скачать книгу бесплатно
Опустошённая, потерявшая надежду на прощение, безумно раскаивающаяся в страшных деяниях, скиталась я по свету в поисках своего места, своего предназначения, душевного покоя и исцеления сердечных ран, нанесённых себе собственной, одержимой яростью рукою. Нигде не было и следа моей доброй наставницы, но я упрямо искала её, тенью оставляя за собой колдовские метки и проявления благосклонного отношения к людям, чтобы Миррея могла увидеть – отныне чёрная моя душа очищается и тянется к свету. Но все благие дела – обереги скота от мора, спасение умирающих от болезней и тяжких родов, благословение посевов и новорождённых младенцев – не приносили мне утешения, я знала, что так и должно быть на свете: отмеченным могуществом не угнетать нужно слабых и сирых, а защищать и укрывать от невзгод. И в том, что люди боятся ведьм и истребляют наше и без того малочисленное племя, есть немалая толика моей вины. Разве можно осуждать на смерть того, кто защищает свой дом, свою семью, свою жизнь от угрозы, полной злобы и кровожадности?
Миррея знала это, жила по давно канувшим в лету ведовским устоям и пыталась и мою силу обратить во благо всему миру.
Эделина, ты – жизнь и ты – смерть. Эти её слова жгли мою память калёным железом, не забыть, не отмахнуться, не исправить. Будто клеймо на шкуре скота, моё оправдание и моё проклятие. И никуда от этого не деться – раз за разом, костёр за костром, и теперь я поняла их истинный, древний, нерушимый смысл.
В своих долгих одиноких скитаниях я так и не научилась жить рядом с людьми, и если днём бродила по городским или деревенским улочкам в поисках Мирреи и нуждающихся в моей помощи мирян, то спать предпочитала под открытым небом, в лесу или чистом поле. Не забывала и про метку возрождения – коварство и жестокость людские мне уже были хорошо знакомы, за время долголетних странствий меня разоблачали парочку раз и, конечно же, радостно сжигали. Но зла на род человеческий я больше не держала, а потому терпеливо сносила казни, виня в них лишь собственные неосмотрительность и беспечность.
Той тёплой летней ночью я долго не могла уснуть. Сидела у обрыва, прислонясь к кривой полусохлой раките, и наблюдала, как в городке на другом берегу реки один за другим гаснут огоньки фонарей. Неведомое мне поселение погружалось в глубокий сон, полная луна то и дело прятала свой восхитительный лик за игривыми облачками, лес за моей спиной шелестел и ухал, выпуская на промысел диких ночных охотников.
Я любовалась бесчисленными звёздами, с тоской вспоминала о Миррее, размышляла, стоит ли заглядывать в этот городок или лучше пройти мимо, как вдруг увидела нечёткий детский силуэт. Полупрозрачный, окружённый жемчужно-белым тусклым сиянием, он возник в воздухе прямо передо мной и протянул ко мне свои маленькие ручки. Это была девочка, одетая в призрачную суконную юбку и широкую, не по размеру, рубашонку. Она жалобно смотрела мне прямо в глаза, словно умоляла о помощи, что-то горячо и быстро говорила, но речь её была беззвучна, эфемерна, как и она сама. Мне ещё не приходилось встречать неупокоенную душу, взывающую к живому человеку, сердце заколотилось в груди набатом, казалось, его бешеный стук слышен на день пешего пути вокруг и вот-вот из кустов выскочат все здешние охотники на ведьм, чтобы снова приговорить меня к сожжению.
Я вскочила на ноги и едва не свалилась в овраг, запнувшись в темноте о корявые корни, но удержалась и как можно скорее помчалась за призраком, не очень-то ловко перепрыгивая через валежник и поросшие мхом камни. Девочка вела меня в город.
Появление неупокоенной души значило лишь одно – человек умер не своей смертью и тело его не было захоронено. За годы своих странствий я видела сотни неприкаянных душ. В лесах близ Королевского тракта много томится неупокойников – разбойники частенько отправляют к праотцам неосторожных путников, бросая их ограбленные, искалеченные тела на съедение дикому зверью. Много их и на полях сражений – не всех успевают захоронить в братских безымянных могилах, в морях неупокоенные тоже водятся и в ясные ночи могут мигать зелёными отблесками над самой водой, отмечая место своего последнего приюта.
А неупокоенное дитя близ человеческого жилища – неужто убийство? Не удивлюсь, если это так. Люди – сколько же тьмы в ваших презренных душонках, сколько ненависти и тщеславия, как выносите вы гнёт собственных грехов и не сгораете заживо от стыда и раскаяния? Неужто не видите, как жалки бесплодные ваши попытки возвыситься над себе подобными, ведь всё, что нужно для добродетельного существования, уже есть у каждого из вас – бессмертная душа? Глупцы, жестокие, жадные глупцы, смеющие убивать слабых и карать беспомощных… где-то глубоко внутри кольнуло, словно обломанной иглою: а где же твой свет, Эделина? Сколько осталось его в твоей проклятой душе? Есть ли у тебя божественное право воздавать по деяниям или тешишь ты своё всемогущество, прикрываясь добродетелями людскими?
Словно в ответ своему безмолвному собеседнику я на ходу скатала в ладонях невидимый зачарованный огонь, закляла метку и уронила её в прибрежные заросли ракитника, бросив сверху охранительный заговор.
В городке было темно и тихо. Изредка взлаивали сторожевые псы, скрипели рассохшиеся ставни да шуршали по каменным мостовым любопытные крысы. Призрачное дитя подлетело к большому красивому дому и растворилось в его молчаливом фасаде, оставив меня недоумевать и тревожиться в кромешной темноте. Я уже было решила уйти, как вдруг окна слабо осветились, заставив меня прильнуть к тусклым цветным стёклышкам, и открывшаяся картина поразила даже моё зачерствелое сердце.
В середине длинной широкой залы высился резной деревянный алтарь, на котором лежало бездыханное тело той самой, явившейся мне в лесу девочки, обнажённое, окровавленное, истерзанное. Длинные соломенные волосы её намокли от крови и свалялись в грязные колтуны, в узкой девичьей груди зияла страшная рана, а руки и ноги были перебиты и вывернуты самым чудовищным образом. Вокруг алтаря бродили в каком-то жутком ритуальном оцепенении человеческие фигуры, скрытые длинными чёрными плащами. На головы их были накинуты глубокие капюшоны, в руках они держали горящие свечи. В изголовье алтаря стояла ещё одна фигура, только в руках её была не свеча, а маленькое алое детское сердце.
Я слышала едва различимое монотонное бормотание, но не понимала ни слова, будто говорили эти люди на неведомом мне языке. Наконец фигуры остановились, поставили свечи вокруг тела своей жертвы, открыли лица, скинув длинные капюшоны, и принялись поедать ещё не остывший трупик. Я застыла каменным изваянием, не в силах сдвинуться с места, не в силах отвести взгляд от омерзительного, ужасающего зрелища. Люди – Господи, люди ли? – отрезали от тела девочки лакомые кусочки, жевали, переговаривались и даже смеялись, будто все они находились в роскошном замке на княжеском балу. Главная фигура тоже сняла капюшон – это была пухлая, смешливая женщина – и аккуратно кушала детское сердечко, то и дело кивая и улыбаясь своим сотрапезникам.
Меня затошнило, я отступила от окна, в спину внезапно вонзилось что-то острое, раскалённое, в голове мелькнуло – железо! – ещё одно остриё мягко вошло в мой живот, боль стиснула внутренности и огнём разлилась по жилам, ещё нож, ещё… И, уже угасая, проваливаясь в небытие, краешком рассудка я уловила грубое, повелительное, беспрекословное:
– Сжечь суку в печи и прах утопить!
И, пока меня, полуживую, недвижимую, волокли к раззявленной пасти раскалённой докрасна жаровни, над домом в скорбном танце извивались и плакали десятки детских неупокоенных душ.
Очнулась. Вздохнула глубоко, шевельнула легонько руками, ногами, ощутила обнажённой кожей тёплое дыхание любопытного ветерка. Боли не было – не верилось. Казалось, она подленько прячется где-то в затаённых уголках моего возрождённого с рассветом тела и ждёт подходящего момента, чтобы наброситься, укусить, оторвать кусок плоти и снова свести меня с ума.
Глаза открыть сил не было, я просто лежала на мягкой траве, упивалась свежим воздухом, согревалась в ласковых солнечных лучах. Хотя куда ещё греться, только из пламени, усмехнулась, потянулась, словно после долгого сна, и услышала шорохи, частое дыхание, почуяла терпкий звериный аромат. Ну иди же ко мне, иди, поманила беззвучно, притянула к себе мягкое, податливое, с горячим круглым животиком и горьковатым молочным запахом. Щеночек облизал мне лицо, пыхтя от счастья, ткнулся в мои волосы ушастой мордочкой, вот она, кровушка молоденькая, сама в рот страждущий просится, пей, моя милая, пей…
Ах, как хорошо! Сила вливается в меня бурным потоком, словно вино в пустой кожаный мех, орошает иссушенное огнём тело, наполняет меня жизнью, я снова пылаю, только это живительное пламя, возрождающее, воскрешающее. Ещё, ещё глоточек! Напрасно терзаю обескровленное собачье тельце, жизнь в нём иссякла. Мало, мне мало, хочу ещё! И словно в ответ на мои мольбы зазвенел где-то рядом тонкий детский голосок:
– Черныш, Черныш, а ну иди сюда!
Налилась силушкой досыта, смотрюсь в прозрачную гладь речного омута, любуюсь – хороша бесовка! Волосы чернее ночи, кожа белая, словно сок мухоморный, стан тонкий, гибкий, что твоя лоза. А в глазах, тёмно-тёмно-синих – злоба развесёлая. Вот так, людишки глупые, вы меня в полымя, я оттуда, ещё сильнее и краше, вы меня на дыбу, я и с неё легко сойду, только неистовее стану, и уж тогда беды вам не миновать!
Задохнулась от собственного могущества, закружилась лебедицей, окуталась волосами, словно туманом – пора в путь-дорогу отправляться, не ждут меня в той сторонке, ну что поделать, буду нежданной гостьей, неотвратимой, безжалостной…
Полуденный зной кипящей смолою растёкся по зелёным лугам, прогнал меня с узкой тропки к сияющей жидким золотом речушке, под сень печальных ракит, распустивших свои чудесные косы над прохладной водою. Утомлённая долгой дорогой, скинула я с себя тесное платье, стянутое с обескровленного тела бедной юной крестьяночки, с наслаждением погрузилась в текучую свежесть, запрокинула голову, слилась с беспокойной рябью, бесстыдно выставив напоказ белые груди. Прозрачные струи оглаживали разгорячённую солнцем кожу, волосы шёлковым полотном рассыпались по воде. Только не для любви мой стройный стан, не видать мне грубоватой ласки мужниной, не носить в утробе деток, в счастии прижитых.
Горькое сожаление кольнуло привычно в холодное сердце и тут же растаяло без следа. Ни к чему жалиться о потерянном, несбывшемся, что толку от этой боли, только душу свою терзать, а на ней и так места живого нет от страданий неизбывных, не забудешь их, не сотрёшь, не укроешь…
Купание в реке освежило меня, но измученное вчерашними страданиями тело всё ещё нуждалось в отдыхе. Солнце стояло высоко, обещая длинный вечер и ясную звёздную ночь, и я расслабилась, потянулась томно, улеглась нагим телом на упругую, словно мягкий ковёр, траву и зажгла в ладонях колдовской огонь. Скатывая в метку возрождения незримые струи наговоров, сплетая воедино тайные древние слова, я прикрыла глаза и едва не вскрикнула: словно выжженное изнутри на веках, явилось неожиданно недоумённое лицо девочки, встретившей утром в моих руках вечное упокоение. Ни вскрика, ни страха, лишь доверчивая беспомощность и чуть-чуть боязни. Ах, какой сладкой показалась мне её алая, полная жизни кровушка, выпила до донышка, ни капельки не уронила, насытилась до одурения, возвратилась, выжила, наполнилась. А когда голубые глаза застыли, подёрнулись смертной поволокой, отпустила душеньку детскую в небо, прости, милая, прости, а иначе мне уже никого не спасти, ни себя, ни души тех малюток, погибших в муках, взывающих ко мне, молящих о возмездии.
Только вот кто дал мне право выбирать, кому жить, а кому орудием мести становиться? Разве можно спасти невинные души ценой чьей-то жизни, или я их всех обрекаю на страдания, ибо нет во мне ни пламени очищающего, ни света благословенного, и все мои деяния несут смерть, даже если свершены во имя жизни? И чьей жизни, Всемогущий, если я свою собственную прожить страшусь, бегу от неё, прячусь на кострах людских, метками колдовскими прикрываюсь? Что же я творю, Господи? Ты ли меня направляешь по этому пути или гордыня моя непомерная? Где свет твой, Господи, как мне его распознать, коли сияние собственного могущества застит глаза так, что тени чернее ночи становятся? Тысячи вопросов, а ответ один, и ты знаешь его, Эделина, всегда знала. И сейчас ты готова.
Готова прожить одну-единственную жизнь, готова идти со временем рядом, не обгоняя и не останавливая его, готова отринуть страх смерти и принять предназначение своё – стать ведьмой и не быть ею.
Решительно стряхнула с рук магические узелочки, стёрла метку ведьмовскую и вдруг сквозь шелест листвы и щебет беспечных пташек уловила металлический лязг, противный скрежет тонко выкованного железа – сетка! Дёрнулась было, вскинула руки с набухшими в ладонях защитными заклятьями, не успела, сверху упал, придавил, ожёг голую кожу железный невод, тело задымилось, мерзкий запах собственной горелой плоти ударил в ноздри. Со всех сторон сбегались крестьяне, окружали, тыкали грязными пальцами в сторону моего корчащегося на траве тела, сквозь боль пробивались возбуждённые удачной охотой голоса:
– Попалась, сучка! Ишь как извивается, змея подколодная!
– На куски бы её разорвать, ведьму проклятую!
– Она, она Эллу убила, тварь поганая!
– И других тоже – она!
А я кричала, кричала, кричала, сходя с ума от неизбывного ужаса, смерть лезла мне под кожу костлявыми пальцами, а возродиться я больше не могла.
В тесной вонючей клетке, нагую, спелёнутую вплавившейся в кожу железной сетью, меня привезли к городской ратуше, чтобы снова судить, снова возвести на костёр, а может, подвергнуть иной казни – жестокость человеческая безгранична, уж мне ли этого не знать. Лёжа в холодной сырой темнице, привыкнув к боли, тягучей, назойливой, шипящей речными полозами, я тихо плакала от отчаяния и страха. Страха смерти. Не той смерти, что приходит с жаром костра и рассеивается с рассветом, как ночной кошмар, а смерти безвозвратной, вечной, необратимой. Сейчас она грозила по-настоящему, её ледяные руки уже сомкнулись на моём сердце – вот-вот лопнет кожа, брызнет алым и острые, словно когти хищной птицы, пальцы вырвут его из разверстой окровавленной груди.
Наконец спасительный сон окутал моё измученное тело, я с благодарностью приняла сгущающуюся тьму, впустила её под веки, позволила окутать меня тёмным пушистым облаком, укрыть от боли и бессмысленных теперь дум. Утром – смерть, сейчас же моё время, время отрешения от всего сущего, успокоение мятущейся души, предсмертное утешение, последнее и оттого бесценное.
Я не хотела умирать, только не сейчас, когда я смирилась с Божьим промыслом и доверила Всемогущему свою жизнь и свою судьбу, но что-то изменить было уже не в моих силах. Всё, что мне оставалось теперь – это призывать единственную свою надежду, Миррею, в бесплотном уповании, что услышит она мой безмолвный крик и придёт, примчится, позабудет хоть на миг моё давнее тяжкое грехопадение и спасёт беспечную глупую маленькую ведьму.
С той поры минуло так много лет, жива ли она ещё? Вернулась ли в разорённые мною топи или сгинула, потеряв разом всё, что было ей так дорого? Господи, Миррея, прости, прости меня! Теперь не искупить мне тяжкой вины перед тобою, не вымолить прощения, не поцеловать твоих любящих рук… Прости меня, названная моя матушка, я хочу уйти с миром в душе… Прости…
Занялся рассвет. Заглянул в зарешёченное окошечко темницы, погладил мои бёдра, покрытые бурой коркой из грязи и запёкшейся крови, осветил тёмные углы крохотного карцера и отнял у меня последнюю надежду на спасение. Ещё чуть-чуть, ещё совсем немного – и смерть, моя заклятая подруга, уведёт меня из грешного земного мира в забвение, в непроницаемую тьму, в которой нет ничего, даже звёзд.
Когда открылась дверь узилища, я была тиха и спокойна, в глубине души я смирилась со своей участью, приняла неожиданный конец, перестала рвать себе сердце бесполезными слезами, отдалась на милость Господа, лишь всё так же беззвучно призывала Миррею и молила её о прощении. У ратуши собралась целая толпа. Люди стояли плотной стеной, молчали, угрюмо смотрели на меня, от вчерашнего охотничьего азарта не осталось и следа. И их горькое молчание, жгучая ненависть, плещущая из глаз, руки, сжатые в кулаки – пугали меня. Ведьм судят громко, жгут весело, тут же ходят лоточники, продают пирожки и яблоки, а местные пивовары разливают пиво и сидр из огромных дубовых бочек. И пока несчастная корчится в пламени и жутко кричит от ужасающей боли, матери раздают шлепки расшалившейся ребятне, а мужики ругают князя за неразумное управление вотчиной. Но сегодня всё по-другому и я не знаю, чего боюсь больше: окончательной смерти или холодной ярости доведённых до отчаяния людей.
Обвожу взглядом хмурые лица, сколько же в них безысходности! – и будто спотыкаюсь о ясные, серые, до боли знакомые глаза. К горлу подкатывает ком облегчения, горячие слёзы катятся по израненному лицу, сердце стучит громко, словно в маленькой церквушке на пригорке разом ухнули все колокола – Миррея!
Она снимает с головы капюшон. Боже, сколько седины в дымчатых косах, сколько морщин на ангельском лице! Так ни разу и не взошла ты на костёр, дорогая моя светлая ведунья, не захотела разменивать свою чистую душу на юность и красоту, и время тебя не пощадило…
– Прости меня, слышишь? – беззвучно шепчу я, Миррея кивает и скрывается в толпе.
Мир вокруг словно окутан пуховым одеялом, смотрю на собравшуюся толпу будто сквозь толщу озёрной воды, мне больно, больно, больно и через боль слышу приглушённые голоса.
Меня судят – за самовольное явление в угодья местного князя, за совершение колдовства, за убийство крестьяночки Эллы, за других детей, без вести пропадающих в окрестных селениях уже добрый десяток лет.
Какие же вы олухи, мысленно усмехаюсь я. Детей мучают и съедают прямо у вас под носом ваши же сиятельные господа, только если сейчас я скажу это, вы мне всё равно не поверите, только станете истязать ещё больше. Ну уж нет, мои милые болваны, мы с Мирреей отомстим за ваших ребятишек, мы вместе сделаем это, ведь она пришла на мой зов, простила меня, и утром я снова вернусь в этот мир благодаря ей, я зацелую её сморщенные руки, упаду ей в ноги и омою их своими слезами, как же долго я жила во тьме… без её живительной материнской любви… ах, боже мой, как же горячо! Язычки пламени несмело облизывают мои ноги, а потом забираются выше… Господи, ежедневное сожжение – это уж слишком, успеваю безумно хохотнуть, а потом с облегчением умираю.
Бесконечный жизненный круговорот: рождается ребёнок – умирает старик, приходит день и отступает ночь, после зимнего забытья природа просыпается с первым весенним теплом. И так по великому кругу, раз за разом, год за годом. И никому не дано его разомкнуть, остановить, изменить. Никому, кроме истинных ведьм – они могут умирать и рождаться вновь бесконечно… если сами того пожелают. Миррея не пожелала.
Её скудного, истощившегося с годами колдовства едва хватило на моё воскрешение и теперь она медленно, словно затухающая свечечка, угасала, таяла, покидала меня навсегда.
Я крепко держала в объятиях её маленькое, хрупкое, как у птички, тело, гладила длинные седые волосы, целовала мокрые от слёз щёки и наслаждалась каждым мгновением рядом с нею. Миррея расспрашивала о моих странствиях, улыбалась гордо и бормотала, что была права, что я смогу обратиться к свету, смогу использовать свою силу во благо и смою милосердными делами чудовищные свои грехи.
– А как же мой звериный голод, матушка? – спросила я. Жажда свежей крови овладевала мной порою так безудержно, что противиться ей не было никаких сил. – Ужели вовек от него не избавиться?
– Вкусивший однажды человеческую плоть отравлен безвозвратно, – покачала головой Миррея. – Искупай каждый свой грех многократно, неси света в тысячу раз больше, чем тьмы, и не казни себя понапрасну. Не бойся смерти – страх лишает тебя выбора, а значит, и свободы. И прости себя, как это сделала я.
– А как же они? – кивнула я в сторону городских крыш, которые золотило яркое полуденное солнце. Там, под этими уютными черепичными кровлями, детоубийцы и людоеды продолжали жить, любить, смеяться, за каменными стенами их домов стенали и плакали неупокоенные души невинных божьих агнцев, а я не знала, что же мне делать: воздать по делам их и ввергнуть свою душу в ещё большую тьму, или простить, как прощает Господь, и уповать на справедливость его, зная, что она так же эфемерна, как призраки несчастных, бродящих по земле в поисках утешения.
– Тебе предстоит самой решить, Эделина. Может, потому Господь и направил тебя сюда, чтобы ты заглянула своим демонам прямо в глаза? – Миррея устало прикрыла лицо слабою рукою, силы её были на исходе, и я поняла, что пришла пора задать вопрос, мучивший меня бессчётными ночами, ответ на который могла дать только она:
– Какое истинное горе обратило тебя в ведьму, Миррея? Как же ты пережила его, не утратив ни света, ни добра, ни веры?
Миррея сжала мои пальцы так сильно, что я вздрогнула и уже пожалела было о своей дерзости, но ведунья ответила:
– Я убила собственных детей, Эделина, чтоб спасти их от участи куда более жуткой, чем вечное забвение. И прожила праведную жизнь, чтобы их безгрешные, непорочные души вернулись в мир лучше того, что они покинули.
Я похоронила Миррею у реки, под раскидистым молодым деревцем, в гибких тоненьких ветках которого радостно щебетали крохотные пташки. Она ушла с улыбкой на устах, умиротворённая, безмятежная, я целовала её руки до последнего вздоха, преисполненная благодарности за прощение, за очищение от душевной скверны, за избавление от застарелых сердечных ран. После вложила в её хрупкие пальцы полотняный мешочек с прядкой льняных детских волос – единственной драгоценностью, что хранила Миррея у своего сердца.
На прощание она сказала:
– Ты сама выбираешь, что нести в этот мир, Эделина. Не позволяй никому решать за тебя.
И когда ясные её глаза погасли, а худые узловатые пальцы разжались, отпустив мою руку, я долго-долго плакала, горячо вымаливая прощение, только теперь у самой себя.
Ночь задёрнула усыпанный звёздами полог, погасила серебряный лунный свет хмурым облачком, тишину разлила по узким городским улицам, сполоснула мостовые лёгким дождичком, ступай по гладким камушкам, моя госпожа, город спит. Бесшумно скользя по каменной дорожке, прокралась я в заветный молчаливый дом, зажгла ароматные восковые свечи, сдвинула в сторону тяжёлый дубовый алтарь, углём начертала на полу колдовские знаки. На шум прибежала хозяйка дома, та самая смешливая изуверка, следом за нею хозяин, увидали меня, остолбенели, воздух захватали широко раскрытыми ртами, словно вытащенные из воды рыбы. Смотрела я в их перекошенные ужасом лица и не было в сердце моём ни сочувствия, ни жалости, всё на костре сгорело, сплавилось в жаркую непримиримую злобу, месть молотом стучала в душе, требовала освобождения.
– Ты… как же… мы ведь… тебя… – залепетала женщина, протягивая ко мне полные белые руки, страх исказил её круглое румяное лицо, превратив его в аляпистую маску – в таких на городских площадях кривляются бродячие актёры в шумные базарные дни.
– Сожгли, – любезно договорила я. – Только я здесь не закончила, пришлось вернуться.
Женщина с воплем бросилась было бежать да вырваться из колдовского круга оказалось ей не по силам, споткнулась, запуталась в длинной своей ночной сорочке, заплакала, упала на пол, хватаясь трясущимися руками за побелевшего вмиг супруга. Тот молча прижал руки к груди, рванул ворот так, что тонкая ткань лопнула с треском, вздохнул натужно и свалился безжизненным соломенным тюфяком.
– Сдох, тварь, – злобно пнула я грузное его тело. – Избежал правосудия моего, подлец. Что ж… за двоих отвечать будешь, – глянула я на побелевшую, словно первый снег, злодейку, на её дёргающиеся в рыданиях тугие плечи, поправила растрёпанный тёмный локон, шепнула на ушко: – Не плачь. Не разжалобишь.
И ударила.
Окровавленная госпожа мешком валялась на грязном полу, едва слышно поскуливая, словно выпитый мною недавно щенок.
– Для каждой свиньи найдётся мясник, правда? Или ты и впрямь полагала, что останешься безнаказанной? – ласково шептала я после каждого удара витой кожаной плёткой, в числе прочего купленной днём на местном базаре. Самую дорогую выбрала, самую красивую и прочную – Миррея оставила мне в наследство увесистый кошель с серебром. Острые шипы, украшающие язык плети, рвали спину женщины на неровные кусочки, обнажая красное кровоточащее мясо. – Сколько невинных душ вы загубили, изверги? Неужто сердца ваши до последней капли лишились любви и милости Господней? – я опустила плётку, задумалась, воспоминания о побоище, устроенном мною в далёком крестьянском поселении, ожгли с новой силой. Господи, почему же ты допускаешь все эти зверства? Неужели раскаяние одной мятежной ведьмы тебе важнее сотни безвинно погибших овечек? И разве нет иного способа увидеть и наказать тёмные души, чем обречение маленьких ангелов на мучительную смерть? Где твоё милосердие, Господи, где твоя справедливость? Или она так велика и витиевата, что простым смертным не разглядеть, не понять, не постичь её вовеки?
Как же сложно быть орудием божиим, когда разум не может познать, верный ли избран путь… А может, Вседержитель прав, и побороть зло может только другое зло, укрощённое, раскаявшееся, но не растерявшее ни ярости своей, ни жестокости? Потому и пачкаю я свои и без того грязные руки в чужой крови, Господу-то несподручно злобствовать, он добряк, сердобольный и заботливый…
Разгорячённая избиением, собственной вседозволенностью, возбуждённая запахом крови и святотатственными думами, отпустила я свой гнев, злобушку свою обнажила до последней крупиночки – всё во славу твою, Господи! – отбросила плётку, вынула из поясной сумы резную чашицу с солью и щедро осыпала свежие раны, ярким кровяным ажуром покрывающие белое тело моей беспомощной жертвы. Ах, какой сладкой музыкой показались мне её звериные крики, сердце зашлось от жестокой, чёрной радости, я даже каблуком зацокала в такт истошным её визгам и стенаниям, хотелось мучить несчастную бесконечно, продлевая её агонию вновь и вновь.
К утру я совсем обессилела. Ударив в последний раз, я отступила на шаг от изувеченной женщины. Её прекрасные пышные локоны намокли от пота и крови, свалялись в вонючие космы, упругое, восхитительное тело сломанной куклой валялось на липком полу, нелепо вывернув нагие руки и ноги. Казалось, она впала в забытье от невыносимых пыток и непрекращающейся боли, но едва я перевела дух и успокоила сбившееся в безумной смертельной пляске дыхание, как увидела, что её обмякшие плечи затряслись, заходили ходуном, выгибая длинные раны в жуткие блестящие полуулыбки, сочащиеся свежей кровью, почти чёрной в неровном свете догорающих свечей. Носком сапожка я перевернула женщину на спину и едва не отпрянула с криком – людоедка заходилась в беззвучном дьявольском хохоте, сверкая белыми зубами сквозь разодранные безжалостной плёткой губы. Наконец её демонический смех иссяк, женщина приняла вид серьёзный и спокойный.
– Не говори мне о боге, ведьма, – прохрипела она, – тебе ли не знать о его хвалёном милосердии? Что он забрал у тебя, дорогая, или кого? Чем заплатила ты за своё непрошеное ведовство?
Избитая, изломанная, вся в крови и собственных испражнениях, она смотрела на меня со сдержанным достоинством, без ненависти и страха, будто немыслимые мои пытки придали ей сил и уверенности в своей правоте. В её измученном, но твёрдом взгляде ясно читались жалость и отеческое сочувствие, словно она точно знала цену божьему моему благословению. И я под напором этих соболезнующих глаз вдруг разрыдалась, бурно, громко, слёзы текли горьким потоком, а в памяти всплыл любимый образ потерянной навеки золотоволосой, красивой, нежной моей матушки. Лиходейка замолкла и закрыла глаза, не мешая мне оплакивать свою бестолковую, бессмысленную, никчёмную жизнь. Когда я, униженная собственной слабостью, затихла, она вновь заговорила, отрешённо, монотонно, будто читала начертанные между потолочными балками слова:
– Бог забрал всех моих детей, он умерщвлял их за миг до рождения, и из моего натруженного материнского чрева выходили на свет уже мёртвые холодные тельца. Семь. Семь мёртвых младенцев. Ты успела познать сладкое счастье материнства, дорогая? Тогда тебе не понять меня, ведьма, никогда не понять… Бог отнял у меня мою жизнь семь раз подряд. Что же он дал мне взамен? Ничего. Ни силы, ни веры, ни знаний. Господь играл со мной, как с куклой, от скуки ли, от гордыни ли – неведомо, только больше я не желала терпеть невыносимые родовые муки и жуткую душевную боль. Я поклялась отомстить ему и забрать столько его детей, сколько смогу. И не просто забрать, а напитать их мягонькой плотью своё иссохшее, истощённое тело, вернуть себе отнятые несбывшимся материнством молодость и красоту… А потом я поняла, что бог несправедлив не только ко мне, нас много, слишком много – тех, кого он наказывает без вины…
Она говорила, говорила, говорила, а у меня перед глазами стояло мудрое сероглазое лицо благостной моей наставницы Мирреи – она зарезала собственных детей, спасая их от сатанинского проклятия, но не озлобилась, не ожесточилась, нашла свой путь к свету и простила Господа, ибо понять деяния его нам не всегда дано. А эта милая разбойница начала свою войну, страшную, беспощадную, только обрела ли она покой в своей чёрной душе? Почему же к одним ты снисходителен, Боже, а другим отсыпаешь страданий полными горстями? И на чьей стороне мне сражаться, коли и моя душа отравлена и не видит ни света во тьме, ни тьмы в ореоле света? Какою мерой измерять муки свои и людские, Господи, подскажи, я запуталась!
Занялся рассвет. В его бледном сиянии глядела я на истерзанное тело умирающей детоубийцы и ощущала тоску, мутную, словно помои. Я ведь была такой же, как она, безжалостной душегубкой, кровожадной злодейкой, не знающей милосердия и сострадания. Смогу ли я дать этому миру хоть чуточку благодати, если сила моя черна, погибельна и требует крови и чужих жизней?
Или Миррея была права и я сама выбираю, какою дорогой мне нужно идти, и никто не вправе меня осуждать и обличать, ибо у каждого свой путь и он неисповедим?
– И я ни о чём не жалею, – холодно и твёрдо завершила людоедка свою леденящую душу исповедь. – Мы с богом теперь квиты, я готова умереть. Не медли, ведунья, покончи со мною прямо сейчас, – женщина дотянулась сломанными пальцами до окоченевшей руки своего мёртвого мужа, коснулась нежно и закрыла глаза.
Любовь, боль, надежда, отчаяние… Сколько же личин у вас, сколько масок. У каждого своя правда, и каждая правда – истинна и неколебима. И только познав и бескорыстную любовь, и немыслимые муки, научишься видеть под отвратительными обличьями своих врагов их истинную сущность. И тогда сможешь помочь, спасти, обогреть и простить.
В тот миг божественного озарения я поняла и приняла наконец свой путь и твёрдо ступила на него, неся в сердце и тьму, и свет, и веру.
В подвале темно, холодно, под ногами косточки детские хрустят, словно снежок морозным утром под шагами неспешными. Сколько же вы деток в угоду своим порочным прихотям извели, сердце заходится в тоске, когда вижу неприкаянные души невинно убиенных. Скорбно столпились они над гниющими своими трупиками, истерзанными, искалеченными, смотрят на меня жалобно, стонут – словно ветер шальной в дымоходе гудит.
Встала на колени, детки прильнули ко мне, как к родной матушке, обняла их, заныло сердце в неизбывной печали:
– Простите, что не в моих силах уберечь от беды всех невинных. Я упокою ваши душеньки, летите в небо, ангелочки.
После развела руки в стороны, зашептала наговоры витиеватые, призвала слуг дьявольских полчища, хлынуло крысиное войско мне под ноги, уставились на меня алые глазки, будто свежими капельками крови пол усеяло.
– Город ваш, пируйте!
Оскалились крысы хищно, почуяли свободу и силу, обрушилась хвостатая армия на спящий кошмарным сном город, в двери, окна, дымоходы устремились мои отважные солдаты.
Однажды Господь забрал самое дорогое, что у меня было – человеческую сущность, любовь, аромат пшеничных матушкиных волос – и протянул взамен чудесные дары: колдовскую силу, бесконечную мудрость и кровожадное бессмертие. Я взяла их, ещё не зная, что у меня есть священное и нерушимое право выбирать – между светом и тьмой, между жизнью и бессмертием, между любовью и справедливостью. Но сейчас я сделала свой выбор.
Я вынула флейту, подаренную мне Мирреей перед самой кончиной, деревянное расписное тело трепетало в предвкушении очарованной музыки, скорей, извлекай волшебство, околдовывай, уводи, спасай! Неспешно шагала я по дороге, исступлённо наигрывая весёлую беспечную мелодию, за мной, невольно пританцовывая и улыбаясь, держась друг за друга маленькими ладошками, шли заспанные детишки, оставляя позади город, наполняющийся солнечным светом, страхом и болью.
Дорогой мёртвых
Кто эту погибельную порчу на род человеческий наслал, никому не известно. Потом мне лесняки сказывали, началось всё далеко на западе, в горах близ Красного ущелья. Упал туда с неба громадный огненный камень, словно кусок солнца-батюшки отломился, и сжёг окрест всё живое на день конного пути. И так велика была сила его пламени, что сплавились скалы в горящую жижу, потекли вниз, в долину, иссушили Заячье озеро, испепелили заливные луга.
А потом пошёл чёрный ядовитый дождь. Горячий ветер разнёс смертоносные тучи по всей округе, излились они и над нашей деревенькой.
Когда хлынуло чёрным да вонючим, я во дворе одёжку дитячью стирала и развешивала тут же на плетне. Упали первые капли, бельё жирным, зловонным запачкали, я смекнула, что дождь-то не грибной вовсе, и мигом домой заскочила, Эльзе с Ивашеком наказала у печи сидеть и на улицу не высовываться. А сама смотрю в окошечко, сердце замирает, будто кто в кулаке его держит.
В деревне суета поднялась, кто домой с поля бежит, кто ребятишек зовёт, кто коз в хлев загоняет, шум, гам, животина орёт да так надрывно, так жалобно, что понятно становится – беда пришла. Когда погибельный тот ливень совсем припустил, на улице уж никого не осталось, и люди, и скотина, и птицы – все попрятались, на деревню темнота опустилась и непонятно было, то ли ночь пришла, то ли от дождя этого черным-черно.
Долго с неба тьма изливалась, весь двор чернотой залило, пёс наш цепью брякал-брякал да как завоет! Будто душу из него живьём вынимают. Эльза заплакала: «Рыжик, Рыжик, мама, впусти Рыжика!» и кинулась за ним выскочить. Да куда там, я ей пониже спины шлёпнула и велела мать слушаться. Строжусь на дочку, а самой так страшно вдруг сделалось, окончательно поняла, что в этот момент что-то невиданное доселе происходит и что жизнь вот прямо сейчас меняется и ломается.
Недолго выл Рыжик, захлебнулся словно и замолк. Потом уже я в конуре разглядела его трупик облезлый в смрадной кровяной луже, видно, рвало сильно беднягу перед смертью.
Три дня и три ночи смертоносный тот дождь шёл, потом чёрные тучи рассеялись без следа, солнце высунулось да грязищу ядовитую высушило, и на пятый или шестой день решилась я из дому выйти, мужнины портки да сапоги натянула, чтоб не запачкаться о скверну небесную, и пошла по деревне людей искать.
Иду осторожно, грязь сухая под ногами потрескивает, тишина стоит нечеловеческая, ни разговоров, ни шагов, ни корова не взмыкнёт, ни пёс не тявкнет. Никогда и не слыхала я тишины такой, в голове аж от неё зашумело. Жутко было, а делать нечего, давай кричать да во дворы заглядывать. Животина вся передохла: и собаки, и скот, и птица. Под жарким солнцем разлагаться уж начали, зловоние на всю деревню. Пришлось лицо платком замотать, а то дышать и без того было худо.
Полдня по деревне бродила, так никого и не встретила. Видать, ушли все, про нас позабыли в страхе-то. Только куда идти, если везде, покуда хватает глаз, черным-черно от пепла ядовитого? Наверняка к морю деревенские подались, там рыбацкий посёлок, лодки должны быть, уплыть подальше от мёртвых берегов можно, не по всему же свету кара Господня с неба попадала?
Обмотала детей платками да простынями с головы до ног, припасов кой-каких взяла, воды в мехи налила и пошли. А к вечеру увидели… мертвецов.
Мёртвые шли один за другим, ковыляли потешно так, будто куклы деревянные, что на цирковом лотке в базарный день продают. Кто поклажу тащит, кто тележку катит, смотришь, усталые крестьяне по дороге волочутся, а приглядишься – трупные пятна на лицах да глаза мутные. Я народ покликала, потормошила осторожненько, а они будто не видят ни меня, ни друг друга, безостановочно вперёд шагают, словно заколдованные, руки холодные, склизкие, и не дышат, глазами не ворочают. Ходячие мертвецы…
Перепугались мы, с дороги в лес свернули. В лесу мрачно, жутко – листья на деревьях пожухли, в комочки съёжились, траву изъело, иссушило небесным ядом. То тут, то там облыселые останки зверья гниют, смрад удушающий, зато мертвецов нет, оттого и идти не так страшно.