banner banner banner
Вернувшись из ада
Вернувшись из ада
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вернувшись из ада

скачать книгу бесплатно


И вот, когда я уже думаю повернуть назад, то вижу её… На пожухлой траве ничком лежит то ли девочка, то ли девушка в каком-то сером смутно знакомом платье. Она не шевелится и, кажется, даже не дышит, поэтому я наклоняюсь к ней, чтобы потрогать пульс. От моего прикосновения она сжимается так, что мне становится страшно.

– Эй! – обращаюсь я к ней. – Ты в порядке?

Более идиотский вопрос придумать сложно, конечно…

Третья глава

Алин Пари

Я слышу, буквально чувствую мягкий шаг этого. Он останавливается… Вот сейчас… Сейчас… Я почти не дышу, хотя сердце бьётся где-то в горле… Но ничего не происходит. Я чувствую прикосновение руки к своей шее, а потом мальчишеский голос что-то спрашивает меня. Я сжимаюсь, несмотря на то, что в его голосе нет злобы, но эти – нелюди, я не хочу понимать язык этих, не хочу!

– Ты в порядке? – повторяет этот свой вопрос.

Издевается ещё… Нелюдь, палач проклятый! Ну, что ты стоишь?! Давай уже! Давай! Я вся сжимаюсь в ожидании боли, не отвечая этому. Идут последние мгновения моей жизни… Я знаю. Но что он делает?! Он берёт меня на руки? Почему? Зачем?

Меня накрывает паника. Я не хочу в крематорий! Только не так! Ну сжалься, убей меня сейчас! Тщетна моя мольба, этот куда-то тащит меня, держа на руках. Остаётся только покориться судьбе… Возможно, это какая-то их игра, возможно, что-то другое, или же этот просто юн и принял меня за человека. Эти быстро объяснят ему разницу, да и мне тоже…

– Почему ты молчишь? – спрашивает этот, и странно – я не слышу издёвки в его голосе. – У тебя что-то болит?

Я открываю рот, чтобы ответить что-нибудь злое, после чего он меня убьёт сразу и не будет мучить, но понимаю, что судьба точно не на моей стороне – из моего рта не доносится ни звука. Я не могу говорить! Что случилось? Почему? Ведь теперь мне точно светит только крематорий и очень много боли. Мама… Мамочка…

В эти последние мгновения своей жизни я вспоминаю спасшую меня лагерную маму, совершенно не помня уже ту, что родила меня. Она-то мамой точно не была, скорей, ауфзееркой. Но сейчас я вспоминаю восемнадцатый барак и мамочку, что согрела меня, показав, что бывает иначе. В самом страшном месте на земле она показала мне любовь… И вот теперь, когда меня несут в крематорий, я думаю о ней.

Как-то слишком бережно этот несёт меня, будто боится, что я сломаюсь. Так забавно, через несколько минут я, наверное, стану пеплом, а меня сейчас несут, как кого-то важного. Жаль, что жизнь заканчивается именно так, но тут уже ничего не поделаешь. Дурой я жила, дурой и умру… А пока расслабляюсь, в последние свои минуты желая почувствовать тепло человека, ещё не знающего, что я – всего лишь животное из «смертного» барака.

Этот вносит меня в помещение, краем приоткрытого глаза я вижу каменные стены, но затем снова крепко зажмуриваюсь. Это совсем по-детски, но я просто не хочу смотреть в глаза своей смерти. Я не хочу видеть палачей, хочу хоть на мгновение почувствовать себя живой, свободной…

– Герр Нойманн! Герр Нойманн! – зовёт кого-то этот, а я чувствую подступающие слёзы. Пожить бы ещё хоть час… Хоть на несколько мгновений дольше…

– Герр Вебер? – в голосе взрослого этого удивление, а я сжимаюсь ещё сильнее, готовясь к падению и удару. – Что происходит? Кто эта девочка?

– Я не знаю, герр Нойманн, – растерянно отвечает держащий меня на руках. – Я нашёл её в лесу, подумал даже, что она умерла, но она дышит и дрожит…

– Дрожит… Пойдёмте со мной, – предлагает взрослый, но не приказывает бросить животное. Что происходит? Меня что, приняли за человека?

Меня продолжают куда-то нести, при этом негромко переговариваясь на языке палачей. Тот, кто нашёл меня, рассказывает старшему о том, что произошло, объясняя ему, что платье у меня какое-то странное, и что я слишком лёгкая и худая. Интересно, а какой я должна быть после «смертного» барака? Неужели он не понимает? Или я вдруг смогла убежать очень далеко? Но они всё равно увидят номер, и вот тогда…

– Положите её на кровать, герр Вебер, – мягко произносит взрослый этот.

Я чувствую, как моя израненная спина касается чего-то мягкого, но ничего при этом не происходит. Оба этих будто исчезают, а я просто очень боюсь того, что, без сомнения, сейчас случится, ведь они положили меня на спину, а значит, виден винкель и номер. Сейчас они поймут, что перед ними – животное, и будет очень больно. Нужно подготовиться к этой боли, нужно!

– Что это, герр Нойманн? – слышу я тихий голос юного этого. – Как это?

– У тебя же была экскурсия в Аушвиц? – интересуется в ответ названный герром Нойманном. – Ты всё правильно понял, задери ей рукав.

Мягкая рука подростка касается моего платья, а потом и кожи, и я чувствую дрожь его руки. Этот дрожит, задирая мой рукав… Но почему? Может быть, от омерзения? Всё-таки, он нёс меня на руках, вполне же мог испачкаться, как он думает. Но вот его рука замирает, и я слышу всхлип.

– Аушвиц… – шепчет младший этот. – Но… Но как? Она же такая юная! Как так?!

Он кричит, будто от боли, а я уже ничего не понимаю, страшась тем не менее открыть глаза. Но вот крик обрывается, как будто ему затыкают рот. Слышны булькающие звуки, а затем становится тихо. Я совершенно ничего не понимаю. Что произошло? Чему так удивился этот?

– Вот, посмотри, – слышу я голос герра Нойманна через какое-то время. – Номер, винкель, татуировка… Видишь?

– Она из Аушвица, – отвечает ему какой-то смутно знакомый голос. – И, судя по тому, что я вижу, вполне может быть нашей пропажей. Нужно известить родителей.

– Да, пожалуй, но ты понимаешь… – герр Нойманн прерывается.

– Да, – звучит голос, который я никак не могу вспомнить. – Мы для неё – враги. Попробуй дать ей хлеба, но не раздевай.

Эти начинают переговариваться, а я пытаюсь понять, что происходит, и не могу. Мне кажется, я с ума сошла, потому что палачи, спокойно обсуждающие животное и не желающие сделать со мной что-то страшное, просто не укладываются в моей голове. Ещё я по-прежнему не могу произнести ни слова, чего эти пока не поняли. Это хорошо, потому что иначе кто знает, что будет, а пока меня, кажется, даже бить не хотят, что очень странно, но немного успокаивает.

И вот, когда я изнываю от непонимания, один из этих берёт меня за руку, вкладывая в ладонь что-то мягкое. Я, всё так же не открывая глаз, подношу свою руку к лицу, ощущая какой-то незнакомый, но очень вкусный запах. Это заставляет меня приоткрыть глаза – в руке я вижу что-то белое, на хлеб не похожее, но будящее странные ассоциации. Мне так хочется съесть это, что я себя почти не контролирую. Лишь на мгновение у меня мелькает мысль, что это яд, но голодный мозг отбрасывает эту вероятность – и я кусаю так вкусно пахнущую массу.

По вкусу это чем-то похоже на хлеб, только мягкое очень и какое-то необычно вкусное, но, кажется, не отравленное. Но даже если отравленное, пусть лучше я умру от этой вкусной еды, чем в газовой камере, я так уже устала ждать смерти…

Уве Вебер

Подняв странно лёгкую девочку на руки, я и не подозреваю, что меня ждёт. Она очень худа, чего-то сильно боится и не открывает глаза, сжавшись так, что я совершенно ничего не понимаю, поэтому в первую очередь иду, конечно, к целителю. Иду к герру Нойманну, твёрдо веря в то, что он сможет помочь этой странной девочке. То, что она нуждается в помощи, у меня сомнений не вызывает.

– Герр Нойманн! – зову я его несколько раз, пока, наконец, целитель не обращает на меня внимание.

Краем глаза я вижу Лауру, но сейчас её взгляды мне совершенно неважны, у меня на руках явно нуждающаяся в помощи девочка в каком-то грубом, похожем по фактуре на мешок, платье. Почему-то герр Нойманн сразу же становится очень серьёзным, но к девочке не прикасается, предоставив мне возможность нести её. Это не очень обычно, потому что целитель любит всегда всё делать сам, но, возможно, он что-то понимает.

– Положите её на кровать, – говорит он мне, как только мы входим в школьную больницу.

Я поражаюсь тому, какой усталый голос у нашего целителя, как будто он носил железо или делал ещё что-то тяжёлое. На лице герра Нойманна очень серьёзное выражение, он будто ожидает увидеть нечто страшное или очень грустное. По крайней мере, так я интерпретирую то, что вижу.

И вот, когда я кладу её на спину, вдруг вижу то, чего не может быть! Будто оживает перед глазами экскурсия в Освенцим – передо мной лежит совсем ребёнок, на платье которого – красный треугольник политического заключённого и цифры. Цифры номера, которого просто не может быть спустя больше, чем полвека, после той войны. Я смотрю на эти цифры, понимая, чего боится девочка – ведь мы говорим по-немецки. Я говорю на языке её палачей…

Герр Нойманн помнит, куда нас возили, подтверждая мою догадку, при этом советует поднять девочке рукав. Мне не нужно говорить, на какой руке смотреть, я помню. Господи, я не хочу этого видеть! Но мои дрожащие пальцы медленно задирают рукав на левой руке девочки. Медленно, очень медленно открываются цифры, и я снова замираю. Этого не может быть! Не должно быть! Нет! Почему, за что?

Целитель буквально силой вливает в меня какую-то микстуру, отчего свет просто выключается. Всё исчезает, чтобы через некоторое время появиться вновь. Я медленно прихожу в себя, обнаружив, что лежу. От истерики не остаётся и следа, но тем не менее я просто не понимаю, как такое стало возможным. Как так вышло, что возле школы колдовства Грасвангталь вдруг оказалась совсем юная девочка со страшным номером на руке, ждущая лишь издевательств и смерти.

Теперь я понимаю, почему на её голове – лишь короткий ежик волос, это вовсе не мода, не бунт, это наци. Это лагерь, в котором выжила эта девочка. Могу ли я представить, через что она прошла? Могу ли понять, что вообще происходит?

Я открываю глаза, увидев учителей, при этом герр Нойманн делает жест, будто приказывая мне не вставать, чему я подчиняюсь, хотя хочу совсем другого. Я желаю вскочить, обнять эту девочку, закрыть от всего мира, защитить… Я совершенно не понимаю своих желаний, но очень хочу дать ей хоть капельку уверенности в том, что здесь никто не будет её мучить и убивать.

– С родителями у неё непросто, – замечает герр Шлоссер. – Мать как-то странно отнеслась к исчезновению ребёнка, даже полиция заинтересовалась.

– Это не может быть мистификацией? – интересуется наш ректор, герр Рихтер.

– Нет, Герхард, – качает головой его заместитель. – Платье, винкель, татуировка и страх – всё настоящее. Она из Аушвица, мой друг. Каким-то чудом выжившая наша потеряшка.

– Интересно, как она туда попала? – спрашивает герр Нойманн. – Ведь пропала в районе Равенсбрюка?

– Так бывало тогда, – медленно произносит герр Шлоссер. – Переводили в Аушвиц для… уничтожения, – тихо добавляет он. – Что делать будем?

– На каком языке говорят в её семье? – интересуется ректор.

– На французском, – отвечает ему заместитель. – Так что, если не по-немецки, то, возможно…

Французский я тоже знаю, как и итальянский. Это происходит в первый год – мы изучаем при помощи специальных микстов все государственные языки Швейцарии, чтобы не было проблем понимания. Значит, с девочкой надо говорить по-французски, я запомню.

Стоп, они сказали о потеряшке, тогда, получается, она – та самая, что исчезла? Вот, значит, куда она исчезла… Нужно её отогреть, я точно знаю это! Нужно показать, что я не враг, что здесь нет врагов, но вот поверит ли она нам? Смогу ли я убедить измученного ребёнка в том, что крематория просто-напросто нет? Получается, ей двенадцать…

– Раз это потеряшка, то ей двенадцать, – замечает герр Рихтер. – И просто отпустить её домой мы не можем по Договору.

– Да, Договор таких сюрпризов не предусматривает, – вздыхает герр Шлоссер.

– Простите, – подаю я голос. – А как она будет на уроках? У неё же кошмары будут, наверное…

О кошмарах мне отец рассказывал, когда успокаивал ночами. Мне после сильных потрясений снились. Ну, какие у меня могли быть потрясения – то пятёрку получу, то несправедливость какую-нибудь увижу. А вот у девочки кошмары должны быть действительно страшные… Её же одну нельзя оставлять!

– Кошмары будут, – кивает герр Нойманн. – Помню, писали об этом после той войны. У тебя есть предложение?

– Ну, раз так получилось… – я ищу слова, чтобы правильно сформулировать, а герр Шлоссер только кивает. – Если она мне доверится, конечно…

– Интересное предложение, – улыбается герр Рихтер. – Мы подумаем.

И вот в этот самый момент девочка вдруг тонко, но очень тихо начинает визжать. Она явно спит, но этот визг полон такого отчаяния, что я не выдерживаю – бросаюсь к ней, чтобы успокоить. Я даже не понимаю, что именно делаю, сразу же обняв плачущего во сне ребёнка.

Тихо-тихо на ушко ей начинаю напевать французскую песенку, единственную, которую знаю. Она совсем детская, но, наверное, это решение правильное – девочка, имени которой я не знаю, затихает. Я сажусь рядом с ней на кровать и начинаю гладить по голове, как гладит меня мама на ночь, несмотря на то что я уже взрослый. Я просто глажу её, продолжая напевать песенку вновь и вновь, а она спит.

– Герр Вебер, почему вы так поступили? – интересуется наш ректор.

– Я просто не могу иначе, – признаюсь ему. – Это невозможно объяснить…

Я действительно не могу объяснить происходящее, но хочу сейчас только одного – чтобы эта девочка спала спокойно. Пусть лучше ей вообще никакие сны не снятся…

Четвёртая глава

Алин Пари

Аппель… На улице ещё ночь, мерно раскачивается под порывами ветра лампа, идёт перекличка. Голова кружится от голода, но надо стоять, надо, иначе могут до смерти забить. Малыши стараются не плакать, им очень страшно и холодно. Даже погладить их нельзя – сразу будут бить. Эти только и ждут, вон как ухмыляются. Лают собаки… Перекличка…

Когда нас, наконец, отпускают, я почти не чувствую ног, но в барак вернуться мне не дают. Лишь стоит повернуться, как кто-то хватает за шею и бросает наземь. Я даже не успеваю вскочить, когда о спину разбивается первый удар. Чем я прогневила этого? За что? В голове мутится, я кричу от нестерпимой боли, и тут вдруг в собачий лай вплетается мягкий голос, поющий французскую песенку.

Этот голос постепенно заполняет всё вокруг, боль отступает, будто я наконец-то умираю, медленно затихает собачий лай, исчезает во тьме аппельплац, остается только этот голос и темнота. Блаженная ласковая темнота, в которой нет боли, зато звучит совсем детская песенка. Она – единственное, что я слышу, отчего хочется расслабиться, забыться, и чтобы больше не было лагеря. Отмучиться бы один раз – и всё, устала я.

Ощутив себя не под дубинкой ауфзеера на аппельплаце, а в кровати, я медленно открываю глаза под звучащую песенку. Рядом со мной, будто закрывая меня ото всех, сидит… юноша. Он упитанный, значит, не из заключённых, но смотрит на меня без злости и поёт по-французски. Некоторые из этих тоже знают французский, я помню. Что происходит?

Попытавшись заговорить, я только вхолостую открываю рот. Ни звука не выходит из моего горла, что меня, конечно же, пугает. Может, надо мной поставили опыты, отрезали то, чем говорят? Вполне возможно… Так что теперь я могу только пищать, наверное, но совершенно не могу говорить. Что со мной теперь будет?

– Герр Нойманн, – заговаривает юноша на языке господ, и я понимаю, что он из этих. Наверное, просто играет с забавной зверушкой. – Она открывает рот, но не говорит.

– Так бывает, – спокойно сообщает подошедший этот в белом халате. – Сначала покормим, потом получит микст, возможно, постепенно заговорит. Пока постарайтесь не пугать Алин.

Я не всё понимаю в его речи, но говорит-то он не со мной, палачи разговаривают промеж собой, что им какая-то зверушка? Юноша кивает в ответ на слова этого, снова поворачиваясь ко мне и даже погладив. Какая у него рука мягкая, даже жаль, что всё это игра. Но зато у меня появилась возможность прожить чуть подольше, пока им не надоест играть, ну а потом – как у всех: ревущий огонь крематория в конце. Хорошо, что нет малышей, потому что, если бы мучили ещё и их, было бы мне намного тяжелее, а сейчас можно просто расслабиться.

Я знаю, что это всё игра, и ни в коем случае не поверю в неё, но пока я тут одна, можно просто расслабиться. Не думать ни о чём плохом, лучше вообще ни о чём не думать, раз не бьют и позволяют просто так без дела лежать. Страшно, конечно, но я понимаю, что бояться просто устала. Прежняя жизнь будто развеялась дымом, как и не было её, остался только лагерь. Сначала Равенсбрюк, а потом и… Интересно, я сейчас в каком лагере? Или, может быть, просто в зоопарке? Ходили слухи, что кого-то забирали в зоопарк, чтобы настоящие люди могли полюбоваться на недочеловеков. Может, и меня так же? Тогда есть шанс пожить подольше. Но, наверное, это всё сказки…

– Сейчас принесут еду, герр Вебер, – произносит всё тот же герр Нойманн. – Вы сможете её покормить.

– А сама она не сможет? – интересуется этот, который теперь, видимо, мой хозяин.

Я слышала о таком, хотя, может, это и сказки, придуманные самими заключёнными, чтобы не так страшно было, потому что даже быть отданной кому-то – это лучше газовой камеры и крематория. Что угодно лучше, даже если всё равно конец будет тот же. У всех нас конец будет один и тот же – мы станем свободными в чёрной трубе крематория номер три.

Что же, получается, я теперь его собственность. Почему-то эта мысль не вызывает никакого сопротивления внутри. Даже неинтересно, что этот будет со мной делать. Какая разница? Вокруг палачи, а я для них – ничто, как были никем малыши, умиравшие на моих руках. Спасения нет, я это очень хорошо знаю, видела уже, как казнили пытавшихся убежать. Слышала дикие крики. И каждое утро аппель вновь наполняется теми, кого палачи считают животными.

Кажется, я здесь целую вечность. Вся жизнь «до лагеря» кажется мне сном, даже родившая меня мать не так страшна уже, как ауфзеерки концлагеря Равенсбрюк, хотя и отличалась от них немногим. Память почти не сохранила того, что было тогда. Эсэсовец, стоящий рядом с палачом в белом халате, кажется мне очень знакомым, но вспомнить, где я его видела, не могу. Наверное, он был одним из тех, кто бил меня током… Нет, не помню. Но он меня знает, меня, номера два-девять-три-три-пять… опять последнюю цифру забыла.

Я не слушаю того, о чём говорят эти, ведь меня их разговор не касается, поэтому, наверное, вкусный запах становится сюрпризом. Кровать меняет наклон, поднимая меня почти в сидячее положение, передо мной обнаруживается столик, на котором стоит тарелка с баландой. Только баланда выглядит иначе, чем обычно, и она горячая. Что это означает, я знаю: раз пища горячая – значит, в ней яд. Неужели это всё, на что я годна, – умирать в муках?

Зря я надеялась на то, что новый хозяин захочет со мной поиграть. Теперь меня заставят съесть эту баланду, а потом я буду умирать в страшных мучениях, как умирали уже малыши на моих глазах и в моих руках. Я буду умирать долго, очень долго, некоторые и по два дня мучились, я помню… Сейчас мне отчего-то так сильно хочется жить, до стона, до крика, но выбора у меня нет, и я очень хорошо понимаю это.

Хозяин зачерпывает баланду ложкой, видимо, не хочет ждать, пока я начну есть сама, а я смотрю на свою смерть, широко открыв глаза. Я отворачиваюсь, сжимаю губы в ожидании неминуемого удара, стараюсь избежать смерти, хоть и понимаю, что всё бесполезно. Я знаю, что съесть отравленную баланду меня заставят всё равно, но так хочу ещё хотя бы мгновение прожить без боли. Спасите… Но некому меня спасти.

Но боли всё нет. Сквозь зажмуренные веки я не вижу замаха… Не слышу пронизывающего свиста, не чувствую боли, как будто эти раздумывают, как бы… Что? Я не понимаю, что они делают, только ложка с одуряюще пахнущей баландой несколько раз тычется в крепко сжатые губы, да слёзы бегут по щекам. Я не хочу умирать… так.

Уве Вебер

Девочка по имени Алин, как утверждает герр Шлоссер, молчит. Смотрит на меня глазами, в которых застыл страх и покорность судьбе, но не произносит ни звука. Я понимаю – отчего-то она не может этого сделать. Понимает это и герр Нойманн, объяснив мне, что сначала надо её покормить. Выглядит она, конечно… Иссушенной какой-то, просто кожа и кости, как скелет.

Хайнцель доставляет бульон – просто прозрачная жидкость плещется в тарелке, а герр Нойманн показывает мне, как перевести кровать в сидячее положение. Я уже и сам понимаю, что сама она поесть не сможет, поэтому готов, конечно, помочь ей, но Алин ведёт себя как-то совсем странно – она отворачивается, пытаясь избегнуть ложки, и молча плачет. Что это значит, я не понимаю, поэтому, попробовав пару раз, откладываю ложку в сторону.

– Герр Нойманн, что это? – громко удивляюсь я. – Почему она отказывается?

Я действительно не понимаю. Может быть, ей неприятен тот факт, что я взялся за ложку, и она хочет попробовать сама? Я кладу её дрожащую руку на ложку, а девочка резко раскрывает свои синие глаза, полные слёз. Выражение этих глаз можно описать, пожалуй, как ужас. Тут герр Шлоссер что-то вспоминает, он приближается к кровати.

– Это не яд! – рявкает учитель, отчего подскакиваю я. – Это обед!

После чего разворачивается и делает вид, что уходит. Дрожащая рука осторожно берётся за ложку, а я вдруг понимаю. Нам же рассказывали о том, что делали с детьми проклятые наци! Неужели Алин подумала, что её хотят отравить? Кажется, она думает так до сих пор, вон как рука дрожит. Что делать? Как её убедить? И тут я вдруг понимаю, как.

– Герр Нойманн, а можно мне тарелку и немного отлить у Алин? – интересуюсь я, на что целитель улыбается.

– Можно, герр Вебер, – откликается он, подозвав хайнцеля.

Алин ошарашенно наблюдает за тем, как бульон из её тарелки переливают в мою, как я беру ложку, начиная есть не очень-то вкусный обед, который в обычной жизни ни за что бы не согласился есть. Но только ради того, чтобы показать, что еда не отравлена, я быстро съедаю, практически всосав эту жидкость, под ошарашенным взглядом девочки. Она смотрит так, как будто у меня рога выросли или хвост.

Алин начинает есть, как только я отдаю тарелку. На её лице – недоверие и одновременно покорность, как будто она уже смирилась со всем. Медленно, очень медленно, расплёскивая бульон, она тем не менее ест. Рука её обнимает тарелку, намертво фиксируя посуду, в еду капают слёзы. Очень хочется обнять девочку, но я просто опасаюсь напугать её резким движением. Даже не знаю, что мне делать.

Наконец, она заканчивает с едой, я мягко помогаю ей откинуться на подушках. Переодевать её просто побоялись, поэтому во вполне современной кровати лежит девочка в лагерном, как я теперь знаю, платье, и смотреть на неё просто страшно. Мне страшно видеть эти покорные синие глаза, полные плохо спрятанного страха, эти руки, более похожие на обтянутые кожей кости…

Алин прикрывает глаза, наверное, утомилась, или же… Не хочу думать о том, что она ждёт смерти. Не хочу! Господи, ну пусть она поверит мне. Не удержавшись, осторожно обнимаю её, чувствуя дрожь худых плечиков под моими руками. Она боится, очень боится, и это вполне понятно, ведь мы все для этой девочки… палачи… Именно немцы мучили её, может быть, даже били. Именно немцы и есть её самый большой ужас, ведь наши предки уничтожили её жизнь.

– Давай попробуем дать микст, – предлагает герр Нойманн. – Или сначала переоденем?

– Имеет смысл переодеть, – подаёт голос герр Шлоссер. – Может быть, тогда хоть на минуту забудет о лагере.