banner banner banner
Кошмарные сказания ведьмы Эделины
Кошмарные сказания ведьмы Эделины
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кошмарные сказания ведьмы Эделины

скачать книгу бесплатно


– И других тоже – она!

А я кричала, кричала, кричала, сходя с ума от неизбывного ужаса, смерть лезла мне под кожу костлявыми пальцами, а возродиться я больше не могла.

В тесной вонючей клетке, нагую, спелёнутую вплавившейся в кожу железной сетью, меня привезли к городской ратуше, чтобы снова судить, снова возвести на костёр, а может, подвергнуть иной казни – жестокость человеческая безгранична, уж мне ли этого не знать. Лёжа в холодной сырой темнице, привыкнув к боли, тягучей, назойливой, шипящей речными полозами, я тихо плакала от отчаяния и страха. Страха смерти. Не той смерти, что приходит с жаром костра и рассеивается с рассветом, как ночной кошмар, а смерти безвозвратной, вечной, необратимой. Сейчас она грозила по-настоящему, её ледяные руки уже сомкнулись на моём сердце – вот-вот лопнет кожа, брызнет алым и острые, словно когти хищной птицы, пальцы вырвут его из разверстой окровавленной груди.

Наконец спасительный сон окутал моё измученное тело, я с благодарностью приняла сгущающуюся тьму, впустила её под веки, позволила окутать меня тёмным пушистым облаком, укрыть от боли и бессмысленных теперь дум. Утром – смерть, сейчас же моё время, время отрешения от всего сущего, успокоение мятущейся души, предсмертное утешение, последнее и оттого бесценное.

Я не хотела умирать, только не сейчас, когда я смирилась с Божьим промыслом и доверила Всемогущему свою жизнь и свою судьбу, но что-то изменить было уже не в моих силах. Всё, что мне оставалось теперь – это призывать единственную свою надежду, Миррею, в бесплотном уповании, что услышит она мой безмолвный крик и придёт, примчится, позабудет хоть на миг моё давнее тяжкое грехопадение и спасёт беспечную глупую маленькую ведьму.

С той поры минуло так много лет, жива ли она ещё? Вернулась ли в разорённые мною топи или сгинула, потеряв разом всё, что было ей так дорого? Господи, Миррея, прости, прости меня! Теперь не искупить мне тяжкой вины перед тобою, не вымолить прощения, не поцеловать твоих любящих рук… Прости меня, названная моя матушка, я хочу уйти с миром в душе… Прости…

Занялся рассвет. Заглянул в зарешёченное окошечко темницы, погладил мои бёдра, покрытые бурой коркой из грязи и запёкшейся крови, осветил тёмные углы крохотного карцера и отнял у меня последнюю надежду на спасение. Ещё чуть-чуть, ещё совсем немного – и смерть, моя заклятая подруга, уведёт меня из грешного земного мира в забвение, в непроницаемую тьму, в которой нет ничего, даже звёзд.

Когда открылась дверь узилища, я была тиха и спокойна, в глубине души я смирилась со своей участью, приняла неожиданный конец, перестала рвать себе сердце бесполезными слезами, отдалась на милость Господа, лишь всё также беззвучно призывала Миррею и молила её о прощении. У ратуши собралась целая толпа. Люди стояли плотной стеной, молчали, угрюмо смотрели на меня, от вчерашнего охотничьего азарта не осталось и следа. И их горькое молчание, жгучая ненависть, плещущая из глаз, руки, сжатые в кулаки – пугали меня. Ведьм судят громко, жгут весело, тут же ходят лоточники, продают пирожки и яблоки, а местные пивовары разливают пиво и сидр из огромных дубовых бочек. И пока несчастная корчится в пламени и жутко кричит от ужасающей боли, матери раздают шлепки расшалившейся ребятне, а мужики ругают князя за неразумное управление вотчиной. Но сегодня всё по-другому и я не знаю, чего боюсь больше: окончательной смерти или холодной ярости доведённых до отчаяния людей.

Обвожу взглядом хмурые лица, сколько же в них безысходности! – и будто спотыкаюсь о ясные, серые, до боли знакомые глаза. К горлу подкатывает ком облегчения, горячие слёзы катятся по израненному лицу, сердце стучит громко, словно в маленькой церквушке на пригорке разом ухнули все колокола – Миррея!

Она снимает с головы капюшон. Боже, сколько седины в дымчатых косах, сколько морщин на ангельском лице! Так ни разу и не взошла ты на костёр, дорогая моя светлая ведунья, не захотела разменивать свою чистую душу на юность и красоту, и время тебя не пощадило…

– Прости меня, слышишь? – беззвучно шепчу я, Миррея кивает и скрывается в толпе.

Мир вокруг словно окутан пуховым одеялом, смотрю на собравшуюся толпу будто сквозь толщу озёрной воды, мне больно, больно, больно и через боль слышу приглушённые голоса.

Меня судят – за самовольное явление в угодья местного князя, за совершение колдовства, за убийство крестьяночки Эллы, за других детей, без вести пропадающих в окрестных селениях уже добрый десяток лет.

Какие же вы олухи, мысленно усмехаюсь я. Детей мучают и съедают прямо у вас под носом ваши же сиятельные господа, только если сейчас я скажу это, вы мне всё равно не поверите, только станете истязать ещё больше. Ну уж нет, мои милые болваны, мы с Мирреей отомстим за ваших ребятишек, мы вместе сделаем это, ведь она пришла на мой зов, простила меня, и утром я снова вернусь в этот мир благодаря ей, я зацелую её сморщенные руки, упаду ей в ноги и омою их своими слезами, как же долго я жила во тьме… без её живительной материнской любви… ах, боже мой, как же горячо! Язычки пламени несмело облизывают мои ноги, а потом забираются выше… Господи, ежедневное сожжение – это уж слишком, успеваю безумно хохотнуть, а потом с облегчением умираю.

Бесконечный жизненный круговорот: рождается ребёнок – умирает старик, приходит день и отступает ночь, после зимнего забытья природа просыпается с первым весенним теплом. И так по великому кругу, раз за разом, год за годом. И никому не дано его разомкнуть, остановить, изменить. Никому, кроме истинных ведьм – они могут умирать и рождаться вновь бесконечно… если сами того пожелают. Миррея не пожелала.

Её скудного, истощившегося с годами колдовства едва хватило на моё воскрешение и теперь она медленно, словно затухающая свечечка, угасала, таяла, покидала меня навсегда.

Я крепко держала в объятиях её маленькое, хрупкое, как у птички, тело, гладила длинные седые волосы, целовала мокрые от слёз щёки и наслаждалась каждым мгновением рядом с нею. Миррея расспрашивала о моих странствиях, улыбалась гордо и бормотала, что была права, что я смогу обратиться к свету, смогу использовать свою силу во благо и смою милосердными делами чудовищные свои грехи.

– А как же мой звериный голод, матушка? – спросила я. Жажда свежей крови овладевала мной порою так безудержно, что противиться ей не было никаких сил. – Ужели вовек от него не избавиться?

– Вкусивший однажды человеческую плоть отравлен безвозвратно, – покачала головой Миррея. – Искупай каждый свой грех многократно, неси света в тысячу раз больше, чем тьмы, и не казни себя понапрасну. Не бойся смерти – страх лишает тебя выбора, а значит, и свободы. И прости себя, как это сделала я.

– А как же они? – кивнула я в сторону городских крыш, которые золотило яркое полуденное солнце. Там, под этими уютными черепичными кровлями, детоубийцы и людоеды продолжали жить, любить, смеяться, за каменными стенами их домов стенали и плакали неупокоенные души невинных божьих агнцев, а я не знала, что же мне делать: воздать по делам их и ввергнуть свою душу в ещё большую тьму, или простить, как прощает Господь, и уповать на справедливость его, зная, что она так же эфемерна, как призраки несчастных, бродящих по земле в поисках утешения.

– Тебе предстоит самой решить, Эделина. Может, потому Господь и направил тебя сюда, чтобы ты заглянула своим демонам прямо в глаза? – Миррея устало прикрыла лицо слабою рукою, силы её были на исходе, и я поняла, что пришла пора задать вопрос, мучивший меня бессчётными ночами, ответ на который могла дать только она:

– Какое истинное горе обратило тебя в ведьму, Миррея? Как же ты пережила его, не утратив ни света, ни добра, ни веры?

Миррея сжала мои пальцы так сильно, что я вздрогнула и уже пожалела было о своей дерзости, но ведунья ответила:

– Я убила собственных детей, Эделина, чтоб спасти их от участи куда более жуткой, чем вечное забвение. И прожила праведную жизнь, чтобы их безгрешные, непорочные души вернулись в мир лучше того, что они покинули.

Я похоронила Миррею у реки, под раскидистым молодым деревцем, в гибких тоненьких ветках которого радостно щебетали крохотные пташки. Она ушла с улыбкой на устах, умиротворённая, безмятежная, я целовала её руки до последнего вздоха, преисполненная благодарности за прощение, за очищение от душевной скверны, за избавление от застарелых сердечных ран. После вложила в её хрупкие пальцы полотняный мешочек с прядкой льняных детских волос – единственной драгоценностью, что хранила Миррея у своего сердца.

На прощание она сказала:

– Ты сама выбираешь, что нести в этот мир, Эделина. Не позволяй никому решать за тебя.

И когда ясные её глаза погасли, а худые узловатые пальцы разжались, отпустив мою руку, я долго-долго плакала, горячо вымаливая прощение, только теперь у самой себя.

Ночь задёрнула усыпанный звёздами полог, погасила серебряный лунный свет хмурым облачком, тишину разлила по узким городским улицам, сполоснула мостовые лёгким дождичком, ступай по гладким камушкам, моя госпожа, город спит. Бесшумно скользя по каменной дорожке, прокралась я в заветный молчаливый дом, зажгла ароматные восковые свечи, сдвинула в сторону тяжёлый дубовый алтарь, углём начертала на полу колдовские знаки. На шум прибежала хозяйка дома, та самая смешливая изуверка, следом за нею хозяин, увидали меня, остолбенели, воздух захватали широко раскрытыми ртами, словно вытащенные из воды рыбы. Смотрела я в их перекошенные ужасом лица и не было в сердце моём ни сочувствия, ни жалости, всё на костре сгорело, сплавилось в жаркую непримиримую злобу, месть молотом стучала в душе, требовала освобождения.

– Ты… как же… мы ведь… тебя… – залепетала женщина, протягивая ко мне полные белые руки, страх исказил её круглое румяное лицо, превратив его в аляпистую маску – в таких на городских площадях кривляются бродячие актёры в шумные базарные дни.

– Сожгли, – любезно договорила я. – Только я здесь не закончила, пришлось вернуться.

Женщина с воплем бросилась было бежать да вырваться из колдовского круга оказалось ей не по силам, споткнулась, запуталась в длинной своей ночной сорочке, заплакала, упала на пол, хватаясь трясущимися руками за побелевшего вмиг супруга. Тот молча прижал руки к груди, рванул ворот так, что тонкая ткань лопнула с треском, вздохнул натужно и свалился безжизненным соломенным тюфяком.

– Сдох, тварь, – злобно пнула я грузное его тело. – Избежал правосудия моего, подлец. Что ж… за двоих отвечать будешь, – глянула я на побелевшую, словно первый снег, злодейку, на её дёргающиеся в рыданиях тугие плечи, поправила растрёпанный тёмный локон, шепнула на ушко: – Не плачь. Не разжалобишь.

И ударила.

Окровавленная госпожа мешком валялась на грязном полу, едва слышно поскуливая, словно выпитый мною недавно щенок.

– Для каждой свиньи найдётся мясник, правда? Или ты и впрямь полагала, что останешься безнаказанной? – ласково шептала я после каждого удара витой кожаной плёткой, в числе прочего купленной днём на местном базаре. Самую дорогую выбрала, самую красивую и прочную – Миррея оставила мне в наследство увесистый кошель с серебром. Острые шипы, украшающие язык плети, рвали спину женщины на неровные кусочки, обнажая красное кровоточащее мясо. – Сколько невинных душ вы загубили, изверги? Неужто сердца ваши до последней капли лишились любви и милости Господней? – я опустила плётку, задумалась, воспоминания о побоище, устроенном мною в далёком крестьянском поселении, ожгли с новой силой. Господи, почему же ты допускаешь все эти зверства? Неужели раскаяние одной мятежной ведьмы тебе важнее сотни безвинно погибших овечек? И разве нет иного способа увидеть и наказать тёмные души, чем обречение маленьких ангелов на мучительную смерть? Где твоё милосердие, Господи, где твоя справедливость? Или она так велика и витиевата, что простым смертным не разглядеть, не понять, не постичь её вовеки?

Как же сложно быть орудием божиим, когда разум не может познать, верный ли избран путь… А может, Вседержитель прав и побороть зло может только другое зло, укрощённое, раскаявшееся, но не растерявшее ни ярости своей, ни жестокости? Потому и пачкаю я свои и без того грязные руки в чужой крови, Господу-то несподручно злобствовать, он добряк, сердобольный и заботливый…

Разгорячённая избиением, собственной вседозволенностью, возбуждённая запахом крови и святотатственными думами, отпустила я свой гнев, злобушку свою обнажила до последней крупиночки – всё во славу твою, Господи! – отбросила плётку, вынула из поясной сумы резную чашицу с солью и щедро осыпала свежие раны, ярким кровяным ажуром покрывающие белое тело моей беспомощной жертвы. Ах, какой сладкой музыкой показались мне её звериные крики, сердце зашлось от жестокой, чёрной радости, я даже каблуком зацокала в такт истошным её визгам и стенаниям, хотелось мучить несчастную бесконечно, продлевая её агонию вновь и вновь.

К утру я совсем обессилела. Ударив в последний раз, я отступила на шаг от изувеченной женщины. Её прекрасные пышные локоны намокли от пота и крови, свалялись в вонючие космы, упругое, восхитительное тело сломанной куклой валялось на липком полу, нелепо вывернув нагие руки и ноги. Казалось, она впала в забытье от невыносимых пыток и непрекращающейся боли, но едва я перевела дух и успокоила сбившееся в безумной смертельной пляске дыхание, как увидела, что её обмякшие плечи затряслись, заходили ходуном, выгибая длинные раны в жуткие блестящие полуулыбки, сочащиеся свежей кровью, почти чёрной в неровном свете догорающих свечей. Носком сапожка я перевернула женщину на спину и едва не отпрянула с криком – людоедка заходилась в беззвучном дьявольском хохоте, сверкая белыми зубами сквозь разодранные безжалостной плёткой губы. Наконец её демонический смех иссяк, женщина приняла вид серьёзный и спокойный.

– Не говори мне о боге, ведьма, – прохрипела она, – тебе ли не знать о его хвалёном милосердии? Что он забрал у тебя, дорогая, или кого? Чем заплатила ты за своё непрошеное ведовство?

Избитая, изломанная, вся в крови и собственных испражнениях, она смотрела на меня со сдержанным достоинством, без ненависти и страха, будто немыслимые мои пытки придали ей сил и уверенности в своей правоте. В её измученном, но твёрдом взгляде ясно читались жалость и отеческое сочувствие, словно она точно знала цену божьему моему благословению. И я под напором этих соболезнующих глаз вдруг разрыдалась, бурно, громко, слёзы текли горьким потоком, а в памяти всплыл любимый образ потерянной навеки золотоволосой, красивой, нежной моей матушки. Лиходейка замолкла и закрыла глаза, не мешая мне оплакивать свою бестолковую, бессмысленную, никчёмную жизнь. Когда я, униженная собственной слабостью, затихла, она вновь заговорила, отрешённо, монотонно, будто читала начертанные между потолочными балками слова:

– Бог забрал всех моих детей, он умерщвлял их за миг до рождения, и из моего натруженного материнского чрева выходили на свет уже мёртвые холодные тельца. Семь. Семь мёртвых младенцев. Ты успела познать сладкое счастье материнства, дорогая? Тогда тебе не понять меня, ведьма, никогда не понять… Бог отнял у меня мою жизнь семь раз подряд. Что же он дал мне взамен? Ничего. Ни силы, ни веры, ни знаний. Господь играл со мной, как с куклой, от скуки ли, от гордыни ли – неведомо, только больше я не желала терпеть невыносимые родовые муки и жуткую душевную боль. Я поклялась отомстить ему и забрать столько его детей, сколько смогу. И не просто забрать, а напитать их мягонькой плотью своё иссохшее, истощённое тело, вернуть себе отнятые несбывшимся материнством молодость и красоту… А потом я поняла, что бог несправедлив не только ко мне, нас много, слишком много – тех, кого он наказывает без вины…

Она говорила, говорила, говорила, а у меня перед глазами стояло мудрое сероглазое лицо благостной моей наставницы Мирреи – она зарезала собственных детей, спасая их от сатанинского проклятия, но не озлобилась, не ожесточилась, нашла свой путь к свету и простила Господа, ибо понять деяния его нам не всегда дано. А эта милая разбойница начала свою войну, страшную, беспощадную, только обрела ли она покой в своей чёрной душе? Почему же к одним ты снисходителен, Боже, а другим отсыпаешь страданий полными горстями? И на чьей стороне мне сражаться, коли и моя душа отравлена и не видит ни света во тьме, ни тьмы в ореоле света? Какою мерой измерять муки свои и людские, Господи, подскажи, я запуталась!

Занялся рассвет. В его бледном тусклом сиянии глядела я на истерзанное тело умирающей детоубийцы и ощущала тоску, мутную, словно помои. Я ведь была такой же, как она, безжалостной душегубкой, кровожадной злодейкой, не знающей милосердия и сострадания. Смогу ли я дать этому миру хоть чуточку благодати, если сила моя черна, погибельна и требует крови и чужих жизней?

Или Миррея была права и я сама выбираю, какою дорогой мне нужно идти, и никто не вправе меня осуждать и обличать, ибо у каждого свой путь и он неисповедим?

– И я ни о чём не жалею, – холодно и твёрдо завершила людоедка свою леденящую душу исповедь. – Мы с богом теперь квиты, я готова умереть. Не медли, ведунья, покончи со мною прямо сейчас, – женщина дотянулась сломанными пальцами до окоченевшей руки своего мёртвого мужа, коснулась нежно и закрыла глаза.

Любовь, боль, надежда, отчаяние… Сколько же личин у вас, сколько масок. У каждого своя правда, и каждая правда – истинна и неколебима. И только познав и бескорыстную любовь, и немыслимые муки, научишься видеть под отвратительными обличьями своих врагов их истинную сущность. И тогда сможешь помочь, спасти, обогреть и простить.

В тот миг божественного озарения я поняла и приняла наконец свой путь и твёрдо ступила на него, неся в сердце и тьму, и свет, и веру.

В подвале темно, холодно, под ногами косточки детские хрустят, словно снежок морозным утром под шагами неспешными. Сколько же вы деток в угоду своим порочным прихотям извели, сердце заходится в тоске, когда вижу неприкаянные души невинно убиенных. Скорбно столпились они над гниющими своими трупиками, истерзанными, искалеченными, смотрят на меня жалобно, стонут – словно ветер шальной в дымоходе гудит.

Встала на колени, детки прильнули ко мне, как к родной матушке, обняла их, заныло сердце в неизбывной печали:

– Простите, что не в моих силах уберечь от беды всех невинных. Я упокою ваши душеньки, летите в небо, ангелочки.

После развела руки в стороны, зашептала наговоры витиеватые, призвала слуг дьявольских полчища, хлынуло крысиное войско мне под ноги, уставились на меня алые глазки, будто свежими капельками крови пол усеяло.

– Город ваш, пируйте!

Оскалились крысы хищно, почуяли свободу и силу, обрушилась хвостатая армия на спящий кошмарным сном город, в двери, окна, дымоходы устремились мои отважные солдаты.

Однажды Господь забрал самое дорогое, что у меня было – человеческую сущность, любовь, аромат пшеничных матушкиных волос – и протянул мне взамен чудесные дары: колдовскую силу, бесконечную мудрость и кровожадное бессмертие. Я взяла их, ещё не зная, что у меня есть священное и нерушимое право выбирать – между светом и тьмой, между жизнью и бессмертием, между любовью и справедливостью. И я сделала свой выбор.

Я вынула флейту, подаренную мне Мирреей перед самой кончиной, деревянное расписное тело трепетало в предвкушении очарованной музыки, скорей, извлекай волшебство, околдовывай, уводи, спасай! Неспешно шагала я по дороге, исступлённо наигрывая весёлую беспечную мелодию, за мной, невольно пританцовывая и улыбаясь, держась друг за друга маленькими ладошками, шли заспанные детишки, оставляя позади город, наполняющийся солнечным светом, страхом и болью.

Дорогой мёртвых

Кто эту погибельную порчу на род человеческий наслал, никому не известно. Потом мне лесняки сказывали, началось всё далеко на западе, в горах близ Красного ущелья. Упал туда с неба громадный огненный камень, словно кусок солнца-батюшки отломился, и сжёг окрест всё живое на день конного пути. И так велика была сила его пламени, что сплавились скалы в горящую жижу, потекли вниз, в долину, иссушили Заячье озеро, испепелили заливные луга.

А потом пошёл чёрный ядовитый дождь. Горячий ветер разнёс смертоносные тучи по всей округе, излились они и над нашей деревенькой.

Когда хлынуло чёрным да вонючим, я во дворе одёжку дитячью стирала и развешивала тут же на плетне. Упали первые капли, бельё жирным, зловонным запачкали, я смекнула, что дождь-то не грибной вовсе, и мигом домой заскочила, Эльзе с Ивашеком наказала у печи сидеть и на улицу не высовываться. А сама смотрю в окошечко, сердце замирает, будто кто в кулаке его держит.

В деревне суета началась, кто домой с поля бежит, кто ребятишек зовёт, кто коз в хлев загоняет, шум, гам, животина орёт да так надрывно, так жалобно, что понятно становится – беда пришла. Когда погибельный тот ливень совсем припустил, на улице уж никого не осталось, и люди, и скотина, и птицы – все попрятались, на деревню темнота опустилась и непонятно было, то ли ночь пришла, то ли от дождя этого черным-черно.

Долго с неба тьма изливалась, весь двор чернотой залило, пёс наш цепью брякал-брякал да как завоет! Будто душу из него живьём вынимают. Эльза заплакала: «Рыжик, Рыжик, мама, впусти Рыжика!» и кинулась за ним выскочить. Да куда там, я ей пониже спины шлёпнула и велела мать слушаться. Строжусь на дочку, а самой так страшно вдруг сделалось, окончательно поняла, что в этот момент что-то невиданное доселе происходит и что жизнь вот прямо сейчас меняется и ломается.

Недолго выл Рыжик, захлебнулся словно и замолк. Потом уже я в конуре разглядела его трупик облезлый в смрадной кровяной луже, видно, рвало сильно беднягу перед смертью.

Три дня и три ночи смертоносный тот дождь шёл, потом чёрные тучи рассеялись без следа, солнце высунулось да грязищу ядовитую высушило, и на пятый или шестой день решилась я из дому выйти, мужнины портки да сапоги натянула, чтоб не запачкаться о скверну небесную, и пошла по деревне людей искать.

Иду осторожно, грязь сухая под ногами потрескивает, тишина стоит нечеловеческая, ни разговоров, ни шагов, ни корова не взмыкнёт, ни пёс не тявкнет. Никогда и не слыхала я тишины такой, в голове аж от неё зашумело. Жутко было, а делать нечего, давай кричать да во дворы заглядывать. Животина вся передохла: и собаки, и скот, и птица. Под жарким солнцем разлагаться уж начали, зловоние на всю деревню. Пришлось лицо платком замотать, а то дышать и без того было худо.

Полдня по деревне бродила, так никого и не встретила. Видать, ушли все, про нас позабыли в страхе-то. Только куда идти, если везде, покуда хватает глаз, черным-черно от пепла ядовитого? Наверняка к морю деревенские подались, там рыбацкий посёлок, лодки должны быть, уплыть подальше от мёртвых берегов можно, не по всему же свету кара Господня с неба попадала?

Обмотала детей платками да простынями с головы до ног, припасов кой-каких взяла, воды в мехи налила и пошли. А к вечеру увидели… мертвецов.

Мёртвые шли один за другим, ковыляли потешно так, будто куклы деревянные, что на цирковом лотке в базарный день продают. Кто поклажу тащит, кто тележку катит, смотришь, усталые крестьяне по дороге волочутся, а приглядишься – трупные пятна на лицах да глаза мутные. Я народ покликала, потормошила осторожненько, а они будто не видят ни меня, ни друг друга, безостановочно вперёд шагают, словно заколдованные, руки холодные, склизкие, и не дышат, глазами не ворочают. Ходячие мертвецы…

Перепугались мы, с дороги в лес свернули. В лесу мрачно, жутко – листья на деревьях пожухли, в комочки свернулись, траву изъело, иссушило небесным ядом. То тут, то там облыселые останки зверья гниют, смрад удушающий, зато мертвецов нет, оттого и идти не так страшно.

На следующее утро дала детям по куску хлеба с сыром, велела сидеть тихонько, а сама пошла к дороге, вдруг кого встречу, не могли же все наши помереть от заразы неведомой, мы-то живые.

И как хорошо, что осторожничала, от кустика к кустику хоронилась, а то быть беде. Подкралась к дороге, смотрю, идут наши, деревенские, да живых никого. Тишина такая, что ушам больно, только шарканье ног да скрип колёс. Идут мертвецы, поклажу тащут, детей своих умерших за руки держат, будто после смерти у них только одно дело и осталось – завершить, что живыми начали. Смотрю на них и на душе больно до крика становится – что же это за напасть такая на наши головы свалилась, что человеку и после смерти покою не даёт? Неужто в один миг все они умерли, неужто и не поняли, что душеньки их бессмертные давно на небо улетели, покинули землю нашу грешную, невзгодьем страшным обесчещенную?

И тут слышу, будто ребёнок гулит, лопочет потихоньку. Пригляделась, среди других Анна шагает, кожевенника деревенского жена, глаза прикрыты, руки плетьми висят, на лице смутная улыбка, будто спит она и видит сон дивный, а на шее узел с младенцем болтается. Младенчик-то живой, из пелёнок смотрит по сторонам, кряхтит, ручонку одну высвободил, играется. Только хотела на дорогу выскочить да младенчика забрать, как в бок будто ткнул кто, остановилась, огляделась, замешкалась…

Это я потом поняла, что через время после смерти голод мертвяков мучает, плоть им жрать надо, лучше живую да тёплую. Друг друга бы жрали, твари бесовские, так бы сами и извели свою адскую братию, так нет же… А в тот момент лихоматом заорала от ужаса, когда Анна вдруг остановилась и молча вгрызлась в мягонький белый пухлый кулачок. Господи Боже, крик малютки гвоздем раскалённым мне в уши вонзился, страшнее его я больше ничего не слыхала. Другие мертвецы словно очнулись от дремоты, Анну окружили, чавканье, хруст, писк ребёнка резко оборвался, а я бросилась бежать.

Эльза умерла ночью. Я не видела, как это случилось, после вчерашнего жуткого дня спала как убитая. Проснулась утром, а она сидит вся серая, пальцы скрючились, смотрит на меня пустым каменным взором – в глазах огонёк погас, будто очаг выстудило. Потянулась было её обнять да отпрянула: тело доченьки огнём горит, на лице испарина выступила, и не дышит уже, только руки подрагивают.

У меня сердце ёкнуло, замерло, я сделала вид, что в кустики по нужде надо, убежала подальше и уж там зажала рот кулаком, уткнулась в острую сухую траву и завыла.

Да что ж это такое, Господи! Как ни старалась, как ни уводила детей в глухую чащу, подальше от беды невиданной-неслыханной, не уберегла я, не спасла девочку мою ненаглядную, кровиночку мою любимую! Да и как спасти, если не знаешь, где смерть кроется, откуда свои лапы костлявые тянет, на каких тропинках следы её кровавые! Господи Боже, как же допустил ты напасть эту страшную, или и сам уже мертвецом проклятущим сделался, вот и глух к молитвам моим ежечасным, горячим, как руки умирающей дочери?

Стиснуло сердце до боли, слёзы кипятком щёки ошпарили, умереть бы прямо тут, чтоб не видеть мучений ласточки моей быстрокрылой, за что она страдает, за какие грехи, коли она в своей коротенькой жизни и слова-то худого никому не сказала, таким добрым её сердечко было… Вою, причитаю и чую вдруг, как ладони мои нагрелись, от их жара почернелая жёсткая трава задымилась, пожухла ещё больше и прахом рассыпалась, а с пальцев зеленоватым капает, только не вода, не пот, а огоньки сыплются, как горошинки. Ещё больший страх меня обуял, только бы самой мертвячкой не стать, Господи, убереги уж меня, заклинаю! Без меня пропадёт Ивашек, не дойдёт до берега, сама же и разорву, когда голод посмертный одолеет.

Вскочила на ноги, руки от огоньков отряхнула, отдышалась. Жар в руках вроде унялся, больше со мной ничего не стряслось и я засомневалась, было это или почудилось с горя, а может, и шутки какие сатанинские, кто разберёт.

Выплакалась, успокоилась, вернулась к детям. Ивашек проснулся уже, к сестре пристаёт с вопросами, а та молчит, только глаза быстро-быстро бегают, видно, жизнь ещё не совсем покинула мою бедную девочку.

Увидал меня сынок, бросился навстречу, что твой оленёнок:

– Матушка, Эльза заболела, да? Ей плохо? Почему она молчит и играть со мной не хочет?

Я сына в охапку схватила, сжала крепко, лицом в его волосики пушистые зарылась и надышаться не могу живым, тёплым ребячьим запахом.

– Сон Эльзе жуткий приснился, миленький мой, вот и испугалась. Пусть помолчит, не тревожь сестрицу, ладно? Проголодался небось, сыночек, а?

Достала из сумы отсыревшую краюшку хлеба, две маленькие репки – Эльзе-то теперь ни к чему – малого накормила, а самой кусок в горло не идёт, во рту жжёт, будто луковый сок хлебнула, дыхание спирает, воды бы вдоволь напиться, да поберечь её надо – ручьи все чёрные от пепла, ядовитые, рыбы в них кверху гниющими брюхами плавают, смердят. Всё же глотнула из меха, Ивашека напоила, пора и в путь отправляться.

Выпрямилась Эльза, на ноги встала, Ивашка за руку её взял да тут же отдёрнул пальчики – кожа сестры холодной стала, склизкой, как у змеи болотной. Смотрю на неё, сердце от страха и вины заходится, лучше бы я оборотилась в нечисть проклятую, лучше бы я! Не уберегла… не смогла… прости меня, доченька, прости…

До моря оставался ещё день пешего пути, но это если б одна шла. С Ивашеком идём медленно, его коротенькие ножки о каждую корягу цепляются, устаёт быстро, на руки просится, голодный, измученный мой маленький птенчик. Столько вокруг непонятного, неведомого, то и дело меня вопросами осыпает, что, да почему, да зачем, а я и знать не знаю, как отвечать. Посадила его на спину, велела помалкивать и держаться покрепче – до ночи бы к морю дойти, в лесу ночевать страшно, кругом мертвяки ходят, того и гляди голод их одолеет. Эльза за нами плетётся, не отстаёт, Ивашек молчать долго не может, да ко мне с вопросами больше не лезет, сестре потешки рассказывает, спрашивает о том о сём, мал ещё, не понимает, что от девочки нашей одна только оболочка и осталась.

Иду, пот глаза заливает, ноги трясутся от усталости, в спину будто кол воткнули да проворачивают, то влево, то вправо. Всё, нет сил больше, ей-богу, лучше умереть на этом самом месте.

Усадила Ивашека на корягу, глоточек воды дала да кусочек хлеба, сама снова есть не могу, живот режет, будто пила ржавая вгрызается, закричала бы да сына испугаю, и так глазёнки смотрят растерянно, вот-вот расплачется. Но держится мой мужичок, страху своего не показывает, весь в отца – батька его храбрецом был хоть куда, на медведя один ходил, с длинным ножом, саморучно выкованным.

Эх, храбрецом был, да толку – по весне в пьяной драке закололи его деревенские, нож в бок воткнули в споре горячем и все дела.

От дум тоскливых крик Ивашека меня отвлёк, смотрю, глазёнки выпучил, на Эльзу пальцем показывает. Глянула, а она трупик воробышка ест, откусила головку и с хрустом чавкает, пёрышки изо рта торчат, жижица смрадная во все стороны брызгает.

Мне аж дурно стало, желчь горькая к горлу поднялась, я только отвернуться успела, как пустой желудок вывернуло, в животе будто змей клубок зашевелился…

Отдышалась, смотрю на доченьку и ясно так понимаю: нельзя ей дальше с нами, голод в ней просыпается, накинется в любой момент, загрызёт, а то и других мертвяков приманит. Приказала Ивашеку сидеть смирно, а сама, содрогаясь от ужаса, взяла молчаливую Эльзу за руку и отвела в сторону.

Упала в ноги ей, прощения попросила, нож достала да как разревусь. Как же так, Господи, неужто мне цыплёночка своего зарезать придётся вот этими самыми руками, которыми я баюкала её, совсем крошечку, которыми слёзки ей утирала да к сердцу прижимала ягодку мою ненаглядную, да я же её так любила, Господи, сердце сейчас разорвётся от боли!

Плачу навзрыд, руки ходуном ходят, Эльза стоит не шелохнётся, а я ей голову отрезаю. Как же мне теперь на свет белый смотреть после этого, где, в какой святой воде мне теперь от греха этого отмыться, Господи, что ж ты с нами сотворил-то, за что? Не сдержала крика, выплеснула в небо всю боль, всю любовь свою умирающую, всё своё материнское исступление, ладони вдруг накалились, словно я их в печь сунула, и бледная, едва видимая вспышка из них вырвалась, зеленоватое пламя охватило останки бедной моей распотрошённой доченьки и спалило их дотла.

Не в силах больше сносить сатанинские выходки, кинулась я к Ивашеку, схватила его покрепче и побежала что было мочи прочь от проклятого места, от проклятой самой себя.

Не успели мы в тот день до моря дойти, заплутала я малость, не в ту сторону со страху ушла, делать нечего, пришлось снова в лесу ночевать. Я дупло большое нашла, сухое, мальчика своего туда посадила, сама на земле устроилась, поспать бы, отдохнуть, только сна ни в одном глазу, мысли одолели колючие.

Разглядываю свои руки в лунном сиянии да никаких меток дьявольских не вижу, мои руки, обычные, грязные только и уставшие сильно. Ногти пообломаны, чернота под ними несмываемая, мозоли – куда от них денешься, коли всё хозяйство на мне одной. Тут вот шрам наискось, крючком рыболовным зацепила, и тут ещё один, обожглась о печную заслонку. Эти самые руки мужа горемычного по ночам обнимали да зыбку детскую качали, бельё в реке полоскали да в огороде сорняки выпалывали. Что же теперь в них изменилось, отчего они огонь источают?

А может, от Эльзы огонь шёл? И теперь без неё и не будет больше никаких бесовских козней? Много чего передумала, всё без толку. Мало-помалу сморило меня, закуталась в полотницу да задремала, а ночью слышу – Ивашек стонет, тихонько так, и приговаривает:

– Матушка, матушка…

Головой-то я сразу всё поняла, а сердце заухало, заколотилось, верить отказывалось… что же ты, Господи, творишь, зачем искорку мою крохотную гасишь, губишь душеньку ангельскую, да как же я теперь буду без него?