banner banner banner
Ветры земные. Книга 2. Сын тумана
Ветры земные. Книга 2. Сын тумана
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ветры земные. Книга 2. Сын тумана

скачать книгу бесплатно


– Людей «особо» любить не за что, – назидательно сообщила королева. Обняла за плечи и шепнула в ухо: – И как тебе пёс моего мужа? Неужели всерьез нравится? На морду он, конечно, не особо хорош, зато… гм… жилист. Ведь вот кобель, до чего ловок: ни одна девица на него не показала, а уж сколько он перепортил их…

– Что? – Зоэ ощутила, как жар течет по щекам все выше, заполняя изнутри всю её, целиком.

– Куколка, порядочная девица должна сперва завести себе законного пса… То есть мужа, это полезно для её доброго имени. Обелив же честь, многие считают возможным плясать с чужими кобелями, – получая удовольствие от смущения Зоэ, королева продолжила увещевания, щурясь и пряча насмешку. – Так что иди и помни: или ты умнеешь, или обитель – твой пожизненный склеп. Иначе сам маджестик не избавит тебя от клейма и участи злокозненной еретички, а то и чернокнижницы.

Зоэ на мгновение прижалась лбом к плечу королевы, пряча улыбку и ощущая, как расцветает в душе теплая радость. Её не прогнали, её не обидели. Всего-то спасают от собственной же неосознанной глупости.

– Бэль, я буду скучать.

– Какая же ты глупая, – тихонько рассмеялась королева. – Вон с глаз, не то я опять потребую танец, и все пойдет вкривь. Да: встретишь Кортэ, скажи упрямцу без окольностей, что желаю видеть и готова заплатить золотом. Поняла?

– Да.

Зоэ вздохнула и пошла собираться в путь, думая о Кортэ, покинувшем город еще до рассвета. Вот уж кто свободен и счастлив! Ему и королева – не указ…

Глава 2. Грехи наши тяжкие

Первым, как обычно, во двор выбрался брат Паоло, в насмешку именуемый иногда «патор»: принятое им при вступлении в обитель имя совпадало с именем прежнего высочайшего служителя, да и повадка… Такому дай власть – горы свернет, не думая о том, зачем и кем оные горы установлены на свое законное место. Впрочем, поддразнивать сэрвэда сделалось неинтересно с тех недавних пор, как гранд Факундо стал новым патором, а прежний отправился далеко, жить в уединении и молитве.

Спящая обитель была тиха и наполнена покоем. Однако же Паоло долго глядел во двор из-за полуприкрытой створки двери, едва решаясь дышать. Утро пока что далеко, за горами. Там оно заготовило свежий чехол подушки и набивало её пухом облаков, бледно-розовых, мелких, проступающих одно за одним на темном ночном небе.

Сэрвэд сопел, то прикусывая губу от усердия, то вжимая голову в плечи, то изгибаясь тощим кривоплечим туловищем, чтобы, не высовывая и носа на двор, осмотреть весь каменный его квадрат. Временами Паоло затаивал дыхание, прислушивался, опасливо щурился, сутулился и почесывал затылок. Двор выглядел на редкость спокойно. Ни огонька – ни шороха.

Сэрвэд осмелел, юркнул вперед… босиком, стараясь не шлепать ногами, он прокрался к узкой щели оконца угловой кельи у стыка северной и западной стен. Постоял, моргая, заранее растёр еще не ушибленный затылок… накопил-таки мужество для исполнения задуманного, решился, сотворил знак стены, оберегая себя от бед – и заглянул в ехидно прищуренную щель полуподвала. И… ничего не произошло!

Пусто? Неужели в келье – пусто? Свыкнувшись с невероятной новостью, Паоло смело и шумно прокашлялся – и прошествовал в главный зал, на молитву. Кашель послужил сигналом: во двор, гомоня и недоверчиво улыбаясь, высыпали обладатели багряных ряс служителей и серых с бурой каймой – сэрвэдов. Людей становилось все больше, слух о пустующей келье гудел, будил самых ленивых надежнее набатного колокола. Настоятель последним соизволил важно выступить на балкон и осенил братьев знаком закладки камня.

– Похвально усердие в вере, все на ногах еще до рассвета, – сообщил он темному квадрату двора, шуршащему голосами. – Наш добрый брат Кортэ отбыл на закате, он внезапно вспыхнул молитвенным рвением и возжелал прикоснуться к святым камням, свершить уединенную молитву вдали от столичной суеты…

– Да сбудется, – хором прогудел двор.

– Обратно-то когда ждать костолома? – в тишине, наступившей на общем выдохе, одинокий шепот оказался слышен всем.

– Скоро, – обнадежил настоятель и солгал, мысленно испросив прощения у высших сил, наверняка поощряющих трудолюбие и смирение: – Если дорога не окажется тяжела, может, уже к ночи.

Слитный стон прокатился, заполнил обитель и поднялся ввысь, вспугнул пушинки розовых облаков. Брата Кортэ уважали. Искренне старались укрепить его в похвальном решении отринуть ересь. Когда гранды присылали повеления выискивать врагов веры в провинции или оказывать помощь королю в усмирении вольных баронов прибрежья и севера, брата Кортэ особенно ценили, им гордились: первый клинок ордена, хоть и не человек. Увы, в мирное время рыжего «костолома» старались обходить стороной, опасаясь его прямо-таки фанатичного желания не просто преуспеть в воинском деле, но и обучить как можно больше братьев. Орден багряных, тем более его столичная обитель, лентяев и слабаков в квадрат своих стен не допускал. Но даже самые стойкие роптали…

Кортэ расхохотался, безошибочно представив утреннюю суету багряных, ободряюще хлопнул любимого тагезского скакуна по шее и перевел на ровную рысь, сберегая от утомления. Было вполне занятно ехать по холодку, бодрому, пахнущему дымком и хлебной коркой оставшегося позади города, а еще пылью дороги, влагой недальнего ручья. Нэрриха рассматривал пики длиннющих утренних теней, делающих всякий куст великаном.

Каких-то два года назад, – подумать странно, как малосущественно время для оценки значимости дел! – он, Кортэ, жаждал вкусить хоть каплю пьянящего вина славы. Той самой славы, которую для него олицетворял Ноттэ, более взрослый и опытный нэрриха: сын заката выглядел юнцом без особенных примет, и всё же его узнавали и уважали повсюду, даже почитали вопреки заурядности вида. Помнили и имя его, и дела… Это казалось оскорблением и случайностью, а значит, требовало исправления. И Кортэ исправлял – расшвыривал деньги, обращал на себя внимание яркостью одежды и вычурностью манер. Тот Кортэ выкрикивал на всяком углу: «Я – Кортэ!», впустую сотрясая воздух… А сам всё сильнее завидовал безмятежным манерам Ноттэ, не изволящего даже обижаться на клевету. Хотя рыжий сын тумана в своей зависти был зол и – клеветал… Чего он только ни делал, чтобы стать равным а затем, вот предел мечтаний, глянуть на Ноттэ свысока… И вот – сбылось. Судьба, тот еще шулер, криво усмехнулась и сделала вид, что партия выиграна вчистую. Ноттэ нет в мире, зато имя Кортэ знакомо в столице любому нищему. Всякий чванливый родич короля норовит пригласить сына тумана в гости, старается разве что не силой напоить и обласкать, напоказ называет другом и робко похлопывает по плечу.

Кортэ поморщился и откинул капюшон ненужного более плаща, досадливо подумал: всё намного хуже! Сделалось почти невозможно поссориться и почесать кулаки! Хозяева гостерий узнают рыжую шевелюру издали и с вымученной улыбкой готовят лучшее место, постояльцы кланяются и делаются столь благочестивы и вежливы – придраться не к кому и не к чему! А затевать потасовку без повода противно. Воры попритихли, ночами вздрагивают от шума шагов и опрометью спасаются бегством, не разбирая, кто их нагоняет.

Последняя радость – обитель багряных, полтора года назад неосмотрительно распахнувшая ворота перед новым братом, когда он явился с мешком золота, постной рожей опытного пройдохи и заготовленными заранее покаянными речами. Мол, при паторе Паоло был злодеем, многим багряным руки поотрезал – так ведь и они не без греха, в нечестивое дело полезли. Да, прошлое забыто и новую жизнь он, Кортэ, желает начать в обители, каждодневным трудом и молитвой избывая грехи, наполняя душу светом и умерщвляя плоть… Настоятель позже признавал не раз, угощаясь сидром и одновременно убеждая поумерить пыл: худшим и наиболее опрометчивым из своих решений он полагал согласие принять брата, по сути купившего место в убогой в келье. А что оставалось? Не удержался настоятель от соблазна, и это простительно, ведь смиренный рыжий пройдоха приобрел запрошенное по цене, способной склонить к продаже особняка самого Одона де Сагу, одного из богатейших людей столицы.

Но сделанного не воротишь, тем более золото – оно имеет стойкое свойство исчезать, едва развязана веревка на мешке и рука первый раз запущена в шуршащую тесноту монет… Настоятель не воровал. Просто делал то, что требовалось давно и на что прежде не хватало сил и средств. Обитель получила роскошную, на зависть всей столице, медную крышу. Достроила главную башню, увенчала её гордым шпилем, подняв знак веры на высоту, приводящую в уныние весь соседний квартал ростовщиков: их храм еще недавно был высочайшей постройкой в окрестности. Наконец, хватило средств, чтобы обновить рясы братьям и заказать по мере надобности добротный доспех. На остатки золота подлатали сильно обветшавшую северную стену, выбрали и оплатили два десятка скакунов, одинаково рослых, редкой масти, напоминающей топленое молоко.

Кортэ усмехнулся в усы, настороженно осмотрел пустую дорогу. Столица осталась позади, два года для повсеместной славы – срок недостаточный, тут его, «рыжего чёрта» – пожалуй, никто и не опознает. Баронов багряные стращали гораздо севернее, разбойников ловили на руайарском тракте, тоже неблизко. Пожалуй, можно снять плащ и ехать налегке, скоро солнце припечет…

– Доброго вам дня, славный дон Кортэ, – сладким голосом приветствовал, явившись из-за кустов, мужичок самого неопределенно-вороватого вида. – Изволите откушать?

– Да пошел ты, – возмутился Кортэ, снова натянул капюшон пониже. Сокрушено вздохнул и перевёл коня в галоп, бормоча на каждом выдохе. – Отдал бы еще мешок монет… чтоб меня не узнавали… на всяком углу. На всяком! Славы возжелал… Говорил Нот, что дурак я… Что сам не ведаю, чего мне надобно.

Повод для раздражения имелся более чем серьезный: впереди, в двух конных переходах, – обитель ордена Зорких, именуемая Десница света. Явиться туда хотелось бы неузнанным. Ну самое малое без гомона сплетен, способных перегнать даже резвого скакуна и помочь злодеям – а Кортэ наделся застать таковых – сбежать самим и припрятать секреты.

Нэрриха сокрушенно вздохнул, мысленно оценил заново свою добротную одежду, взъерошил рыжие волосы, тронул заплетенную в косички гриву статного коня… И резко остановил Сефе, закрутил на месте, снова выслал в галоп, привставая в седле и озираясь.

Тощий пройдоха подавился подстреленным в королевским лесу кроликом, с ужасом наблюдая, как ломится сквозь кусты беда, вроде бы прошедшая стороной. Кортэ спешился, отхватил ножом полтушки и азартно вгрызся в жилистое, дурно прожаренное мясо.

– Хочешь прожить дней пять-семь в шкуре нэрриха, знаменитого на всю столицу, – Кортэ высказал идею утвердительно.

Договорив и дожевав, рыжий покопался ногтем меж зубов, сплюнул застрявшую жилку, тем же плевком заодно обозначив досаду. А затем, морщась и кряхтя, Кортэ вцепился в свои приметные волосы и начал их пилить ножом под корень. Мужик икнул от ужаса, попробовал отползти задом в кусты. Увы, заросли оказались упруги, а взгляд нэрриха – опасно колюч. Кортэ довел дело до конца, сгреб рыжие пряди в кучку и критически осмотрел. Ощупал голую, бледную кожу головы с жалкими остатками растительности, напоминающими степь в засуху.

– Раздевайся, – велел нэрриха бродяге, и без того перепуганному. Хмыкнул, похлопал несчастного по спине, излечивая от икоты. И продолжил вслух обращивать скелет идеи плотью подробностей. – Отдам тебе коня славного дона Кортэ, его одежду, волосы вот… и кошель. Черт с тобой, кошель оставь насовсем, вещички тоже. Коня, седло и прочее разное, по карманам завалявшееся и накопленное в заседельных сумках, доставь на закате пятого дня в столичную обитель ордена багряных, сдай брату Иларио и скажи на словах, что от меня. Еще передай: замечу, что Сефе не вычищен, самого его скребницей обдеру до костей. Понял? Ты не молчи, глухой дурак мне без надобности.

– П-по-нял… Пощадите!

– Не бзди, вон столица, вся твоя. Пять-то дней от сего утра – гуляй без роздыху, – Кортэ щедро махнул рукой в сторону города. – Поезжай и ни в чем себе не отказывай, только капюшон ниже тяни и рыжие волосы приклей понадежнее. Усы сооруди. Ори громко: «Я – Кортэ!». Чего молчишь?

– Й-йа-аа… К-ко…

– Не квохчи. Давай ещё раз, с гонором ори, подбоченься, – строго велел нэрриха, сбросил плащ и начал снимать камзол. Бродяга прошептал требуемое, и сын тумана снова остался недоволен. – Плохо. Не пищи, ещё раз.

Когда лысый и изрядно злой Кортэ закончил переодевание и отсчитал десять монет, выделенные пройдохе в дар, тот уже довольно уверенно кричал нужные слова. Дрожащие руки нищего вязали из рыжих волос короткие снопики, довольно ловко крепили их на веревочку, готовя основу для навесной кудлатой челки. Бродяга часто всхлипывал и повторял, кашляя и срываясь в визг: его непременно убьют. Заметят, что не тот – и пристукнут…

– Дурак ты, – без прежней злости утешил Кортэ, критически изучил подменного «сына тумана», уже обряженного в камзол, штаны, башмаки и плащ. – Так все просто, а ты и не понимаешь! Ввались в любую гостерию, брось слуге конский повод и пару песет, не глядя ни на кого, прямиком топай через двор в лучшую комнату. И пей, и жри до треска в пузе. Они на тебя не осмелятся глянуть. Как же, ты ведь Кортэ… Но помни: не вернешь коня, я сам найду тебя и сам грехи тебе отпущу. Все, пшел вон.

– Не погубите…

– Почему даже последний дурак на дороге умнее меня? – вопросил Кортэ пыльный куст, старательно пачкая золой свой розовый череп. – Во: не хочет славы. Я-то хотел… Иди, не дави мне на уши. Жалости к тебе нету, а злость мою лучше не буди. Как я решил, так и будет. Ты теперь Кортэ, и ты уж со мной не спорь.

– Как прикажете, – обреченно поклонился бродяга и опасливо глянул на огромного коня.

– Как-как… так и прикажу. Сефе, отвези дурака в «Курчавый хмель», – велел Кортэ, почти силой забросил бродягу в седло и ласково погладил коня по шее. – «Курчавый хмель», ты помнишь, ты умный мальчик, именно туда ты возил меня всякий раз без ошибки, когда я был мертвецки пьян. Ну, вперед, к ячменю и чистке.

Вороной с сомнением фыркнул, мотнул головой, вырывая у никчемного седока повод из рук и утверждая: уважающий себя конь абы кому не служит. Напоследок Сефе еще разок покосился на хозяина – и ровной мелкой рысью удалился в сторону столицы. «Кортэ» трясся в седле мешком, невнятно и жалобно подвывал. Он горбился, и такой издали слегка напоминал рыжего нэрриха в самом беспробудно-пьяном его состоянии.

Настоящий Кортэ хмыкнул, потер грязную лысину, вцепился в ус, нехотя решаясь извести и эту примету. Отвернулся от столицы и пошёл, подтачивая нож и постепенно избавляясь от ухоженных и даже ценимых усов… Закончив с делом, нэрриха закинул за спину обмотанные дерюгой эсток и нож. Щурясь, выбрал направление и понесся во весь дух, ругаясь и шипя на острых камнях и колких ветках, мелькая белыми пятками, изнеженными в городской обутой жизни.

Было бы неправильно называть окольный путь, ведущий к обители, настоящей дорогой. От столицы, как и советовал настоятель, следовало сперва ехать торговым трактом на Альваро. Натоптанный башмаками и накатанный тележными колесами широкий след этой дороги змеился по жирным пахотным долинам почти точно на север. Удалившись по тракту на двадцать лиг от столицы, было важно не пропустить дорожку поуже, которая вильнёт к востоку сразу за развилком с марайским трактом. Отсчитав ещё лиг десять, снова следовало найти боковую тропку и двигаться старым королевским лесом, мимо крупнейшего в срединных землях Эндэры озера, оставляя его чуть севернее. Святые камни и сама обитель Десницы, выстроенная над ними, прятались от суеты многолюдья в предгорьях – скалистых, изрядно задичавших.

Кортэ бежал, фыркал шумнее вороного Сефе, который всегда находил важным сообщить хозяину лошадиное мнение по поводу дороги, подков, зрелости ячменя или скуки ровной рыси. Сын тумана остался совсем один – и злился на себя, увы, не имея возможности выплеснуть раздражение. Привычка к парадности и удобству едва не сыграла с ним очередную злую шутку. Зачем взял из стойла Сефе? Почему оделся богато и приметно? С какой стати отяготил кошель избытком золота? Ответы насмешливо блестели на виду, яркие, как самородное золото в речном песке. Полтора года жизни в обители не изменили привычки выпячивать себя, гордиться собой, нести себя как сокровище…

Он собрался в путь, и сразу, помимо разума, стал снова тем Кортэ – из прошлого. Он словно влез в тесную старую шкуру заносчивого и златолюбивого искателя славы. Он опять подспудно возжелал греться в лучах признания… А ведь мнил себя быстро и полно переменившимся, тешился самообманом. Новое – всего лишь пена на воде, она едва прикрыла глубинную суть. Или все же – наоборот? Он изменился, но былое норовит поставить подножку, как и предупреждал настоятель, неглупый, но склонный к напыщенному стилю: «Тьма тянет человека не канатом, она тоньше паутины, но, приклеившись, уже не отстанет, пятная не одежды – душу…».

В тьму и свет Кортэ не особенно верил. Греха в распитии хмельного не замечал, да и веселую, полную скандалов жизнь в столице полагал удобной для себя и ничуть не противной заветам Башни. Нынешнее утро первый раз показало: не так всё просто, как представлялось. Да и Ноттэ, если припомнить, более всего презирал фальшивую простоту, эдакую гладь показного, позволяющую мысли скользить по поверхности ленивым бликом – и не проникать в глубину, не тревожить темные омуты неявного, противоречивого.

Кортэ усмехнулся, удобнее укрепил сверток с оружием и побежал дальше – довольный собой. Без дорогой одежды, коня и громкого имени он наконец ощутил свободу. Почти ту самую, присущую Ноттэ, столь желанную и вызывавшую зависть: умение оставаться собою при любых обстоятельствах, независимо от толщины своего кошеля и титула собеседника. Среди леса или во дворце он всё равно – Кортэ. Стоило осознать это, отделить от золотой шелухи – и обрести понимание, пьянящее слаще и крепче вина…

А зачем ему, Кортэ, нужна свобода?

Привитая Ноттэ привычка играть в вопросы стала частью натуры. Она вынуждала смотреть на мир и искать в нем новое, интересное, а в себе – отклик и отношение к найденному. Жить так занятнее, чем собирать золото, тратя все силы на поиск его и преумножение. Потому что теперь Кортэ знал: для золота можно подыскать работу, способную развлечь надолго. Обладание мешком кругляков с обрезанными краями – для выравнивания их веса – даёт лишь краткое удовольствие утоления жадности. Иное дело – сработанная за золото крыша обители. Когда она была готова, душу согрело ни с чем не сравнимое удовлетворение от принятого решения и зримости его плодов. Именно крыша стала первой работой золота, которая дала Кортэ долгосрочную радость, не угасшую и поныне. Крыша красива, ею гордятся все багряные. Она полезна: в зиму ни разу не протекали потолки, не подмокали книги, не ржавело оружие. Не болел и не кашлял даже чахлый сэрвэд Паоло, ценимый братией за свое портняжное умение. Да и сам Кортэ под крышей обители нашел куда больше, чем ожидал: ненависть, постепенно перекроенную в осторожное уважение. Холодную неприязнь, общими усилиями отогретую до трений и склок, неизбежных в общении. Даже глухое отторжение к чужаку, не человеку, постепенно удалось победить, и изнанкой его оказалась почти настоящая, а может, и совсем настоящая приязнь и даже дружба…

Без малого два года назад Кортэ желал вернуть сгинувшего Ноттэ главным образом из упрямства. Толком он тогда не понял собственного внезапного несогласия пойти в ученики к самому Оллэ, куда более опытному, чем даже сын заката. Не нашлось и внятного объяснения гадливому презрению к выбору Виона. Было стыдно за детей ветра из-за этого… слабака. Как он смел забыть вмиг все обязательства перед людьми? И всего-то во имя встречи со старейшим нэрриха, который, по слухам, подыскивал себе ученика.

Время прошло, и многое для Кортэ изменилось незаметно, исподволь. Возникло ощущение, что сам он – Кортэ – едва ли не целиком состоит именно из принятых по доброй воле обязательств, явных и неявных привязанностей, долгов. Что окружение – в том числе враги – создает его куда более, чем приметная внешность, привычки или прочитанные в книгах мертвые слова. Тьма же, страшившая набожного настоятеля – это именно отказ от себя, обрыв нитей, измена данному слову. А свет…

Кортэ споткнулся. Устало рассмеялся своей неловкости, сбился на шаг и принялся озираться. Что есть свет, он до сих пор и не думал, оказывается. Зачем? Ему и без того живется неплохо, пока солнце разумно делит яблоки времени на две половинки: румяный день и блеклую ночь.

Лес вокруг был клочковат и неряшлив, как шерсть овцы, неостриженной в срок. Большая дорога осталась далеко в стороне, со всеми изгибами по горбам холмов, с похожими на запруды воротами городов, с омутами поселков и гостерий, с притоками тропок. Пешком – теперь Кортэ не сомневался – до обители добираться куда быстрее и удобнее! Нэрриха, не обремененный имуществом, способен бежать резво. Он умеет безукоризненно выдерживать направление и уточнять его, советуясь с родным ветром. Сейчас ветер Кортэ, штормовой северо-западный – гуляет далеко в море, сталкивает лбами волны, стращает моряков и подгоняет к берегу стадо синих туч, дородных, брюхатых, готовых разродиться ливнями. Лиловость гроз воспримут виноградные гроздья, урожай вызреет куда обильнее. Знатоки укроются от непогоды и поморщатся, глядя за окно: водянистый виноград не так хорош, как суховатый, ведь именно он впитывает лишь солнце и сок земли. Но эти умники не голодают зимой в темных промерзших домах и не взирают с болью на ростки, так и не ставшие хлебом…

Кортэ одолел очередной завал из стволов и веток, перевел дух и без остановки побрел дальше, позволяя себе отдых от бега и слушая шепот листвы. Невесть с чего припомнились слова Зоэ о пустоте, прозвучавшие тогда, в столице, непонятно.

Разве может ветер быть пуст, безголос? Он весь – дыхание мира, в нем звучит хотя бы слабое, но эхо жизни, важно лишь уметь слушать. Теперь нэрриха слушал – и хмурился. Далекий родной северо-западный буянил на море шумно и весело, пена текла и взбухала, пляска волн полнилась хмельным азартом. У невидимых из-за древесных крон восточных гор играл на каменной свирели ущелий ветер-южанин, смуглый суховей, он забрался весьма далеко от родных пустынь. Знакомый, для внутреннего взора он казался неотличимым от своего сына, гибкого и чуть надменного, много лет назад встреченного в порту Алькема. Тот нэрриха прожил куда дольше Кортэ и накопил опыт, возводящий его в четвертый, а то и в пятый круг. При встрече взгляд южанина скользнул по лицу родича без неприязни, но и без теплоты. Просто отметил, коснулся едва заметным дыханием родного ветра, выверяя круг опыта, запоминая впрок дыхание… Южанин улыбнулся уголками губ, кивнул сопровождающему его носильщику, зашагал далее по своим делам, покосился в сторону моря – и добыл из складок одежды свирель. Заиграл, не ускоряя и не замедляя шага, точно зная: рыжий мальчишка второго круга смотрит в спину и завидует всей душой. Потому что еще слишком глуп и не научился иначе выражать восхищение.

Кортэ, с тех пор повзрослевший на два круга опыта и на сотню лет, стер со лба пот, остановился и еще немного послушал свирель, вспоминая давнюю встречу и улыбаясь. Более его путь не пересекался с тропами смуглого нэрриха, но ветер с юга навсегда сохранил эхо звучания, очаровавшего однажды… И сейчас прелесть свирели не угасла. Увы, звук и сам ветер – далеко.

Лес, словно губка, впитал, связал звуки и дыхания. Наполнился ими и отяжелел, провалился в мягкую складку равнины у предгорий, спрятался от больших ветров. Лес казался глухим. В нем даже листья шуршали пресно – то есть именно пусто, указанное определение подходило к звуку как нельзя лучше. Кортэ повторно стер пот со лба и шеи, недоуменно потянул рубаху от горла. Он прежде не уставал, совершив пустяковую пробежку. Он никогда не ощущал тревоги, вслушиваясь в сварливый скрип сухих веток, трущихся друг о дружку.

Безветрие казалось удушающим, неестественным. Нечто – Кортэ осторожно назвал это внутренним голосом – удерживало от самого, вроде бы, очевидного для нэрриха решения: встать лицом к родному ветру и позвать его, и вместе, хотя бы коротким порывом, прочесать зеленую шерсть зарослей, чтобы выловить кусачую блоху тревоги. Не зря в сказках людей, испробовав все способы поиска, в крайнем отчаянии кланяются ветру: он зряч в ночи, ему посильно ощупать самое узкое ущелье, самый укромный тайник…

Сейчас Кортэ не смел обратиться к родному ветру. Он кожей ощущал неправильность простого решения и удивлялся своей чуткости, но не оспаривал её: стоит окликнуть ветер, как эхо сообщит о проявленном любопытстве тем, кто умеет слушать. Если вязкая тишина – ловушка, то обращение к старшему, исходящее от сына тумана, куда больше расскажет ловкому слухачу, чем обычному соглядатаю – приметный конь и звон золота в кошеле. А если здесь расставлена ловушка на нэрриха, что само по себе редкость, значит, Зоэ воистину толковая плясунья. Разглядела заранее беду, угрожающую не ей одной.

Кортэ споткнулся, выругался и устало завалился вперед. Падая, он упёрся руками в ствол, отдавший последние соки ржавым древесным грибам. Трухлявое дерево охнуло и подломилось… Сын тумана сел, подпирая спиной пенёк, на ощупь выдрал травинку, пожевал и сплюнул. Послеполуденное солнце даже сквозь листву отчаянно припекало нежную кожу макушки. Птицы осторожно посвистывали, отмечая присутствие шумного чужака. Лес вздыхал – словно принюхивался, норовя взять след… Кортэ мысленно отругал себя за склонность к суевериям. Снова огляделся, деловито и без прежней настороженности. В полдень тьмы не опасаются даже слабаки.

– Тебе, о Мастер, первого камня трудник, основания положитель… – негромко начал Кортэ, прикрыв глаза и ощущая на веках тепло солнечного света.

Молился он в последние годы каждый день. Иногда по привычке, а порой по внутреннему убеждению, требующему уделять время не одним лишь загулам и ссорам. Старинный текст отдания почести Мастеру нравился Кортэ более иных молитв: никаких мелочных просьб и фальшивых обязательств, только уважение младшего к опыту и дару старшего, только благодарность за право жить и значит, быть учеником. Иногда Кортэ полагал, что Мастером он имеет право звать свой родной ветер, порой обращался к Ноттэ, а временами и не задумывался, для кого нанизывает шелестящее ожерелье слов.

Молитва не разрушила безголосости леса, но и не породила эха, выдающего присутствие нэрриха. Зато сознание обрело покой, очистилось от сомнений и непривычной, тусклой нерешительности. Кортэ втянул ноздрями запах леса и усмехнулся. Кто тут охотник, а кто дичь – еще надо разобраться. Он именно теперь займется этим. Тишина особенно плотно кутает лощинку справа. Значит, туда и надо направиться, ведь даже малышка Зоэ в своем сне не побежала от страха и нашла силы взглянуть ему в лицо.

Освободив из свертка оружие, Кортэ застегнул перевязь и проверил клинок. Погладил рукоять, снова усмехнулся, скользнул вперед уверенно и тихо. Если лес затеял молчанку, почему бы не поддержать игру?

Азарт настоящего дела изгнал усталость куда надежнее, чем отдых. Кортэ сполна ощутил себя нэрриха – ловким, сильным, внимательным. Он двигался, удивляясь: Зоэ не раз ругала, отмечая умение ловить ритм боя, досадно иссякающее при первых же звуках музыки. Воистину, прямая насмешка богов эта совершенная в своей полноте бесталанность к танцу и пению… Взбежать по склону, прильнуть к траве, перенося вес с ноги на ногу, осмотреться, сместиться правее и позволить себе встать в рост. Шаг, еще шаг – прыжок через поваленный ствол, приземление на пальцы, снова ныряющее движение к самой траве, опора на руку – и рывок вперед… Все так похоже на танец. Но лес – единственный партнер на сегодня – лишь неодобрительно молчит и смотрит, ощущение направленного внимания щекочет кожу на спине и вынуждает двигаться все осторожнее, ожидая подвоха. Подозрительность раздражает: нет подвоха, есть лишь пустота – да лысый нэрриха, запутавшийся в своих страхах и подозрениях.

По дну лощины бежала тропка, хоронилась в курчавых сборках зарослей, юркая, узкая – но вполне проходимая для конного. Кортэ надолго замер, вслушиваясь и всматриваясь: никого. Однако же дернина вытоптана, а низкие поперечные ветки кое-где ловко срезаны. Если допустить, что тропка не петляет и не протоптана только в одной лощине загадочными местными разбойниками, повадившимися гулять туда-сюда безлюдной чащей, – то направление вполне отчетливо указывает в одну сторону на обитель Десницы, а в другую… Кортэ задумчиво почесал зудящий исцарапанный череп. Потянулся ощупать ус – и едва слышно выругался. Вот так тишина…

В двух десятках лиг отсюда, в горах Пикарда, протыкает небесную синь высочайший на всю Эндэру шпиль, увенчанный знаком веры. Там оседлал скалу один из старейших в стране храмов – выстроенный над священными камнями первый оплот ордена Зорких, чаще именуемых самим Кортэ чернорясниками. Неприступный замок возвели, не жалея сил, вгрызаясь в скалы и таская из низин неподъемные валуны. Он – крепость, и строили его братья, как боевой орден, а не пещерное поселение отшельников. Именно воины вытесали основание эндэрийской Башни истиной веры в те времена, когда горы принадлежали ныне сгинувшему эмирату Иль-науз. Возвели обитель на крутом склоне у горного пика, намереваясь отстаивать не признаваемую южанами веру до последнего воина.

В столице говорят: старинная обитель давно не нужна ордену, нет рядом ни виноградников, ни полей, ни поселков. Значит, нет золота, верующих и славы… Замок пребывает в запустении, его не покинули лишь два или три выживших из ума старика. Кортэ с сомнением хмыкнул: если верить состоянию тропы, безумные старики то и дело носятся туда-сюда галопом, на ходу срубая широкими клинками ближние к тропе ветки. Лошади отшельников весьма резвы, поскольку накормлены отборным зерном… Нэрриха внимательнее изучил пахучее, вполне свежее конское «яблоко». Вытер руку о край рубахи и задумался крепче прежнего: то ли продолжить путь в обитель Десницы, то ли навестить буйных старцев в горах. Второе казалось занятным, но сын тумана не привык менять принятых однажды решений, и потому из лощинки двинулся все же на северо-восток, почти точно следуя направлению, избранному при расставании с вороным Сефе.

До самого заката нэрриха тихо и по возможности быстро шел, не удаляясь от тайной тропы и не выходя на неё, пренебрегая удобством движения – ради скрытности.

Солнце кануло в ночь резко, одним махом, тишина насупилась тенями и помрачнела. Близ тропы по-прежнему не опознавался ни один дозорный. Вечер томился под гнетом древесных теней задушенный, лишенный росы и тумана. Дважды Кортэ примечал звериные следы, вздыхал, на миг допуская мечтания об охоте и добыче – но сразу отворачивался и брел дальше. Он сутулился и высматривал годную палку для опоры, нехотя признавая все более явную победу усталости над выносливостью. Подобный исход противостояния очевидно требовал передышки – ужина и сна. Когда сумерки третий раз подсунули колючую ветку в самый глаз, намекая на излишнее упрямство, Кортэ безразлично к месту рухнул у ближнего дерева, сбросил со спины мешок и изучил скудный походный запас. Поужинал сын тумана в считанные мгновения – прожевал лепешку, проглотил сыр, запил разбавленным вином – и лег, устроив затылок на мягкой травяной кочке.

Черные деревья заслоняли ночное небо, как шторы. Но Кортэ все смотрел и смотрел вверх, пока не приметил первую лампаду звезды, зажженную самым усердным из святых. Башня утверждает: днем люди возносят моления, а ночью им дано право видеть, как творят службу высшие, отмаливая грехи мира и очищая скверну, затопившую тьмою все пространство. Когда труды святых оказывают спасительное действие, свершается главное чудо – рассвет… Кортэ зевнул, кивнул Трехсвечию затворника Пабло так, словно одобрял своевременное начало небесной молитвы. В помощь святым Кортэ неразборчиво прошептал то же, однажды избранное на все случаи жизни, «отдание почести». Усталость и голод помешали ощутить хоть малый покой после молитвы. Тьма леса все густела, першила в горле затхлой трухой. Ощущение чужого взгляда с уплотнением сумерек поутихло, но натянутость сторожевой нити в пустоте – осталась, и изрядно портила отдых. Кортэ ворочался, сердился на себя – суеверного нэрриха, празднующего труса посреди безлюдья, при полном отсутствии врагов и угроз. Но, стоило прикрыть глаза, как напряжение сковывало шею: темнота всякий раз оборачивалась для разыгравшегося воображения той самой первозданной тьмой, уготованной грешникам в посмертии и невесть почему проступившей из небытия, пронизавшей нынешнюю ночь, норовя изловить жертву и прибрать до срока.

Измаявшись окончательно, Кортэ сел, уронил влажное от пота лицо в ладони и нехотя признал очевидное: отдыха не получилось. Рука сама нащупала тощий мешок, подтянула ближе перевязь с оружием – и безвольно замерла. Поморщившись, Кортэ все же согласился с доводами рассудка относительно нелогичности движения по лесу в кромешной темноте, присущей поре народившегося месяца, тонкого, как волос… Нэрриха снова откинулся на спину, глядя на тусклые, словно бы тлеющие в сухой духоте искорки звезд и не находя в зрелище утешения. Лежать без сна становилось мучительно, желание позвать родной ветер делалось навязчивым, как мечта о глотке воды в пекле пустыни. Кортэ упрямо покачал головой, отказывая себе в заветном. Прикрыл воспаленные веки – и стал слушать лес, облизывая сухие губы и взвешивая на ладони флягу с жалкими остатками влаги. Безголосая беда казалась теперь близкой, значит, она обязана себя проявить. А явная, пусть и опасная, – кому она страшна? Только не сыну тумана.

Когда в ушах уже зазвенело от упрямого внимания к тишине, когда хотелось сдаться и признать себя глухим, а тьму – неодолимо ловкой, нечто шевельнулось и на миг показало себя. Кортэ почудился шелест голосов далеко впереди, вроде бы на тропе или возле неё. Нэрриха проверил оружие и двинулся на звук, то и дело щупая траву и стараясь ненароком не скрипнуть веткой и не выдать свое присутствие как-то еще. Тропа часто изгибалась и ползла змеёй, сторонясь возвышений. Кортэ шел и шел, мысленно ругая ночь, усердных грешников и ленивых небесных святых, не способных вымолить рассвет раньше природного срока. Затея с поиском причины страха вот так – на ощупь – казалась все более нелепой. Кортэ брел дальше исключительно от неизбывного своего упрямства. Практичность же требовала сократить путь, все дальше уводила от тропы, спрямляла её изгибы, загоняя сына тумана выше и выше на темные бока лощин. Взобравшись на самую гривку, Кортэ вздрогнул и замер, настороженно озираясь.

Вязкая тишина текла внизу, ветер с моря гнал её и уминал в складки долинок. На холме дышалось легко, свежесть холодила спину под влажной от пота рубахой. Но, увы, звуки не радовали слух, утомленный молчанием леса. Невнятный шепот плыл над темной тишиной, как пена: то проявлялся, то угасал. Голосов различалось два, причем один из них был до озноба холоден и странен. Зато именно он звучал отчетливее, воспринимался не ушами даже, а чутьем нэрриха…

– … не отказываются, – вполне внятно вещал голос. – Иные идут к вершинам долго и устают в пути…

Кортэ, снова ощущая себя охотником, азартно усмехнулся и нырнул в душную, мертвую черноту лесных зарослей, поймав точное направление. Голос сделался тише, а затем вовсе угас, знакомая усталость глухого леса попробовала было всем весом налечь на спину, но нэрриха встряхнулся и упрямо заторопился, обдумывая: в чем именно он ощутил странность голоса? Тот, вроде бы, говорил на вдохе, горловым булькающим басом. Лишь однажды, странствуя далеко на востоке, в диких степях, Кортэ доводилось слышать сходное звучание. Шаманы равнинных племен пели, вдыхая дым дурманных трав – и звали своих богов, не менее диких, чем вся их степь, рыжая и пыльная, недобрая к чужакам.

– … ошибка, известно от надежных людей: именно сюда, – на новом холме голос зазвучал еще внятнее. – Главное решится сразу…

Кортэ заколебался, одновременно и желая дослушать фразу, и опасаясь, что голос тогда смолкнет окончательно, и найти его источник сделается невозможно. Выбрав не подслушивание, а все же поиск, нэрриха нырнул в очередную лощину, двигаясь едва ли не на четвереньках, ощупывая траву, ветки, камни и убеждая себя: шуметь нельзя. Спешить излишне – нельзя. Он только что наткнулся на нечто важное, и любая глупость запросто развеет даже след тайны, добытой у ночи случайно и готовой ускользнуть, раствориться во тьме. Вот и гривка, и опять тишина схлынула, как отлив.

– Коннерди весьма надежны, – сообщил все тот же голос. – Месть всегда была лучшей наживкой. Месть в сочетании с властью – неотразима.

Кортэ зашипел от злости, споткнулся о сказанное, как о преграду, и с размаху сел, не миновав вершину холма, не решившись нырнуть в тишину, так упустив существенное и даже быть может – главное. Коннерди – знакомый род, северяне, дальняя родня королевы. Еще недавно враги, а теперь – присягнувшие на верность вассалы, которые обменяли свою чуть ущемленную гордость на изъятые у вольных баронов лучшие пахотные земли и иные столь же выгодные и значительные дары Изабеллы Атэррийской.

– Патору придется принять неизбежное или отойти в тень, – закончил голос и смолк…

Кортэ смачно сплюнул, впечатал кулак в шершавую кору и нырнул в болото тишины, более не нарушаемой ни единым вздохом. Хуже того: пустота распадалась, впитывалась в ночь, как влага в сухую жадную почву. Духота гасла, ветерок проникал в лощины, ночные птицы сплетничали о своем, мелочном. Чутье нэрриха все полнее понимало ночь, и позволяло не спотыкаться в темноте, непосильной зрению. Ветер теперь спустился под кроны деревьев и трогал всякую веточку, самый тонкий листок, малый камень на тропе. Именно через ветер Кортэ уверенно опознавал впереди, не так и далеко, людей. Их трое и увы – у каждого конь. Выводят из укрытия, мнут траву… Уже все в седлах. Если повезет, двинутся навстречу, давая возможность преградить дорогу и взглянуть в лицо.

Более не таясь и не заботясь о возможных соглядатаях, Кортэ мчался по тропе, неутомимый и быстрый, как и подобает нэрриха. Мчался – и все же отставал от сытых резвых коней: два удалялись в сторону обители Десницы, третий скакал на запад. Весьма скоро Кортэ вывалился из зарослей на тесную полянку, зажатую древесными стволами, как дно бочки. Огляделся.

Тщательно залитый очаг испускал влажный, задушенный дымок. Собранный из веток сарай днем светился бы насквозь, и даже в ночи не казался надежной постройкой. Тропа, ведущая к обители Десницы, взбиралась на каменный склон: отсюда зримо начинались предгорья, скалы обнажались, показывая покрытые лишайником и мхом язвы старых осыпей и гладкие бока каменных склонов.

На запад, в низину, проворно убегал ручей, по самому его берегу теснилась тропка: в ладонь шириной, конному по такой двигаться – сплошная морока. Не унимая голоса, Кортэ выругался, пнул и снес собранную из жердей дверь сарая. Вошел, принюхиваясь и морщась. Пахло травами, конским потом, дымом. Ничего необычного… Нэрриха нащупал в углу горку сухих веток, бросил несколько в каменный очаг. Подул, оживляя жар. Отхватил край рубахи, сунул к последнему слабому зернышку алости на влажных углях. Быстро настрогал щепы и накормил едва проклюнувшийся огонек. При синевато-рыжем дрожащем свете осмотрел сарай. Следы подков – обычные, на сухой земле подробнее и не разобрать. Вещи не забыты, явных признаков, позволяющих сказать хоть что-то о людях, недавно сидевших у очага – нет… Разве что ветерок трогает несколько волосков из конских хвостов, все – темные.

– Кортэ, ты дурак, ты упустил болтунов и не подслушал разговор, – сообщил самому себе нэрриха и добавил, криво ухмыляясь, в качестве небольшого утешения: – Но эти умные олухи понятия не имеют, какой же ты упертый дурак!

Залив очаг остатками разбавленного вина из фляги и для надежности еще раз – родниковой водой, Кортэ тяжело вздохнул, признавая ночь отвратительной, провальной. Он покинул сарай, сердито растирая впалый бурчащий живот. Осмотрелся, подмигнул светлеющему востоку и побежал все по той же, ведущей к обители, тропе – не таясь, не вслушиваясь в шорохи, не запрещая себе ругаться в голос.

Когда синяя вода дня залила угли рассвета и расплескалась во все небо, просторное и лишенное самой малой соринки облачка, Кортэ выбрался на опушку. Тут он позволил себе отдых на обочине дороги – неширокой, но все же проезжей для телег. Тропка так ловко выныривала из очередного лесистого оврага, что вливалась в луговину неприметно для взгляда. Лохматые кусты и льнущие к камням можжевельники всякий раз смыкались, пропустив конного или пешего – и берегли секрет загадочных путников.

Отдохнув и внимательно изучив окрестности, Кортэ окончательно убедил себя: по лесной прогалине изгибается та самая дорога к обители, подробно описанная настоятелем Серафино. До места осталось всего ничего, лиг пять-семь. От столицы даже верхом на неутомимом Сефе удалось бы в самом лучшем случае добраться сюда к полудню: дороги изрядно извилисты. Впереди, в полутора лигах – деревенька. Наверняка чужаков там немного, на богомолье в обитель паломники обычно бредут к празднику Закладки камня, а до этого святого для почитателей Башни дня – еще полный месяц.

Предоставив врагам право на передышку, Кортэ бодрым шагом направился на поиски пищи, вина и сведений. Все перечисленное он полагал возможным добыть в любой гостерии, ведь людное место неизбежно кишит блохами, клопами и – слухами. Последние множатся быстрее кусачих тварей, даже самых отвратительных и плодовитых.

Перед гостерией сыто дремал у коновязи роскошный, статью не уступающий Сефе, вороной тагезский скакун. На краткий миг Кортэ задумался: волоски в сарае были темными… Но – нет, тот конь, чтобы оказаться здесь, проделал бы галопом долгий путь, а вороной выглядит отдохнувшим в стойле. Он ожидает ленивого хозяина, заспавшегося чуть не до полудня. Утратив интерес к лошади, Кортэ прошел во двор через тесную калитку и сунулся прямиком на кухню. Тощий работник нехотя поворотил к двери свой унылый, постный до отвращения, лик праведника, изможденного святостью. Немного подумал, тяжело облокотился о стол, прекращая выхаживать тесто. Кортэ вежливо поклонился и начал разговор. Работник кротко моргал белесыми, запорошенными мукой ресницами, молча слушая небогатого гостя.

Нэрриха вежливо и многословно поздоровался, рассказал о дороге и спросил о видах на урожай, старательно подлаживаясь под неторопливый деревенский строй общения. Поклонился еще раз, перешел к делу: назвался паломником, посетовал на скудость средств и голод, попросил снабдить хоть какой пищей, позвенел для убедительности медяками.

– Все вы за божьим именем прячете грехи, – укорил тестомес, внимательно и неодобрительно осмотрел массивного паломника, снова поморгал и кивнул в сторону дальнего угла кухни. – Там вон денежку оставь и бери с подноса все, что сочтешь вкусным. Постоялец нашу пищу объявил негодной. Им столичное подавай, гордые они. Все, ишь ты, гордые пошли, а ведь это – грех…

– Как верно подмечено! И я гордым был, – сокрушенно признал Кортэ, ссыпав медь на стол и жадно вцепившись в бледную, непропеченную лепешку. Утолив первый голод и отхлебнув уксусно-кислого вина, сын тумана добавил более степенно. – Вот, одумался. Одежду отдал нищему, коня оставил, желаю приобщиться к смирению. Для такого дела надо уйти от людных мест куда подалее.

– Вот уж да, вот уж верно, – вроде бы смягчился работник, снова принимаясь за дело. – Только у нас-то как сменился в зиму настоятель, так и иссякла святость. Не ходи ты в обитель, там оружие звенит и брань сыплется, молитвенного же слова, кроткого и мирного, даже в постный день не разобрать среди хулы. Шастают, все конные, все спешат, рожи таковы – разбойников в пору пугать, многие и ряс не носят, хуже: замковому камню в своде врат не кланяются…

Обретя слушателя и начав жаловаться, ретивый праведник взялся со вкусом и детально перечислять беды обители. Кортэ вздыхал, возмущенно охал, качал головой, ужасался – а сам, не брезгуя и надкушенным, исправно подъедал с подноса все, что оставил привередливый гость.

Из слов тестомеса сделалось очевидно: в обители действительно накопились перемены, и столь значительные, что счесть их пустыми сплетнями невозможно. Было в длинном перечислении чужих грехов немало обычных жалоб, присущих, как полагал Кортэ, всем святошам. Сам нэрриха не забывал поддакивать тощему и охотно вторил о повсеместном упадке нравов и полнейшем неуважении младших к старикам – эту жалобу он помнил с первых дней пребывания в мире! За два века она не устарела и не приелась людям… Вдвоем тестомес и фальшивый паломник в мелкую мучную пыль перетерли зерно бестолковых слухов. Нашлись среди пустяков, как и бывает при внимательном переборе, и интересные сведения, их нэрриха выслушал с удвоенным вниманием: тестомес, радуясь неперечливому собеседнику, подробно пожаловался на плохой сон, невнятные голоса в ночи, упомянул и огни, время от времени горящие в темноте там, где нет ни селений, ни дорог.