banner banner banner
Собиратель костей
Собиратель костей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Собиратель костей

скачать книгу бесплатно


Вместо того, чтобы спать, я застыл на краешке стула под пристальным наблюдением полной луны. Жирная матрона прогуливается над крышами домов в редколесье флюгеров. Она назойливо пялится в окна, а на столе, источая приторный аромат, увядает цветок, вынутый из волос цыганки…

Вопли стихают не скоро. Пытка заканчивается, но я жду ее продолжения. Слышны какие-то шмыгающие звуки. Кажется, Долговязая плачет. Что-то хлюпает, как будто постель пропиталась потом, соком и спермой.

– Санчо! – зовет Габриэль. – Принеси вина, болван!

Наверное, он испытывает меня своими издевательствами. Хочет посмотреть, до какой степени простирается человеческая низость, где предел терпения, за которым исчезает страх. Мне еще далеко до этого предела. О, я готов выдержать многое, чтобы обрести запретную силу! Габриэль показал мне мою награду, и теперь я не остановлюсь ни перед чем…

* * *

Я откупорил очередную бутылку «вермута», взял два чистых бокала, поставил на поднос и открыл дверь в спальню.

Они лежали на кровати, как два загнанных зверя. Свеча чадила на низком столике, где валялись побрякушки Мадлен, поспешно сорванные всего несколько часов назад, но уже успевшие покрыться плесенью. Ее платье и надушенное тонкое белье были брошены на пол, а нижняя юбка зацепилась за перекладину дешевого гипсового распятия из тех, что обычно можно видеть в отелях и домах бедняков. Его вещи были аккуратно сложены на стуле; рака стояла возле изголовья. Шляпа была надета на вазу и больше, чем когда-либо, напоминала чучело фантастической птицы. Красный плащ висел на вбитом в стену гвозде.

Повсюду порхали хлопья пепла, как птицы, уменьшенные до размеров мотыльков. Была душная ночь, но оконное стекло покрылось инеем. Много странного было в той комнате. А я долго не мог оторвать взгляда от простыней, запачканных кровью так обильно, будто здесь резали петуха.

– Что уставился? – спросил Габриэль. – Эта сука протекает, как дырявый мех. Зато сегодня она точно не заполучит гаденыша в брюхо!

«Ну так подстелил бы ей свой плащ», – подумал я, но, конечно, не посмел ничего сказать.

Мадлен лежала, широко раздвинув ноги, и безучастно глядела в потолок. В ее щель, окруженную темными волосами, были засунуты четки на разорванной нитке, и казалось, что она плодит одну за другой белых улиток. Бедра покрывала какая-то розовая пена. Под ногтями запеклась кровь. На груди были различимы следы укусов. Поскольку она все еще глубоко дышала, я ни на секунду не принял ее за мертвую.

Габриэль тоже не потрудился укрыться при моем появлении. Его остро заточенный и татуированный сук, не утративший твердости полностью, изгибался в виде буквы «S». На нем были заметны следы хирургического вмешательства, в результате чего он превратился в орудие утонченного и извращенного насилия. Судя по Мадлен, она получила полное представление о его возможностях.

Габриэль вырвал у меня из рук бутылку, отпил из нее залпом больше половины и очень скоро уже не выглядел утомленным. То ли он умел быстро восстанавливать силы, то ли усталость его была наигранной и фальшивой, но признаки ее исчезали так же легко, как пот испаряется с горячей кожи.

У него на шее была татуировка – свившиеся между собой змея и затянутая веревочная петля виселицы. Во впадине солнечного сплетения блестела бляха в виде звезды с номером и встроенным чипом, запустившая свои лучи-контакты под кожу. Кажется, это была бляха жреца-чаклана, но даже дети знают, что чакланы не собирают костей! Они только отправляют обряды Возвращения (как будто этого мало!). Откровенно говоря, я не мог даже вообразить, что случится, если один и тот же человек попытается совместить оба занятия! Это было строжайше запрещено и грозило чем-то худшим, чем адская погибель. Табу такого рода не нарушаются никогда, в противном случае рушится все, и тогда не о чем больше говорить…

И я пришел к выводу, что этот человек, назвавшийся Габриэлем, был ренегатом, осужденным и изгнанным из секты за поистине чудовищную ересь. «Не многовато ли для тебя?» – подумал я, чуть ли не пожалев его в эту минуту. Я, червь под сапогом, мог искренне жалеть того, кто даже не заметил бы меня, если бы раздавил! Он будто принял на себя груз нескольких, не самых праведных, жизней и нес его, высоко подняв голову, – в то время как я не сумел справиться и с тяжестью одной судьбы.

Но он обладал редким даром все портить, вырывать с корнем ростки привязанности и выскребать зародышей любви.

– Хочешь развлечься? – спросил он у меня, мотнув головой в сторону Принцессы. Он знал, знал о моей тайной страстишке!

Я посмотрел на красотку Мадлен. Той было все равно. У нее в зрачках клубились тени, и я сомневался, что они когда-нибудь рассеются полностью. Теперь это была просто мягкая кукла. Подушка для булавок. Можно было воткнуть в нее и свою, но зачем? Я смотрел на нее и с невыразимой печалью прощался с нею. Мы будто расставались, не познав восторга близости. Она была все такая же красивая, но потеряла для меня всякую привлекательность. Он выпил из нее жизнь.

Я покачал головой.

– Сентиментальный слизняк! – засмеялся Габриэль, прочитав мои мысли, и мне стало не по себе. Я видел, что он прикидывает, не устроить ли оргию, не вовлечь ли меня прямо сейчас в хоровод содомского греха, не подобрать ли и ко мне такого же ржавого ключа, которым он имел обыкновение заводить и ломать свои живые игрушки. Он знал, как устроен механизм внутри каждого из нас, и мог бы вынуть пружину, заставлявшую меня двигаться и жить.

Потом он, видимо, решил, что ему пока достаточно одного сломанного человечка, а другой пусть подождет, повисит еще на тонкой веревочке, которая или задушит его, или оборвется. В любом случае человечку конец, но надо было считаться с практическими нуждами…

Он постучал папироской по крышке серебряного портсигара, ожидая, пока я поднесу огня. Забыл сказать, что на каждый из пяти пальцев его правой руки было надето по кольцу, а запястье левой схвачено браслетом часов. И часы, и кольца были дорогими и необыкновенными. По одному из широких колец шла арабская вязь; на другом угадывалась надпись, сделанная кириллицей. Кроме того, я успел совершенно точно разглядеть две переплетенные буквы на портсигаре – вероятно, инициалы владельца. Я не удивился бы, если бы узнал, что Габриэль показал мне их специально. Поистине дьявольские штучки! Вероятно, он хотел, чтобы не я вел его по следу, а мои непроизвольно возникающие мысли… Но он ошибся. У меня не возникло ни одной предательской мыслишки. Инициалы ни о ком мне не говорили, а самого портсигара я никогда раньше не видел.

Я поднес ему свечу, держа руку лодочкой, чтобы воск не капал на его голое тело. Я старался быть хорошим, услужливым слугой и надеялся, что он это оценит. Напрасно надеялся…

Габриэль затянулся пару раз; я услышал, что папироса, тлея, издает прелестные звуки, напоминающие отдаленную трескотню цикад. Дымок свивался в спирали, которые ввинчивались в стены и исчезали. Пепел по-прежнему носился под низким потолком стайкой серых птичек и не оседал. Узор инея на стекле составил ясную зеркальную надпись из одного слова: «LIEBESTODS»[3 - LIEBESTODS – Любовь до гроба (нем.).].

– Санчо, сынок, пора тебе начинать отрабатывать свой хлеб, – заметил Габриэль с безжалостной улыбкой, хотя я еще не съел ни единой корочки с его стола. – Кто может знать о смерти Шепота? Подумай об этом. У тебя есть время – до утра… У нее уже нет времени, – добавил он, имея в виду Долговязую.

А может быть, я чего-то не понял.

* * *

Утром он прогнал Мадлен, как последнюю потаскуху. Она не произнесла ни слова. Оделась и ушла, не умывшись и не расчесав своих спутанных волос. У Долговязой, при ее внушительных габаритах, был вид собачонки, не понимающей, за что на нее рассердился хозяин. А ему она просто надоела.

Прежде чем приступить к делам, Габриэль принял ванну и выпил две чашки крепчайшего кофе. Между первым и вторым номерами утренней программы он извлек из кармана сюртука плоскую флягу из нержавейки и приложился к ней, объявив, что это «спиритус мунди». Но моих чувствительных ноздрей падшего аристократа коснулся аромат, знакомый с детства и уже основательно подзабытый. По-моему, во фляге было не что иное, как старый, божественно старый коньяк.

Стоило мне учуять этот запах, и на внутренней стороне век возникли картинки из моего детства – призрачные, замутненные капризами памяти, непоправимо далекие, – и все же от них сладко щемило сердце.

Я видел интерьеры пентхауза в старинном замке моего отца; витражи, сквозь которые падал лунный свет и ложился на пол голубоватыми бесплотными плитами; гигантских черепах и клонированных русалок, томно круживших в кристально прозрачных водах бассейна; полуистлевшие полотна и голограммы скульптур; людей в пятнистых масках – то ли охранников, то ли наемных убийц, то ли просто участников бала-маскарада; пары, завораживающе медленно двигавшиеся в странном танце под тягучую мелодию «Кашмир»… Что-то мешает мне «видеть». Может быть, слезы затуманивают взгляд, обращенный внутрь…

Но вот туман рассеивается. Следующая картинка. Мне восемь лет, я сижу на возвышении у стены громадного зала. Ряды колонн тянутся вдаль, до самого горизонта. Это называлось «развивающийся храмовый интерьер»… Невообразимо красивые дамы подходят и целуют мою вялую руку с голубыми прожилками вен и кусочками змеиной кожи на ногтях. Мне скучно, и шелест атласа напоминает лишь о том, как шумят крылья летучих мышей в заброшенной часовне (наверное, уже тогда было ясно, что я не создан для наслаждения властью, а лишь для меланхолических грез, – однако никто не потрудился вникнуть в это)…

Отец возвращается из Лабиринта Чудовищ, и все собравшиеся приветствуют его с очередной победой, но не слишком бурно – ведь нет вообще ничего важного, и чрезмерное проявление чувств, равно как и придание чему-либо особого значения, считается дурным тоном. Отец говорит, что видел тень Сияющего Зверя, и при одном только упоминании о Звере возникает зловещая пауза, наполненная тревогой и благоговением…

Затем отец снимает шлем виртуальной реальности, перчатки с сенсорами и отдает их груму. Группа продолжает играть; музыка звучит безостановочно; пары вычерчивают на гладком полу траектории, как звезды, вечно летящие сквозь пустоту…

Нам далеко до Древнего Рима. Мы растеряли даже звериную жажду обладания. Разврат у нас не так чудовищен, развлечения не столь кровавы, а насильственная смерть попросту театральна. Она так же хорошо изучена во всех мыслимых видах и так же бесцветна, как любые стороны жизни. Кровосмешение? Мы давно уже считаем себя выродившимися. Все было, все испробовано и повторится несчетное количество раз. Все человеческие пороки банальны и скучны, как сама добродетель. Тоска библейского меланхолика передается по наследству, будто вирус. В наши времена ее разделяют даже дети. Вялую агонию дряхлого старца можно без труда распознать под любой маской. Что-то надломилось в стебле поколений – и поник жалкий, нераспустившийся цветок. Вниз, вниз – теперь уже только вянуть, глядя вниз, и сбрасывать лепестки… И при этом у нас чрезвычайно низок уровень суицида. Все хотят до конца испить горький яд в надежде, что он окажется лекарством. Но доза слишком велика. Да и надежда – всего лишь обреченный выкидыш разочарования…

Как можно жить, если любое деяние заранее представляется бессмысленным, а проявление любого чувства – невыносимо фальшивым? Если каждое движение, каждый жест отбрасывают тень пошлости? И, что еще хуже, ни в чем нет подлинной красоты. Даже дьявольское зло перестало быть эстетически притягательным.

Мы измельчали до предела; сбежали с полюсов любви и ненависти на экватор безразличия и посредственности. Крайности пугают нас; это пропасти, со дна которых нет возврата. Только луна еще вызывает приливы и отливы угасающего чувства в лунатических душах; ее бледный свет порождает химерическую суету…

Сова Минервы заканчивает полет в сумерках. Это век, наслаждающийся своим падением. Запыленный, порочный, умирающий, отдающий сладким душком тления, уставший от всего и от самого себя мир, возвращение средневековья, постиндустриальный упадок, рак цивилизации, переходящий в летаргический сон, апогей декаданса. Но как назвать то, что окружает меня сейчас?!

Только несколько секунд длится очарование, только несколько секунд вдоха, задержки дыхания и воспоминаний. Ничтожное количество паров коньяка попадает в мои легкие… Благодаря этому и за секунды я снова успеваю вернуться на двадцать лет назад.

Отец и его ближайшие друзья пили коньяк, один глоток которого стоил больше иного бриллианта, и аромат напитка тогда казался мне неприятным. Каждый тост прославлял смерть. Все стихи были о ее сладости. Все песни выражали жажду небытия…

Другой вечер. Для него был выбран ландшафт греческого острова. Красота, губительная для души. Нега, растворяющая и без того подточенные старостью силы. Невозможная синева небес и вкрадчивый шепот моря, рассказывающего нескончаемую легенду. Белые портики, разбитые колонны, торсы и фиговые листки героев, бессильные руки богинь, розовые облака цветущих садов. Несгораемый закат, всепогодная чистота…

Как только я начинал поддаваться агорафобии, возникал интерьер картинной галереи, уходящей в бесконечность. Один и тот же портрет повторялся несчетное количество раз. Повторение обладало несомненным терапевтическим эффектом…

Очередной бал. Мать с огромным животом, на восьмом месяце беременности, сидела в кресле с высокой спинкой и усталым взглядом следила за происходящим. На ее губах застыла ничего не выражающая улыбка. Отец подходил, прилюдно прикладывал ухо к животу, а затем целовал его четырежды – крестообразно. И все вокруг склоняли головы, символически оплакивая скорое возвращение в мир еще одного несчастного, похищенного природой у вечности и уловленного в сети сансары. Лицо матери искажалось, становилось жалким и растерянным; отцу приходилось утешать ее…

И снова мелодия «Кашмир»; и пейзаж в сложном настроении «жизнь – пустыня; смерть – оазис; оазис – мираж»; и снова грезы; и снова путь под черным солнцем и ледяной луной; и вой ветра, засыпающего песком обезлюдевшие города и обглоданные кости бедуинов; и мрамор, изъеденный эрозией; и брошенные храмы забытых богов; и тень коршуна, пересекающего ослепительное небо днем; и ужасающее молчание звезд ночью; и безголовые статуи, к которым нельзя прикоснуться, потому что они сотканы из лазерных лучей; и неоновые вывески «Бог тоже забывает» на святилищах чакланов; и черные стяги тоски, вонзенные в мозг с раннего детства…

Потом – интерьер «Версаль». Отец удалялся с фаворитками, а мать прикладывала салфетку к своим губам, намазанным фиолетовой помадой, и оставляла на ней почти круглый отпечаток с сотнями мельчайших крапинок, и затем посылала меня к отцу с этим знаком любви, смысл которого я понял только тогда, когда случайно застал отца в оранжерее с другой дамой. Орхидеи окружали их, будто бесстыжие глаза флоры подглядывали за противоестественным соитием. Я не смел мешать. Но однажды отец заметил меня и сказал: «Иди к нам, малыш. Посмотри: вот святая женщина, думающая прежде всего о благе нерожденных!» После этого он засмеялся, а она была слишком занята…

Когда сворачивали ландшафты и отключали интерьеры, я отправлялся бродить по «настоящим» залам, спускался на лифте в подвалы, на заброшенные этажи, глотал вековую пыль, потревоженную мною, и понимал, что затхлый воздух может пахнуть временем. Я перелистывал огромные гербарии растений, давно исчезнувших с лица земли, трогал бабочек, пришпиленных к картону внутри вычурных рам, и не испытывал жалости и угрызений совести, когда они рассыпались в прах. Я отряхивал этот прах и шел дальше, рассматривая отцовскую коллекцию старинных автомобилей, чучела и реконструкции вымерших животных, восковые фигуры людей прошлого, читал имена, которые ни о чем мне не говорили – Ленин, Гитлер, Сталин, Наполеон, Эйнштейн, Гейтс, Гагарин, Пресли, Тейлор… Сколько я себя помнил, меня окружали муляжи. Все было более или менее удачной подделкой, призванной механически воспроизвести или скопировать жизнь в тщетных попытках обрести утраченное.

Страна вечного упадка… Поверьте, я осведомлен о том, что ничто не длится «вечно». Скажем иначе: непреходящего упадка. Даже в периоды потрясений или так называемого «подъема» зерно упадка не засыхает и не гниет. Оно вызревает где-то в глубине, чтобы дать всходы уже при жизни того счастливого поколения, которое избежало гибели на войне и застало сомнительный «расцвет». Я ни дня не ощущал себя частью развивающегося общества – по-настоящему молодого, растущего, устремленного в будущее. Кто-то рождается в чистой земле, а кто-то в трясине. И дело тут не в способностях или желании что-либо изменить. В паузах бравурных маршей застыла апатия; во взглядах стариков сквозит разочарование или маразм; рядом с пятидесятилетними можно ощутить их покорность судьбе и тяжесть времени, убившего их мечты; на веселых лицах юнцов лежат отсветы кровавого прошлого; все опутано тайной и удушливой паутиной ВЛАСТИ, а значит – лжи во благо.

Но времена всеобщей «благодати» никогда не наступят. Я знал это абсолютно точно. Я – часть этой власти. Я – часть тотального обмана, мифа о слабом существе, принявшем на себя тяжкий крест тирании…

И червь непрерывно гложет мое сердце.

* * *

…Что-то похожее на пощечину без шлепка ладони вывело меня из транса. Оказалось, я чуть не пролил обжигающий кофе. Зеленые глаза Габриэля пристально глядели на меня, и я понял, что они прозревали то же самое, что вспоминалось мне. Ключик провернулся где-то внутри меня, открыв одну из тысяч дверей, за которыми заперты демоны…

Что ж, я готов был сыграть с ним в эту игру. Я и сам хотел бы превратиться из дома привидений с наглухо заколоченными окнами и комнатами – угольными мешками, затопленными подвалами и слизняками под полом в анфиладу с настежь распахнутыми дверями, сквозь которую помчался бы свежий ветер и солнечный свет. «Проделай во мне коридоры, проклятая тварь!» – мысленно попросил я Габриэля. Но он уже не «слушал» меня. Он пил свой утренний кофе.

Я придумал кое-что за то время, которое он мне дал. Я решил отвести его к ясновидящей Кларе.

Кроме того, я обещал вам оставаться незаметным повествователем, но слишком много треплюсь о себе. Готов поспорить, что на это тоже была воля Габриэля. Ничего не поделаешь – ведь я только тень человека, которая возжелала найти того, кто ее отбрасывает…

3

Клара была чудовищно толстой и вряд ли могла сдвинуться с места без посторонней помощи. От нее приторно-сладко пахло ароматизированной пудрой. На протяжении всего приема она сидела, расплывшись на кушетке и обложившись подушками. Возле ее необъятной левой ляжки примостилась поседевшая и полуоблезшая пародия на пуделя – дряхлый кривоногий кобель, который, слава богу, хотя бы не тявкал. Сначала я вообще принимал его за чучело, пока он не дернулся, а Клара не скомандовала: «Ричард, сидеть!» В пределах досягаемости ее рук, будто скатанных из рыхлого теста, находилось всего несколько предметов: жидкокристаллический экран, колода карт, улыбающаяся кукла с воткнутыми в череп булавками, рентгеновские пленки (опять кости; всюду проклятые кости!) и логическая машинка Луллия, переделанная из стариннейшего арифмометра. Весьма скромный, банальный и не слишком впечатляющий набор, но я не доверял нововведениям.

Габриэль оглядел интерьер салона и аксессуары со скептической ухмылочкой. До этого он посмеивался и надо мной. Пока мы пробирались по улицам города – он верхом на своей бледной кляче, а я пешком, держась за стремя, – мне пришлось выслушать столько упреков в никчемности, что их хватило бы на двадцать Господ Исповедников. Зато я узнал, что мой новый хозяин обладает прекрасным чувством юмора, хоть и ядовитейшего свойства. Не раз он заставлял меня сгибаться пополам от смеха, и я начинал задыхаться, потому что не поспевал за ним ни телом, ни мыслью.

Все уже знали о прискорбнейшем происшествии с Малюткой Лохом и старались держаться от нас подальше. Вместе с тем обыватели хотели видеть, что предпримет мэр, и я частенько оглядывался, ожидая появления Миротворцев. Габриэлю же было плевать на все и на всех. Он откровенно издевался над нравами Боунсвилля, его ветхими строениями и убогими обитателями, но он еще не был в богатых кварталах и не видел город с «лучшей» стороны.

А теперь он издевался над Кларой, но та терпела – клиент обещал хорошо заплатить. У нее было не так много клиентов, а самцы, прожигавшие насквозь похотливым взглядом – до самой зловонной и непотревоженной трясины состарившегося лона, – попадались ей очень давно…

Ясновидящая жила в аккуратненьком домике из красного кирпича с черепичной крышей. Ухоженный садик с белой скамеечкой под грушей дышал уютом. Коновязь выглядела чисто декоративной деталью; даже полудохлая кобыла Габриэля могла бы, подавшись назад, выдернуть ее из земли и утащить за собой. Мещанские навесики над окнами и цветочки в раскрашенных деревянных ящиках успокаивали. Болтали, будто бы Клару много лет назад лишили лицензии психотерапевта за любовную связь с душевнобольным пациентом. Я допускал, что и такое могло случиться. Чего я только не насмотрелся – а ведь я был еще молод!..

Когда мы приблизились, стало слышно, что в доме заведен патефон. Хриплый мужской голос, пробиравший до костей, пел на том английском, который употребляли до смешения языков:

…Она говорила ему, что любовь никогда не умрет,
Но однажды он узнал, что она лгала…

Это была старая, забытая песня, и вдобавок пластинка немилосердно трещала. Но Габриэль вдруг разительно изменился в лице. Мне показалось, что его кожа почернела и даже сияющие глаза погасли. Через секунду это был прежний опасный авантюрист, истекавший сарказмом, но теперь я знал, что и у него есть уязвимые места. Это могло мне дорого обойтись, и я сделал вид, что ничего не заметил.

Девочка – то ли служанка, то ли ученица (у Клары не было своих детей, по крайней мере никто в городе о них не знал) – провела нас в комнату, погруженную в вечные сумерки. Небрежным жестом Габриэль велел мне оставаться у двери. Здесь я чувствовал себя неуютно. Какому-нибудь придурку вроде Малютки вполне могла прийти в голову бредовая идея разобраться с инородцем и заявиться в салон Клары с оружием. В самом деле – это было тихое местечко, в высшей степени подходящее для дел такого рода. В этом случае я был бы первым, кто получил бы заряд свинца в спину. И потому моя спина все время чесалась.

Жалюзи на окнах были закрыты. Горели свечи и курились благовонные палочки. На каминной полке лежали «Большой атлас регионов мертвых», изданный в начале прошлого века профсоюзом собирателей костей, и томик с перламутровым крестом на переплете, весьма похожий на молитвенник, – но, судя по цвету бумаги, это был запрещенный «Черный бревиарий». Ничего не скажешь, редкое издание… За спиной Клары висел портрет мистера Кроули. С потолка свисала лампа с абажуром в виде панциря черепахи. Да, чуть не забыл: на шахматном столике были будто напоказ выложены затасканные таблицы эфемерид планет – совершенно бесполезные, ибо их составили несколько десятилетий назад те астрологи, которые еще умели это делать.

Одной брезгливой гримасой хозяин вынес приговор эклектичной и дешевой декорации. Я надеялся, что он не сочтет Клару столь же дешевой самозванкой. Она действительно обладала редкостным даром, и слава о ней распространилась далеко. Однако люди редко ощущают то, что скрыто в глубине, и куда больше доверяют видимости. Потребность помнить давно признана вредной. Многие желали бы забыть прошлое, и лишь некоторые хотели знать свое будущее. И еще меньше было жаждущих вскрывать гнойники тайн.

Но сегодня к ясновидящей, похоже, забрел настоящий ценитель гноя. Она честно старалась быть ему полезной. Все старались быть ему полезными, но мало у кого это получалось. Я продержался дольше других. Клары хватило минут на сорок.

Она выслушала его молча. Ни одна складка не дрогнула на ее жирном желеобразном лице, хотя поговаривали о ее темных делишках с Шепотом. Мне и в голову не приходило, что я ее подставлял. В конце концов Габриэль рано или поздно все равно добрался бы до нее, и тогда было бы только хуже. Сейчас же он разыгрывал из себя приличного человека, если в отношении его можно употребить это слово.

Когда он закончил, она кивнула, прикрыла веки рептилии и опустила пальчики-сосисочки на экран. С минуту сидела, погружаясь в транс (а может, думала: «Катитесь-ка вы оба к черту!»), потом стала совершать плавные движения кистями, словно сдирала с экрана тончайшие невидимые пленочки.

Я видел подобное действо не впервые и всякий раз сомневался в успехе, но снова и снова убеждался в том, что она «очищает» экран до такой степени, что на нем становится различимым некое изображение. Может, это был и примитивный фокус, однако повторить его без специальных приспособлений не удавалось никому. Клара, насколько я понимал, не пользовалась никакими приспособлениями. Правда, изображение не отличалось четкостью и конкретностью. Чаще всего это были просто движущиеся пятна и тени. Трактовать их можно было как угодно – в том и состояло искусство Клары. Если же экран оказывался бесполезным, оставались еще логическая машинка и Зеркало Хонебу. Зеркало ясновидящая использовала только в крайнем случае. Я сильно подозревал, что сегодняшний случай именно такой.

Пока она священнодействовала с экраном, Габриэль закурил папироску от одной из черных свечей и пускал дымок, бесцеремонно развалившись в кресле. Я стоял у двери и разглядывал сумрачную берлогу Клары. На антикварном патефоне Берлинера все еще вращалась пластинка. На бумажном плакате, висевшем в стенной нише, был изображен полуголый мускулистый священник, пронзающий какую-то нечисть обломком кованого креста. На двух гобеленах-близнецах была запечатлена битва мотоциклетных банд. Большие маятниковые часы напоминали гроб, поставленный вертикально, только в квадратном окошке вместо лица покойника виднелся циферблат с полустертыми делениями и тусклые стрелки. Часы были устроены так, что медленно опускавшийся маятник в виде топора рассекал пополам куклу-узника и тут кончался завод. Странный однако вкус у старушки! Потом я вспомнил, что она тоже была когда-то молодой, а может быть, даже не такой толстой и пригодной для употребления…

Вдруг я заметил, как без всякой видимой причины заколебались портьеры, на которых были вытканы золотые дракончики. Внезапно возникший сквозняк приподнял сиренево-седые букли на голове ясновидящей, в результате чего ее прическа стала похожа на нимб, сотканный из паутины. Габриэль переместил папироску в уголок рта и похлопал в ладоши.

– Давай, давай! – поощрил он Клару. – Время – деньги.

Как только он это ляпнул, часы пробили полдень и раздался звон монет, посыпавшихся из них, будто из игрального автомата. Все монеты оказались золотыми, старой чеканки и давно вышедшими из употребления. Это была шутка не лучшего пошиба. Многократно распиленная кукла издала ржавый хохоток.

Клара то ли действительно погрузилась в транс, то ли предпочла не обращать внимания на происходящее. Ее зрачки хаотично блуждали под опущенными веками, а из-под волос поползли струйки пота, оставляя дорожки в пудре.

Мне и самому показалось, что в комнате становится жарковато и душновато. Еще бы – свечи горели, три человека дышали, один курил, ну и Ричард, конечно, сопел в свои две дырки, не сводя с Габриэля вылупленных глаз. Песик напоминал мне последнего отпрыска дегенерировавшей династии аристократов с полностью утраченным чувством реальности и с выдающейся неспособностью предчувствовать опасность. Я сомневался, что это несчастное животное почует приближение землетрясения, не говоря уже о неопределенной угрозе, которую представлял собой зеленоглазый двуногий монстр…

Вскоре Клара начала еле слышно говорить. Разобрать, что она там бормочет себе под нос, было невозможно, хотя я слушал так же внимательно, как осужденный слушал бы приговор, выносимый старым судьей-маразматиком.

Габриэль поморщился и бросил на меня взгляд, не суливший ничего хорошего. Я и так уже жалел, что поставил на Клару. Не хотел бы я оказаться среди тех, кого хозяин сочтет для себя бесполезными.

Я становился на носки и вытягивал шею, пытаясь заглянуть в экран, лежавший на коленях у толстухи. То, что я увидел, напоминало паука-свастику, бегавшего от одной черной лузы к другой по зеленому мерцающему полю. Постоянно следить за ним было, наверное, чертовски утомительным занятием…

Наконец ресницы Клары взлетели вверх. Она уставилась на нас мутными глазами. Ее зрачки были расширены, будто она и впрямь бродила в нездешней тьме. Я не мог бы сказать в точности, что с нею произошло, но по крайней мере ее речь стала членораздельной. Правда, болтала она всякую ерунду:

– Даже мертвые не спят спокойно… Одни могилы молчат. Другие орут. Третьи взывают к мщению. Слышу два поющих склепа. Ни одна могила не шепчет…

– Что за хреновина?! – воскликнул Габриэль. – Санчо, дурень, куда ты меня привел?

И все же я чувствовал, что он забавляется этим представлением.

А Кларе уже было не до забав. Кажется, она угодила в ловушку. Чужак проник вслед за нею в ее тайный сад, и теперь бедняжка обнаружила, что тропинки, которыми она многократно пробиралась в мире теней, отыскивая и узнавая вещи с изнанки, исказились; карты лгут; ориентиры перепутаны, и нездешние призраки стерегут выходы, отпугивая посвященных…

Клара испугалась, но так, как пугаются в дурном сне. Она стала похожа на уродливого ребенка, погрузившегося в кошмар. Морщины на ее лице напоминали извивающихся червей. Собственное прошлое было ее смертельным врагом. Она хотела бы разрушить и испепелить корявые лабиринты памяти, но они стояли незыблемо, как крепость, а из-за стен, спрессованных болью и временем, доносился злорадный хохот шпиона, проникшего туда через нору в подсознании, и предательское эхо повторяло подавленные мысли. У ее памяти не было глаз, которые можно было бы выколоть, а ее мозг «говорил» без помощи языка, который можно было бы вырвать. Впрочем, язык из плоти тоже был ее врагом. Какая-то посторонняя и потусторонняя сила выжимала из нее слова, как кулак выдавливает дерьмо из звериной тушки. И спасало только то, что символы, разбросанные на тайных путях, были слишком невнятны – в противном случае она сама куда лучше распорядилась бы своей никчемной жизнью, пришедшей к страшной старости.

…Частицы пудры отклеились от ее лица и парили вокруг головы, словно рой мельчайших белых мух. За ее спиной возникали туманные фигуры, которые то засовывали ей пальцы в уши, то застилали глаза, то заползали в рот или ноздри. Судя по всему, Габриэль боролся с искушением заставить Клару выражаться яснее, но опасался «сломать патефон» раньше, чем песенка будет допета до конца. Ричард жалобно поскуливал и пытался спрятаться за необъятный зад хозяйки. Та продолжала торопливо бормотать.

Из ее бессвязного монолога я сделал единственный вывод, что Шепоту не повезло и после смерти. По-моему, его кости попросту растащили дилетанты. Для настоящего собирателя это была самая неприятная информация – все равно что для хорошего ювелира известие об уникальном алмазе, распиленном на части. И, цветисто выражаясь, даже алмазная пыль развеялась над океаном – так что было от чего впасть в пессимизм.

– Что ты мелешь, черт тебя подери? – сказал Габриэль, перерезав нескончаемую, но гнилую нить ее болтовни. – Доставай зеркало и займись наконец делом!

Клара заткнулась и в течение нескольких десятков секунд напоминала сомнамбулу. Она словно задержалась там, куда привел ее сомнительный дар, и торчала, потерянная, среди изменившегося пейзажа, забыв обратную дорогу. Потом она с трудом ее вспомнила и медленно «пошла домой».

Взгляд ясновидящей я и раньше не назвал бы ясным. Сейчас он стал совсем непроницаемым, как осадок в пивной кружке. Она протянула руку, колыхавшуюся так, будто плоть сползала с кости, и засунула ее в ящик, стоявший возле кушетки. Тут ее охватил очередной приступ сомнений и опасений. Но лучистый и пристальный взгляд Габриэля осветил ей путь.

Поколебавшись немного, Клара извлекла из ящика приспособление, которое в здешних краях называют Зеркалом Хонебу. На моей родине оно называлось немного иначе. Как-то раз меня по глупости угораздило заглянуть в него, и я не хотел бы, чтобы это повторилось. В Зеркале Хонебу можно кое-что увидеть, но взамен необходимо кое-что отдать. Я понял, что сделка невыгодна, как только от меня отрезали малюсенький кусочек. Чего? Не могу выразить словами. Но вы бы это тоже почувствовали, можете мне поверить… Зеркало – опасная игрушка. Пользуясь им, надо либо обладать неисчерпаемым запасом того, что забирает Хонебу в качестве платы за услуги, либо очень быстро превратишься в ходячий манекен.

Клара, конечно, знала об этом не понаслышке и намного лучше меня. Ей очень не хотелось заглядывать в Зеркало. Но пришлось.

Ее лицо исчезло в тени, густой, как черная сметана. Тень падала оттуда. Голос, раздавшийся через минуту, был под стать новому облику – инфернальный, бесполый, далекий, – почти что разряд атмосферного электричества в телефонной трубке (была и такая забава во времена моего счастливого детства).

Голос Хонебу сообщил то, о чем даже я начал догадываться: костей Шепота не было под поверхностью земли – по крайней мере в доступной ее части. Правда, существовали особые способы «упаковки», препятствующие проникновению демона.

Габриэль отложил папироску, использовав в качестве пепельницы логическую машинку Луллия. Его физиономия была бледной и выражала одну лишь непреклонность. Он протянул руку и отнял у ясновидящей Зеркало, нимало не заботясь о том, понравится ли Хонебу то, что ему помешали питаться.

– Ты плохо смотришь, Клара, – проворчал он недовольно. И добавил в сторону, будто обращался к пустоте: – Протри ей фары, Монки!

Клянусь, он так и сказал: «Протри ей фары, Монки!» Я не поверил своим ушам, но пришлось поверить глазам. Через несколько мгновений на уровне их голов сгустилось облако некой субстанции в виде пляшущего человечка размером с карандаш. Не знаю, что это было – дым, пыль, игра света и тени, галлюцинация или все вместе. Во всяком случае, тощий человечек лихо отплясывал какой-то дикий танец. Будь он живым существом, я сказал бы, что он рискует вывихнуть себе суставы.

И вот этот чертов Монки, дергаясь в воздухе без всякой опоры перед самой Клариной физиономией, вдруг протянул свои игрушечные ручки и положил ладони на ее глазные яблоки. Она не мигала; ее поразил столбняк. Монки начал совершать кистями круговые движения, продолжая выделывать ногами бешеные коленца. Сквозь его полупрозрачные ладони я видел, как вращаются вслед за ними ее зрачки…

Пудель Ричард дрожал, как лист на ветру. С его губ капала пена. Не знаю, бывают ли среди собак эпилептики, но это было весьма похоже на припадок.