banner banner banner
Лето бородатых пионеров (сборник)
Лето бородатых пионеров (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лето бородатых пионеров (сборник)

скачать книгу бесплатно

Еще в 1976 году на нем многие поставили крест как на буржуа, охладевшем к идеалам молодости, ее бесшабашности. Обаятельная смазливость выпячивалась и подчеркивалась. О Маккартни говорили лишь ехидно.

Он написал «Отдайте Ирландию ирландцам», и песню эту ВВС запретило передавать.

Мощь сэра Пола неожиданно для скептиков проявилась в альбоме «Уингз» «Группа в движении». Буржуазный «Макка» оказался способным воспарить над суетой, ничего никому не стремясь доказать.

В 1975 г. Леннон вообще бросил музыку и заперся дома, Харрисон пережил катастрофический провал своих гастролей, был уличен в плагиате. Ринго Старр, скучая по былым временам, увлекся алкоголем, и на вопрос о периоде «Белого альбома» честно отвечал: «Молодой человек, я 1968 год не помню вообще».

Что же делал Маккартни в период тяжелого послераспадного кризиса? Строил дом-крепость в деревне, рожал с Линдой детей и каждый день сочинял и записывал на домашний магнитофон песни. Он боялся, что музыка для него превратится просто в ремесло, а сам он – в студийного клерка. Поэтому в 1973 г. из всех заграничных филиалов звукозаписывающей кампании EMI он выбирает нигерийский – лишь бы оказаться подальше от привычной обстановки. Band On The Run создан именно там, и даже наша «Мелодия» купила на него лицензию.

Еще через полтора года Маккартни собрал вокруг группы Wings крепкую команду музыкантов и отправился в затяжные гастроли по Соединенным Штатам и Канаде, собирая огромные стадионы.

Идеи саморазрушения, романтика смерти и революции отскакивали от него, как ртутные шарики.

«Роскошный удар» – это все, что я могу сделать», – скромно говорил Маккартни журналистам.

«Единственный верный способ заставить людей работать – научить их радоваться жизни», – утверждает Маккартни.

И вот мой мрачный друг, возвращаясь с работы и держа в кармане редкую по нынешним временам зарплату, вдруг останавливается и покупает на все деньги самый дорогой билет на концерт на Красной площади. И ни о чем не жалеет…

Помню, несколько лет назад видел, как снимали клип.

Сэр миллиардер висел под потолком студии, прикрепленный сзади за пояс, и размахивал руками, изображая полет.

Дублей было несколько. Творческие переговоры велись по ходу, прерываемые перекурами на весу и собственно съемкой.

Это было поразительное зрелище!

Кстати и некстати, по данным британского еженедельника «Sunday Times», в 1995 году состояние Пола Маккартни оценивалось в 420 миллионов фунтов. Это поставило его на 20-е место в списке самых богатых людей Великобритании (королева Елизавета II в этом списке занимала 17-е место). Опровергая широко распространенное мнение о себе как о скупердяе, он делает пожертвования для благотворительных организаций, таких как «Международная Амнистия». А серия концертов, включавшая питерский, который принес порядка 2–3 миллионов долларов, – благотворительная вся целиком…

Итак, этот пожилой ныне лорд – посланец вечной молодости, пронизанный моцартианской радостью, – утешил живших в прошедшем веке, и сейчас добрался до века XXI.

Если даже мы все сошли с ума, то сэр Пол вводит этот процесс в цивилизованные рамки.

О пользе арифметики

Яко же тело алчуще желает ясти и жаждущее желает пити, тако и душа отче мой Епифаний, брашна духовного желает…

    Аввакум

Глава первая

Коля Шеин

Весна, роди мне дерево,
Такое, чтоб на нем
Повесить все сомнения -
Пусть сохнут под дождем!

I

Наконец-то от тещи пришло «добро», и Шеин снес в комиссионку пошлую люстру, сработанную «под хрусталь». Аня мечтала избавиться от верхнего света и развесить по стенам уютные бра.

Два светильника Шеин с грехом пополам прикрутил: около книжного шкафа и на ковре афганской работы. Два еще оставались в коробках. По-видимому, теперь надолго.

Посреди потолка торчал грязно-белый крючок. Коля лежал на софе и смотрел на него поверх «Литературки» бессмысленным взором. Крючок явно диссонировал с ухоженной обстановкой. С ним что-то нужно было делать, но что именно – Шеин не ведал.

Душ перестал шипеть. Через минуту щелкнул выключатель. Загудел фен. Шеин погрузился в статью об экстрасенсах.

Расслабленно шаркая тапочками, Аня прошла мимо овального, в чугунных завитушках, зеркала в прихожей. Мельком глянула на себя: усталые, грустные глаза, располневшие плечи. Волосы безнадежно распрямились. «Надо химию сделать, – подумала Аня. – А впрочем, кому это все…» Она хлестнула ногтями по запертой уже почти год двери в комнату матери, выдохнула, надув щеки, и вошла к мужу.

– Ты уже моешься за двоих! – сказал Коля.

Она не ответила. Прикрыла окно. Подавила зевоту, глянув на уличные огни. И вдруг, повернувшись, вся засияла, застыла в улыбке, губу прикусила и чуть ссутулилась:

– Опять разбушевался, видишь?

– Отсюда не видно. Ты подойди, – Шеин отложил газету и приподнялся на кулаках. Аня засеменила к нему, взяла его руку и положила себе на живот.

– Это надо момент поймать… Вот! Чувствуешь?

– Ух ты! Да он там кувыркается, что ли? И сердце бьется! Господи! Хоть бы нормально все было!

– Сплюнь, постучи, перекрестись!

– Ань, может, мне все-таки не ехать?

– Нет уж, Труп Трупыч. Если ты сейчас не отдохнешь, толку с тебя не будет… Мы все решили.

Она провела ладонью по впалой щеке мужа. Коля склонил голову, уткнулся в колени жены.

– Поезжай, поезжай, правда, – приговаривала Аня, поглаживая его соломенные волосы. – Чемодан набит, билет в кармане. И потом – это же Гурзуф!

– Ладно, – глухо прогудел Шеин. – Неделю, только неделю!

– Ну, спать, папашка!

Аня выключила свет.

II

«Нескончаемые «итальянцы» с отечественным акцентом рвали струны электрогитар. Ударник, казалось, вот-вот начнет использовать все свои ребра и лучевые кости для пущего эффекта. И только бас-гитара неколебимо стояла. Почти спиною повернувшись к танцующим.

Шеин сидел неподалеку от колонки, в которой в последней схватке сцепились дико орущие динозавры. Коля был в белой рубашке с засученными рукавами и в отутюженных костюмных брюках. Он смотрел в сторону моря и улыбался чуть загоревшим лицом.

Из магнитофона, заключенного в фанерный посылочный ящик, до них доносились только ритмы. Но этого было достаточно. На Ане посверкивали бусы из металлической стружки. Крутов жонглировал фонариками. Розанов то и дело становился на руки и болтал босыми ногами, между этим подпевая фанерному ящику электроорганом, и шея его еще больше напрягалась.

Лепина лихорадило на банджо: сам он вертелся вокруг своей оси, а банджо вращалось как сбесившаяся часовая стрелка.

Шеин пытался вспомнить, когда это было. Семь? Восемь лет назад? А кажется, все тот же ты: беззаботный, готовый весь мир обнять. И все – те же…

Колонка пронзительно профонила, проскрежетала, изрыгнула электронную кашу во всю мощь своих многоваттных легких, и замолчала. Последний динозавр скончался в жестоких конвульсиях.

– Шура-а! Дава-ай! – прокричал кто-то совершенно счастливым молодым голосом из глубин танцплощадки.

Бас-гитара расслабленно повернулась пышноусым лицом и уронила:

– Ща дам.

По танцплощадке пронеслась волна восторга.

«И в радости праздной, и в горькой беде-е…»

Ожили! Но уже не динозавры, а кто-то из другой эпохи. Но там, за купами деревьев, у моря, продолжал танцевать в скачущих лучах фонариков. Ах, как хотелось Шеину стать на цыпочки и увидеть…

Юность, эта таинственная гостья с ямочками на розовых щечках, в одеждах, детали которых никогда нельзя запомнить. Бесшумно прикрыла за собой дверь. И в этом январе, когда Коля Шеин очнулся от своей многолетней улыбчивой полудремы, она была уже далеко: тройка без бубенчиков уносила ее то ли в бескрайнюю снежную степь, то ли в темное январское небо. Впрочем, быть может, ее унесло полуночное такси, теряясь в переулках, освещенных таким уютным желтым светом, заполненных пляшущими снежинками? А все было при нем: любимая жена, первая книжка и друзья, которые врываются в его галактику реже, чем прежде, но шумнее и увереннее – словно кометы, несущие только добрые предзнаменования. Все было при нем… Но впервые привычные радости почему-то стали проскальзывать сквозь душу, не задевая какой-то непонятно откуда взявшийся холодноватый островок. И даже осуществленные мечты не могли растопить эту ледышку. Наверное, и у мечты есть предельный срок воплощения, после которого она делается постылой. «Постылая мечта… М-да…» Будто внутри соскочила резьба какого-то болта, на котором держалась жизнерадостность. Ничего другого не оставалось, как осмеять собственный серьезный испуг и порешить, что это, по всему, испаряется, обращаясь в рассудочно-спокойные воспоминания, так сказать, молодость.

«Самая тоскливая пора: юношеские радости уже прошли, а хворобы еще не подступили – никаких развлечений. Безвременье!»

Но, стоя у колонки, Коля почувствовал, что эти мысли не совсем искренни. Во всяком случае, сейчас.

С эстрады гремела лихая песня про новый поворот. Под чарующим таврическим небом галопировали молодые ребята, и Коле Шеину даже с высоты своего предельного лермонтовского возраста совсем не печально гляделось на это поколение.

Даже в море светились огни теплохода. Они сигнализировали о том, что эстафета веселья принята и передается дальше, до самого Севастополя на запад, до Судака и Керчи на восток. Все побережье ликовало, радуясь теплой ночи – ярко освещенное. Оно походило на длиннющую рампу, на которой происходит многолюдное действо, этакий гигантский экспромт-водевиль. И единственный, но чрезвычайно искушенный зритель терпеливо и внимательно смотрит на эту рампу и не перестает удивляться негромко похлопывая мягкими ладонями прибоя. И забывается дневная вторичность Понта Эвксинского, о которой Коля кокетливо размышлял сегодня утром, обжигаясь о гальку: «Бедный Понт! Ты насквозь изучен и насквозь воспет! Ни одного живого места, наверное, не осталось на твоих берегах – пляжи, волнорезы, груды камней. Весь ты искупан. Перебинтован следами кораблей! И изумляемся мы твоей девственной красоте лишь по старинным гравюрам да стихам нашего гения! Сотни тысяч раз уже смывали волны, засыпали люди зыбкие следы воспетых им женских ножек…»

Но Понт – старикан с бесконечной белоснежной шкиперской бородкой – Понт не так прост, как может показаться! Как знать, нет ли в его вялых похлопываниях издевки, лукавого намека или развеселых воспоминаний, о которых знает только он?

Коля неожиданно для себя почувствовал жажду приключений и полузабытую томительную радость от этой жажды.

III

Стою и ковыряюсь в себе, как старый перечник! Да, не хватает их, как не хватает! Особенно Крутова! Вот уж кто бы давно уже ввинтился в этот сигающий мрак! Всегда у нас с ним было так – желания возникали почти синхронно, но у него они тотчас обретали конкретную форму, и Мишка сломя голову бросался исполнять, прихватывая и захватывая меня. Я даже привык на это рассчитывать.

Не помню, как мы с ним познакомились – задолго до всего факультетского, в нашем военном городке. Отцы наши чем-то схожи: оба далеки от военных дел настолько, насколько это возможно за нашими бетонными заборами. Мой директор школы, его – начальник ГДО… Когда Мишка пошел в театральное, я, восьмиклассник, ревмя ревел – думал, расстанемся навсегда. Уж что-что, а театральное поприще для меня всегда было намертво закрытым. Крутов-старший так старался привить сыну любовь к театру, что казалось, будто он страшно горюет, что в молодости нужда заставила его пойти в военное училище.

Но Крутов в театральное не поступил. Это теперь я понимаю, что с его слабым надтреснутым голосом сие было почти невозможно. А тогда я был поражен: еще бы, кумиру что-то не удалось! Он ушел в армию, отслужил два года на границе, там стал печататься в дивизионке, а по возвращении пошел на журфак. А меня – с собой, в это здание под стеклянным куполом, которое казалось мне недоступным храмом, в эти, тогда прокуренные, как дымовые трубы, коридоры, в аудитории, где на потолках угадывались фрагменты лепки, некогда разделенной тонкими стенами. Я бы никогда, наверное, не решился, если б не он.

Еще на вступительных мы познакомились с Лепиным – он заправлял арапа абитуриенткам. А в первый же день учебы к нам присоединился четвертый – Леша Розанов. Он повел нас в Александровский сад пить кофе. Там засыпал разными историями и анекдотами.

Крутов был уже человек бывалый – а я слушал все разинув рот. Чувство было такое, что прыгал в высоту на метр, а, сам того не ведая, взял три.

Можно сказать, благодаря Крутову и моя личная жизнь устроилась.

Это было на третьем курсе, зимой. Мы тогда были какие-то… перевозбужденные от разных восторгов. Всех четверых, наверное, распирало от желания придумать нечто незабываемое. Тогда Мишка и предложил приехать рано утром тридцать первого декабря в Ленинград, чтобы на обратном пути, в поезде, встретить Новый год.

Приехали, сдали вещи в камеру хранения. А вещи-то были: портфели с шампанским и апельсинами, гитара и груда серпантина. Помню еще, на железном стуле между рядами автоматических камер храпела нетрезвая женщина в черном замызганном халате. Лепин, вальяжный, в расстегнутой дубленке, из-под которой проглядывал желтый замшевый пиджак и вызывающе-пышный шейный платок алого цвета, подошел к ней, разбудил, поздравил «с наступающим» и подарил апельсин. Она расплакалась и попросилась замуж. Смех и грех…

Тонкие снежинки искрились, редкие машины беззвучно проносились по Невскому – за ними вилась легчайшая поземка. По обе стороны – таинственно-молчащие дворцы. Спящие кони Клодта, покрытые снегом. Ослепительная луна в просветах между колоннами Казанского собора.

Все четверо были влюблены в Аню.

Я тогда яростно царапал стихи. «Летят спиралью ломаной вослед зиме-тревожнице свечей сожженных призраки и посулы подков…»

Мы с Лешей Розановым жили тогда вдвоем в его квартире на Сивцевом-Вражке. Жгли свечи – желтые пузатые, зеленые с позолотой. А одну спалили, до сих пор помню – в виде красной розы. Жгли и бредили наяву. Воображение рисовало подвиги во славу Отчизны, а жизнь-скупердяйка не давала возможности их осуществить.

Аня даже была слегка напугана стуком коленопреклонений. Она металась между нами, как медсестра в палате с четырьмя тихо помешанными. Которые время от времени взвывают и несут романтическую ахинею. Она боялась нас невольно поссорить. Крутов тогда стоически отстранился. Растерянный Лепин забегал в каждую телефонную будку. Чтобы поклясться нам с Лешкой в неколебимой дружбе – он в это время гулял с Аней по декабрьским тротуарам. Она убеждала его, что он ее по-настоящему-то не любит. А мы бросались на каждый звонок. Старались упредить всякое желание друг друга. После бесконечных ночных разговоров обо всем, кроме главного, каждый надеялся проснуться первым, чтобы приготовить завтрак. Если удавалось мне – я жарил яичницу, если ему – то он варил сосиски. Так и шло: сосиски-яичница, яичница-сосиски.

Так, этим невероятным клубком и покатили тогда в предновогодний Питер, страдающие и счастливые, сознавая собственную глупость и в то же время чувствуя, что на нас всех снизошла некая высшая благодать.

Потом вместе каялись: в пять утра, замерзшие, голодные, зашли во дворик на Мойке. Поднялись по лестнице одного из подъездов, и там прямо на лестничной площадке, съели целую утку. Хрестоматийный Пушкин нас бы не понял. Но тот, что стоял во дворике, тонкий, лукавый – простил бы наверняка…

Лепин – тяжело скачущий «Медный всадник» – на литых подошвах «скакал» по Летнему саду среди черных деревьев и белых фанерных пеналов, догоняя скрюченного тщедушного меня; Леша бежал за сияющей Аней с криком «Держи революционерку! Уйдет!»; Крутов шевелил покрытой инеем бородкой – пел арию Лизы под окнами позапрошлого века.

С высоты Кировского моста виднелись прогалины, в которых проносилась жуткая черная вода. И я в этот момент показался себе вероломным. Я уже знал об Ане все, я уже почти знал исход всех наших страстей.

Лепин шел впереди. По его молчанию и прыгающей походке я видел, как он волнуется. Мы шли к кронверку. Мы были в «первой четверти».

Несмотря на методичные волны времени, на самомнение новых поколений, вялый скептицизм, а, главное, беспощадную, опустошительную иронию, мы сейчас нередко там, в «первой четверти».

И все же, когда мы подошли к обелиску, я, к стыду своему, не мог отделаться от ощущения, которое можно сравнить с тем, что испытывает, наверное, сын, в младенчестве потерявшийся и вдруг под старость нашедший свой отчий дом: с лица у него не сходит блуждающая улыбка признательности, но сердце греет лишь сознание того, что дом – отчий. Но не живое воспоминание.

Потом мы окоченели, ввалились в метро и обмякли.

Когда вышли наверх, было уже светло. Казалось, уже начался следующий день. Мы спросили, во сколько открывается Эрмитаж – нам ответили, что, как и все магазины, примерно в десять.

Когда мы подошли к «Мадонне Литте», среди группы экскурсантов затихал спор о том, сколько «железных» рублей могло бы поместиться на полотне. Лепин пошел пятнами. А Крутов что-то шепнул ему на ухо, и он стал ровно-алым. Что-то насчет этической тупости, которая страшней эстетической, наверное. Я Крутова знаю.

В конце концов мы апофеозно загрузились в пустой вагон с настежь распахнутыми дверьми. Совершенно вымороженными. Развесили в купе гирлянды, спагетти, надули воздушные шары, апельсины достали, шампанское, гитару, естественно. Часы пристегнули к стержню занавески.

И, когда стрелки подходили к двенадцати, разбудили проводника. Розанов пророкотал курантами, отсчитал двенадцать ударов. И начался Новый год. По-моему, последний из всех, что запоминаются до деталей, каждая из которых на всю жизнь – навес золота…

Мы проснулись, когда поезд уже загнали в тупик. А когда на дизеле подкатывали к вокзалу, Леша шепотом выяснял у меня свидетельские обязанности. Лепин никак не мог завязать свой шейный платок, а Миша непроницаемым взором рассматривал белесую метель. Наверное, с таким же лицом он сидел на земле, когда его окружали конные китайцы.

Но все это прошлое, далекое прошлое. Что-то даже приятные воспоминания стали тяготить. Наверное, потому что на них легко зациклиться? Но душа требует подобия тех дней сегодня. Хотя бы подобия. Иначе на кой я сюда приволокся, в преддверии долгожданного отцовства? Конечно, все еще молодые. Но– иные, иные… А здесь мы были, черт возьми, взаимовплавленные, совсем небитые и беззаботные. Слегка обезличенные, но зато какие счастливые!

И – тех! Розанова на сенокос ни с того, ни с сего отправили, Лепин в какой-то дыре со своим передвижным музеем. А Крутов снова канул… Эти его прожекты! Он то в плавание уйти собирается, то вдруг – техническое образование получать, то устроиться смотрителем маяка. И, бог разберет, где у него серьез кончается, где начинается шутка. Сколько лет его знаю, а распознать эти тонкие переходы не могу. А вообще-то, будь у меня его темперамент… «Мхом обрастаем, – твердит он мне своим ровным голоском, который так не вяжется с его свирепым видом, – там ручку дернул, там кнопочку нажал, здесь штампиками отделался – вроде и думать не надо. Вообще не надо! И это называется просто: рак душонки…» Но, это он, по-моему, перегнул…

IV

Бас-гитара в глубине сцены отхлебнула из горлышка «Акдама», который сочетал в себе одновременно и выпивку, и закуску, и с новым вдохновением задергала нижнюю струну.

«Я-а раскрасил свой дом в самый праздничный цве-ет…»

Коля пригладил соломенные волосы и направился к глазастой девушке-девчонке в белом платье с кружавчиками.

Она показалась ему такой же неприкаянной здесь, как и он сам.

– Вас можно на очень медленный танец? – спросил Шеин с поклоном.

– Так музыка ж быстрая!