понимаю, материал, который сейчас покажете, ведь так?
На лице Малахова застывает напряжение, его явно не радует разоблачение гостями еще не увиденных телезрителями сценарных ходов.
– Татьяна, – продолжает, не дождавшись подтверждения Арцибашев, – даже пробормотала что-то вроде.. эээ…
– Не поняла, – говорит Догилева.
– Вот-вот, – подтверждает Арцибашев, – именно это она и сказала. А по-хорошему, какая разница, пил ты с критиком на брудершафт или, извините, бил его по морде? Нас всех зачем здесь собрали?
– Я все же хотела пояснить, – складывает руки на груди Догилева. – Я действительно считала, что сталкивалась с журналистом Карасиным. Оказалось, я ошибалась. Я была на спектакле во МХАТе. Теперь уже МХТ, правильно? Был премьерный показ и после спектакля мы встретились с Олегом Павловичем Табаковым за кулисами. Ну, как мы? Там был и Борис Невзоров, он тоже был на премьере. Были актеры, не занятые в спектакле – Мариночка Голуб, Дмитрий Назаров, замечательный Борис Плотников… И были несколько критиков за соседним столиком. В знаменитом мхатовском буфете все происходило, как вы понимаете… Я не помню, с чего началось, но эта вот статья про «Мертвые души»…
– Статья Карасина?
– Да, Андрей. Журнал оказался в руках Табакова. Он читал, – знаменитая догилевская улыбка озаряет лицо Догилевой, – читал долго. А потом взял журнал вместе с опустевшей бутылкой и положил под стол.
– Символично, – усмехается Арцибашев.
– И говорит со своей фирменной интонацией: «Вот в этом болоте его бы утопил!». Я-то считала, – напрягает актриса голос, соревнуясь с радостно загудевшей публикой в студии, – что автор за соседним столом. Олег Павлович не побоится, знаете, и в глаза…
– Но Карасина с вами не было? – уточняет Малахов.
Догилева лишь разводит руками.
– Татьяне Догилевой так и не удалось увидеть Дмитрия Карасина при жизни, – подытоживающим тоном говорит Малахов, – но у нашей программы есть сенсационный материал, проливающий свет на самую загадочную фигуру российской театральной критики. Дмитрий Карасин – кем он был? Внимание на экран.
– Дмитрий Сергеевич Карасин родился в одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом году в подмосковном Фрязино», сообщает женский голос за кадром, а весь экран занимает фотография человека, в котором я не сразу узнаю потерпевшего. На снимке, который нам показал Мостовой, Карасин выглядел старше и все же худее трупа из «Вествуда». И все-таки высокий лоб и заметные залысины помогли бы без труда идентифицировать труп, будь у нас при себе тогда, в «Вествуде», эта более ранняя фотография.
– По окончании средней школы в родном городе Карасин уезжает в Москву, поступать в Щукинское училище. Эта его попытка не увенчалась успехом, как впрочем и следующая, через год, когда Дмитрий проваливает вступительные экзамены на факультет журналистики в МГУ. Однако в том же году он успевает подать документы в Литературный институт имени Горького, успешно сдает вступительные экзамены, чтобы уже через год добровольно покинуть стены знаменитого вуза, в котором в разные времена преподавали и учились такие мэтры отечественной словесности, как Константин Паустовский, Виктор Астафьев, Фазиль Искандер, Роберт Рождественский… После возвращения во Фрязино Карасин пытался заниматься бизнесом. Он владел цветочным ларьком и даже пытался получить разрешение на открытие первого во Фрязино Интернет-клуба. Разрешение ему так и не выдали, а первый Интернет-клуб вскоре был открыт другим предпринимателем, как утверждают, племянником тогдашнего главы местной администрации. Из родного города Карасин снова уехал, на этот раз, как оказалось, навсегда. Жил он, предположительно, в Москве, перебивался, по всей вероятности, случайной работой, пока в девяносто шестом году в его руки не попал один из первых номеров нового проекта группы «Медиа-Мост» – структуры, владельцем которой на тот момент являлся ныне скрывающийся в Израиле от российского правосудия Владимир Гусинский. Как написанный Карасиным текст – а это был отзыв на спектакль Иосифа Райхельгауза «Уходил старик от старухи» с Марией Мироновой и Михаилом Глузским в главных ролях, – оказался на столе главного редактора «Итогов», до сих пор загадка. Тем более, что редакция специально не искала театрального обозревателя, да и задумалась над этим вопросом как раз после письма Карасина. Как бы то ни было, а рецензия Карасина с двусмысленным заголовком «Уходя – уходите» была опубликована, и с этого момента слава пока еще никому не известного критика побежала далеко впереди него самого. Первый же материал Карасина вызвал настоящий скандал. На автора посыпались обвинения в безвкусице и некомпетентности, а еще – в безнравственности и цинизме. Сам режиссер Райхельгауз публично назвал Карасина «подонком, развлечения ради сталкивающего стариков с платформы под колеса прибывающей электрички». «Спектакль Иосифа Райхельгауза», писал Карасин, «возможно, первый пример успешной адаптации бродвейской модели на русской почве. Пьеса словно пошита по изрядно ссутулившимся фигурам двух легенд отечественной сцены. Живых легенд – так и тянет вписать избитую фразу, и это, возможно, главное свидетельство американского подхода к российской постановке. Пока живы оба исполнителя главных и единственных ролей в спектакле, жив и сам спектакль. Спектакли», продолжал автор, «сами по себе не вечны, но в данном случае мы имеем дело с совершенно четко запрограммированным жизненным циклом, и в этом – главная творческая и, так уж совпало, коммерческая находка создателей постановки. «Надо посмотреть, пока живы», думает зритель, разглядывая театральную афишу, и рука сама собой, как при виде малолетнего попрошайки, тянется в карман за кошельком». И хотя Карасин нигде в той, считающейся теперь классикой российского провокационного театроведения рецензии не утверждал, что пьеса Семена Злотникова написана специально для Мироновой и Глузского, оппоненты в один голос укоряли автора в вопиющем незнании того факта, что еще в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году пьеса впервые была поставлена в Ленинграде, в Театре на Фонтанке, а постановка Райхельгауза стала лишь третьей по счету. Карасин, и это было его, можно сказать, фирменным знаком, никогда не отвечал на нападки недоброжелателей, коих за почти пятнадцать лет его работы в журнале «Итоги» набралось немало. Да и работой в журнале, в ее классическом понимании, это назвать было нельзя. Большинство сотрудников редакции никогда не встречались со своим коллегой, поговаривают, что и сам Кирилл Дыбский, главный редактор журнала, виделся с Карасиным считанное число раз. «Невидимка в кругу врагов» – так назвал Карасина известный критик Роман Должанский. И действительно, наверное, нет в России театра, не искусанного острыми и бескомпромиссными рецензиями Дмитрия Карасина. Для него не существовало авторитетов, он мог назвать спектакль «барометром достоверности» за успешную, на его взгляд, постановку и разнести в пух и прах следующую же постановку того же режиссера, охарактеризовав ее как «океан пошлости». В кулуарах перед премьерными спектаклями всегда говорили о нем и искали его глазами. Человека, которого никто не знал в лицо. Без него театральному миру будет спокойнее. И – гораздо скучнее».
Шквал аплодисментов накрывает студию. Оказывается, я все еще стою в дверях большой комнаты. За последние пару минут я увидел фасад Щукинского училища крупным планом и Литинститут издали, совершенно круглое и такое знакомое лицо Райхельгауза, о котором я и не подозревал, что он – знаменитый театральный режиссер, множество популярных артистов, почему-то в банкетной обстановке, во фраках и вечерних платьях и с бокалами шампанского, и, наконец, фотографию Карасина, с которой и начался сюжет. Остальное – наспех скроенные обрывки биографии, подлинной и домысленной, а также оценки, слухи и, видимо, просто ложь. В любом случае, все это имеет такое же отношение к сути дела, как и мое участие в нем.
Что же, мне не привыкать. На утренней планерке сон поджидает меня именно тогда, когда мыслительные реакции моих коллег достигли, вероятно, наивысшего напряжения. Дашкевич докладывал о результатах первых допросов супруги и соседей жертвы, когда я почувствовал, что засыпаю. Еще немного, и огромный кабинет шефа наполнился бы оскорбительным храпом – оскорбительным, прежде всего для Дашкевича, Иваняна и Скворцова, снимавших показания весь воскресный день. Тогда-то я и сдался и, как ни удивительно, расслабленность помогла мне задержаться в фазе, я бы сказал, невосприимчивого бодрствования. Я не спал и прекрасно слышал Дашкевича, но его слова имели для меня такую же ясность, как голоса во сне. Дело проплывало мимо меня, как вражеские ладьи мимо тел отравленных воинов на берегу. Мне ужасно хотелось домой, а сейчас меня больше всего тянет на улицу, прямо в окутывающий зной, чтобы через два квартала вынырнуть из него в бар «Флибустьер», мое единственное ненавязчивое пристанище.
К сожалению, в баре никогда не показывают Первый канал, только Эм-ти-ви или Евроспорт, а подрывать репутацию угрюмого и щедрого молчуна я не стану даже ради выполнения служебного задания. Мой неизменный, со дня поступления на работу в Контору, спутник, ничем не выделяющийся на вид среди современных смартфонов оповещатель «Йота», как и полагается сотруднику моего ранга, не обладает функцией приема телевизионных сигналов. Аналогичный аппарат Мостового показывает до двадцати шести каналов, в цифровом, разумеется, качестве и Интернет на скорости до десяти мегабит в секунду. Мой минимальный набор – мобильная связь, оплачиваемая Конторой (правда, не более 1200 рублей в месяц) и карта GPRS – удобная вещь, но мало применимая, поскольку служебного автомобиля мне тоже не положено. Да, и собственно оповещатель, блокирующий все остальные функции при срабатывании централизованно рассылаемого оповещения. Сообщения относятся ко всем без исключения отделам и группам СКП по Москве, и мне ничего не оставалось, как в отместку за сотню звуковых сигналов в день отключить звуковой сигнал, позволив «Йоте» при приеме очередного сообщения лишь беззвучно трепыхаться в моем кармане. Стоит ли уточнять, что сообщения я перестал читать после первой недели работы в Конторе?
Этим вечером я – пленник своего телевизора. Поэтому я валюсь на диван в надежде, что продолжение телевизионного фарса затронет во мне те же нити, что и доклад Дашкевича, и мне хотя бы немного удастся отдохнуть.
Я ошибаюсь.
– Мария! – обращается Малахов к видной блондинке средних лет из премии «Золотая маска». – Дмитрий Карасин неоднократно критиковал вашу премию и вообще, фестиваль.
– Ну, он, насколько я помню, крайне настороженно относился ко всяческим премиям и наградам.