скачать книгу бесплатно
Парантелла
Денис Чуранов
Представленный сборник содержит четыре рассказа: «Почтальон», «Две комнаты мистера Имминокля», «Пыльник», «Игра в апельсин»
Денис Чуранов
Парантелла
ПРЕДИСЛОВИЕ
При первом приближении мир художественной литературы оказывается подобным волшебной, очаровательной многоголосице, как если бы мы имели возможность слышать благие песнопения всех священных мест нашей маленькой планеты за один приход. Вообразите: в один пространственно-временной миг вы находитесь и в громадном католическом соборе с радужными витражами, и в бедной монашеской келье, и в разломанном капище, и в загадочной восточной пагоде, и в просторном поле с налитыми золотом колосьями, где высится священный для кого-то сруб. Перед вами месса – перед вами буффонадный кумир с четырьмя парами резных глаз. Кадило мелькает, обращаясь в костистый амулет и обратно; прямо на ваших глазах золотая дарохранительница раздаётся в стороны и предстаёт пирамидой старых Инков; а богослужитель о белоснежных омофорах, расположившись перед толпой аборигенов, облачённых в хитоны из медвежьей шкуры, возлагает на алтарь старый часовой механизм… И вот до вашего слуха доносятся нежные, разбирающие душу аппассионаты аллилуйи, хлёсткие хористые завывания ветру-быстроногу, блаженные песни Орфея, раскатистые тремоло во имя древнего камня. Нескончаемым прямым потоком в вас льётся музыка служб, обрядов, гаданий, игр, мистерий, альборад.
Тем не менее, к подобному сладкому водевилю, пленяющему сердце своей головокружительной нескончаемостью, довольно скоро примешивается совершенно другое, резко контрастирующее с безмерным добром. Будьте готовы, что грудь ваша, которую сейчас ласкают ветры зефира, в любой момент напорется на острые хребты пьяной действительности и тем изранится в кровь. Приобщившись к этому хору, вы наверняка услышите и самые отчаянные проклятия, проклятия собственной души… Ведь мир художественной литературы – хронология не только человеческих взлётов и вознесений в Косм, но и (быть может даже в большей степени) небывалых падений до глубин вечноморозного озера. Здесь могут лелеять сладкую ноту, запавшую в сердце, а могут, позабыв всё, исступлённо лобызать прах табака в последнем подзаборье. Выходит, что описанная выше многоголосица суть капелла, сложенная не из строжайших силлогизмов, неизбежно приводящих к счастливой развязке, но судеб, судеб! А литература – блестящее их свидетельство. И вот к этой религиозно-музыкальной глоссолалии бредёт ещё один бумагомаратель со своей скрипучей шарманкой, и хор становится чуть грубее, шершавее…
Я люблю, люблю литературу и настаиваю на причислении её к разряду сверхъестественных феноменов. Художественный мир для меня – сущее невероятие, потому что в простых его белых страницах можно обнаружить как слияние с любовным, социальным, культурным, философским, просто бытийственным Универсумом, так и мизантропическое отшельничество души, умывающейся гвоздями и кормящейся стеблями чертополоха в расщелине одинокой горы. И всё это происходит в одну и ту же минуту! Удивительно, просто удивительно.
Но пока льётся художественная музыка зодчих небесных дворцов и зачумлённых деревенек, где-то рядышком ослепительным лучом бежит-течёт по стадиону памяти непревзойдённый мастер, гений из гениев. Многие пытались угнаться за ним и по сей день продолжают свои отчаянные попытки. Больше остальных это выходило у таких умельцев словесности, которые почитаются ныне словом «великие»; некоторые из них на один миг успевали даже бросить пару истомных вздохов в спину искусному гению; другие, впрочем, тоже вполне заслуженные рассказчики, едва ли раз умели завидеть на далёком горизонте чудесного марафонца. А между тем марафонец тот совершает свои ежедневные забеги, используя наше непосредственное участие: мы – та самая дорожка, по которой он бежит бесконечно долго, не думая останавливаться. И этот ослепительный луч, непревзойдённый мастер, гений из гениев, чудесный марафонец зовётся очень коротко – Жизнь. И именно она, Жизнь – лучший писатель, которого так жаждут заполучить в свои грязные лапы издатели всего мира.
И, о, Господи, хотя бы раз, хоть падающей ресничкой углядеть эту волшебницу, Жизнь. Хоть бы изгибчик, урывчик её…
ПОЧТАЛЬОН
Бумага всё стерпит.
Цицерон
История эта произошла много раньше сегодня, немногим позже завтра; в стране, где первые христианские катакомбы, ещё запечатлённые землёй, капиллярной сетью простираются под ледяным панцирем одинокой черепахи; в стране, где бурные карнавальные танцы перехлёстываются с ещё не отжившими церемониальными шествиями под изогнутой лордозом краснокирпичной крышей; в стране, где, протянув продавцу шестипенсовик, можно получить сдачу гончарными кругами с овальными проёмами в центре. Там могут помочь справиться с путеводителем по лучшим местам столицы, а могут и плюнуть, приценив презренным взглядом инородца; там, после начинающего день тончайшего бланманже, под вечер принимаются за слабо прожаренную вырезку утреннего соседа по столику, утрамбовываемую в желудке ядрёным абсентом. Там истомно простирают руки к Богу – там интимно звучат молитвы жирному чёрному пятну.
Да мало ли таких мест на свете?
***
– И как это только тебя взяли к нам, Кри? Ты ведь такой старикан.
Молодой парень, одетый в тугую синюю униформу, лихо распечатывал верхушку большой коробки и, метнув очередной словесный нож в спину пожилого работника Кристоффеля, злорадно ждал ответа. Лицо его искрило удалью. Заслышав вопрос лихача, находившиеся поблизости работники негромко захмыкали; отрывистые смешки послышались со стороны офисного принтера, казавшего толстый бумажный язык, от загрязнившейся кофе-машины, из-под отвесных грудин жёлто-серо-белых прямоугольных гор – с рабочих мест сотрудников почтового офиса; в унисон им раздался протяжный низкий задыхающийся звук, словно кто только что на последних секундах покинул толщу воды и принялся жадно глотать воздух, как бы даже покусывая его. То был смех Джо – младшего почтового распределителя, средневозрастного мужчины с огромным животом, подкрепляемым ежевечерними кубометрами пива. С тяжёлым выдохом он стащил со стола пачку бумаги и, не переставая улыбаться от шутки деловитого коллеги, вышел из офиса через дальнюю дверь.
Тем временем уголки крафтовой бумаги уже держали ровный одиночный строй, как кавалеры иллирийского легиона. Ловкие руки Кларка Ливри тормошили боковины коробки. Отвесив такие вот слова, от которых и самому жизнерадостному старику сделается тоскливо, с лёгким насвистом и вполне беззаботно он продолжал заниматься распаковкой входящей корреспонденции – стандартная обязанность почтового делопроизводителя. И всё равно ему не было покоя – в мозгах спешно вываривалась новая «шутка», которую мембраны и рот Ливри могли бы адресовать всё тому же жалкому старику с именем Кристоффель.
– Я не пойму только, на что тебе…
Ручка на центральной двери помещения быстро опустилась вниз, подав характерный звук запирающего механизма, и вскоре табличка «Руководитель 10-го отдела “Калидум Литера”» смотрела уже не в боязливо-завистливые мышиные глаза сотрудников почтамта, а в кусок глухой бледной стены офиса. Из распахнутой двери вылетела крупная синяя униформа с несколько забавно высовывавшейся из-под ладненького воротника смуглой головой. Ухарь Ливри смолк – ему словно отрезало язык, а вся былая нахальная бравада куда-то запропастилась. Работа в его руках начала продвигаться куда быстрее, но глаза, хоть и были скошены вниз, не отрывались от грузной фигуры начальника.
Не обращая никакого внимания на подчинённых, «Руководитель 10-го отдела “Калидум Литера”» добрался до пустующего рабочего стола, сел в кресло, нашарил руками клавиатуру с мышкой и затем весь опустился в компьютер. Каждая клавиша отдавалась раскатистым грохотом внутри офисных клерков.
– Что там с поломкой на телеграфной линии почтамта для морских перевозок? Кто ответственный за это? – cпросил костюм с припаянным к шее воротником в никуда.
– Я, мистер Тасс… – послышалось из-под бумажных гор где-то невдалеке. «Ответственный за это» напряжённо поправляла светлую прядь волос и ждала следующих вопросов или указаний. Теперь и ей было не до того глуповатого смеха, который не долее пяти минут назад слетал с её тонких губ, внося свою лепту в очередное унижение старого почтальона.
– Когда починка?
– Я отправляла запрос в департамент связи, они обещали приехать на следующей неделе.
Не ответив ни слова, будто позабыв про ответственную светловолосую мышь, синий китель продолжал бороздить монитор оловянными глазами.
– Кларк, почему тебя всегда слышно? Ты голосишь так, что в ушах звенит. Сам не работаешь и другим не даёшь!
Кларк Ливри застыл, внимая каждому слову, вылетевшему из лысой начальственной головы. Разлохмаченная бумага подрагивала в руках, будто ожила и ей вдруг сделалось очень холодно.
– Делай своё дело и не вздумай горлопанить!
– Да, мистер Тасс… – Потревожил провинившийся мальчишка своим шёпотом гробовое безмолвие 10-го отдела.
И только один старик Кристоффель молчал не из страха. Своими ссохшимися руками он перебирал отштампованные документы, которые надлежало сложить воедино и выбросить в мусор. Он молчал не из страха, ведь страх его давно прошёл, оставив по себе поле изжёванных, изглоданных, втоптанных в землю нервов.
И всё равно он страдал. Но ведь сегодня понедельник, а это значит, что клапан, из которого нескончаемым потоком обычно изливается боль, будет на время перекрыт. И это уже хорошо. Очень хорошо.
Сейчас крупная шестерёнка Тасс скроется за дверью с табличкой «Руководитель 10-го отдела “Калидум Литера”», приспущенный к земле Ливри вытащит на свет содержимое плотной шершавой коробки и наполнит сумку страдальца Кристоффеля заветными прямоугольничками, разодетыми в маленькие египетские пирамиды, аэростаты, бюстики завоевателей и борцов за права человека, цветы на склонах гор, несущиеся на скорости квадриги с фигурками старых многоликих богинь, широкие лбы с долгими бородами, увеличенные в размерах панцири букашек, уплывающие в розоперстый закат триремы… Все они очень до?роги Кристоффелю. Они – его опиум от тягостной судьбины, которую уже не переписать, не исправить, каким бы волшебным пером ни вооружился старик.
В добросовестности Кристоффеля Патигаяса нельзя сомневаться – за время его службы в почтамте не было и дня, когда вверенные ему письма не доходили бы до адресатов в положенный срок. Каждый понедельник седой почтальон поправлял наплечную сумку, пока её ремень не помещался точно в кожную ложбинку, натруженную за десять лет работы, примощался в просиженное клювовороное кресло со скрипучей выцветшей рамой и то и дело спадавшей цепью и направлял развалюху в одному ему ведомое место.
Старая коморка в подвалах безлюдного дома скрывала от глаз прохожих таинство, в которое ненадолго погружался Кристоффель. Он приставлял велосипед к стене, улыбающейся сцепкой белокирпичных зубьев из-под частых бетонных дыр, и забирался в сырой подвал. По живности там можно было узнать время года: если попискивали мыши, крысы – значит, зима; если в глухие «окна» бились бездумные мухи или подневольные бабочки – лето. Кристоффель занимал привычное место у обломка шифера, прилаженного к вертикальной ножке (какой-то умелец соорудил стол), так, что проседевшая лысина его смотрела в щербину между двух толстенных настилов из бетона. Трясущимися венозными руками он доставал из сумки конверты, умещал их меж серых рёбер стола и принимался за первый отбор. Суть его была такова: если отправитель и получатель совпадали по полу – конверт отставлялся в сторону, по левую руку седого цензора; если письмо адресовалось мужчиной женщине или наоборот, оно пополняло заветную стопочку справа. Когда эта часть работы заканчивалась, Кристоффель убирал скопившиеся гомогамные конверты в рабочую сумку, а другие, которые прошли странное испытание, закутывал в небольшой холщовый мешочек и сразу же убирал под куртку с видневшимся на ней кусочком круглой эмблемы какой-то спортивной команды; остальная часть символа беспощадно стёрлась за прошествием долгих лет.
Велосипедная цепь вяло, с характерным скрежетом прохаживалась по шестерням между спиц под ногами Кристоффеля, размеренно крутившими педали. Почтовые ящики на привходах домовладений податливо проглатывали в свои жестяные зобы белые конвертики. На разнос писем отводилась вся рабочая неделя до субботы включительно, но руки Кристоффеля терпеливо разносили всю отобранную им корреспонденцию до последнего (нетронутыми оставались только конверты в мешке, державшемся в куртке под сердцем).
В свой одинокий дом он возвращался, когда на улице загорались ночные фонари. Кристоффель раздевался, умывал руки, подкреплялся привычным своим завтраком-обедом-ужином – сухими галетами с водой, – и отправлялся к письменному столу, держа под мышкой мешочек с десятками секретов.
В маленькой керамической чашечке горит свеча, покрываясь росой густого воска, – значит, Кристоффель уже приготовил первое письмо, намереваясь открыть его в сумраке ночи, и только крохотный свет по левую руку – верная звёздочка утлого судёнышка старого почтальона, заброшенного в океан страдальческой жизни. Идущие дрожью пальцы подставляют к свету первый носитель крошечной истории – «почтовой жизни».
Конверт. Конвертик. Четыре треугольничка, соприкасающиеся угловатыми носиками в центре. Пара песочных часов, положенных накрест. Игривый язычок, откупорить который позволено лишь одному человеку. Затянувшееся жерло вулкана о четырёх идеально ровных трещинках. Конверт. Конвертик. Тощие бочка?, скрывающие под собой небывало великое, словно маленькая хрупкая девочка с целой галактикой внутри. О них можно порезаться: тогда струинки крови побегут наперегонки, обагряя бумажное тельце, благое в своей беззащитности. При должной сноровке письмо можно изогнуть, и тогда получится бумажный самолётик; бросить его сквозь окно в ночь – и полетят таинственные строки куда-то, прибьются к выступу на высокой крыше, и никто никогда их не прочитает… Конверт. Конвертик. Ты можешь быть украшен маркой, а можешь быть изящен в своей белобумажной наготе. Этот, что сейчас держит в руках старик Кристоффель, награждён прямоугольной марочкой с резными изгибистыми краями; на ней два верблюда вышагивают по жёлто-оранжевой пустыне. Сердце старика начинает щемить ещё от картинок: первыми сегодня показались верблюды, и Кристоффель их пожалел; а однажды, когда ему попалась марка с божьей коровкой, карабкавшейся своими маленькими ножками по зелёному стебельку, – не выдержал и разревелся в солёную, иссечённую морщинами ладонь. Старик интимно поглаживает уголки конверта, потом марку, потом снова уголки с краями. И вот он смотрит в графу с именем отправителя – детским красивым почерком там выведено: «Бекки Тэтчер». Кромки глаз начинают полниться влагой; взгляд проскальзывает ниже. Тем же почерком: «Гарольду Эрл Тэтчер». Подушечки пальцев с тысячелетними древесными кольцами ласкают безымянные имена. Конверт. Конвертик. Иногда ты перетянут ленточкой, оканчивающейся миловидными бантиками. Но не этот. Хотя, это только первый, так что шанс ещё есть. Под навыкшимися руками отклеился треугольный язычок и запрокинулся назад. Промеж лицевой и задней бумажных щёк наверху выступило углубленьице; стоит чуть сплюснуть края – оно раздастся в стороны и станет похожим на маленькую лодочку без дна. Вместо него – боковинка самого сердца конверта. В залитой ночью комнате тлеет крошечный огонёк, и только он способен бросить полукруглый светик на ребристую от буковок бумагу. Кончики большого и среднего пальцев нежно касаются сложенного впополам листика и тянут его вверх, к свету, к Эребу, к израненному жизнью сердцу, к небывалой подлости. И вот письмо покидает тесные стены конверта, но вовсе не «Гарольд Эрл Тэтчер» избавляет его от этого вынужденного плена. Конверт. Конвертик. Только ты способен на время заглушить неизъяснимую му?ку старика Кристоффеля. Очень, очень несчастного человека. Конверт. Конвертик…
Тонкое письмецо изнывающе дрожит, ведь сейчас его участь заключена в одних только руках убитого горем почтальона. В эти минуты Кристоффель подобен археологу: точно ему удалось извлечь из многовековых наслоений обломок глиняной таблички, усеянной архаичными клинами, и теперь нужно обойтись с ней так нежно, как не обходился он со своей возлюбленной, павшей от злосчастной болезни больше десяти лет назад.
Почерк – такой же как на лице конверта: старательно выведенные буковки стоят ровно друг к дружке, взявшись за руки, детские миленькие петельки, маленькие «у» свешиваются крючочками, здороваясь со своими соседями и соседками снизу. Перед тем как приступить к чтению, Кристоффель поглаживает буковки, признавая в них что-то близкое сердцу, что-то глубоко родное; и только потом глаза его навостряются к началу письма, приготовившись начать неторопливую прогулку по строкам чьей-то души.
Любимому дедушке
Дорогой дедушка, пишет тебе твоя любимая внучка Бекки. На той неделе я с родителями ездила на озеро. Там была ещё семья. Мы поставили палатки и принялись купаться. На другом берегу папа со взрослыми ловил рыбу. Я познакомилась с девочкой Ребеккой и мальчиком Гуно. Он чёрненький и очень очень забавный. Мы вместе играли в догонялки, в палку да обруч и в индейцев вака вака. Для палки с обручем раздобыли ветку, а Гуно где-то раздобыл велосипедную шину. Потом мы готовили. Нас угостили жареной рыбкой с овощами и морковным соком. Нам было очень вкусно. Но Гуно объелся так что не мог бегать и нам с Ребеккой пришлось бегать вдвоём. Потом мы пошли спать в большую палатку. Каждый спал с мамой. В другой палатке поменьше разместилось два папы, мой и Ребекки. Папа Гуно спал в мешке на улице, но было не холодно. Утром мы ещё раз искупались, поиграли, покушали и поехали домой.
Мне очень жалко, что тебя не было с нами, с тобой было бы ещё веселее. Как твоё здоровье? Я очень верю, что всё хорошо. Мама сказала, что скоро мы приедем к тебе. Я приготовлю тебе твои любимые корзиночки с джемом, я уже научилась. Я люблю тебя дедушка и очень жду встречи.
Твоя внучка Бекки
Первое правило: отодвинуть письмо от глаз. Листок не может находиться под глазами, иначе бумага взмокнет и покроется волокнистыми пятнами с расплывающимися краями.
Второе правило: держать при себе полотенце или салфетку, иначе влажные ладони подпортят края. При нарушении первого и (или) второго правил – немедленно просушить листок.
Третье правило: полностью отдаться чтению.
Кристоффель натрудил этот маленький кодекс за всё время работы в «Калидум Литера» и неуклонно соблюдал его, хотя в последнее время стал иногда забываться… Но не сегодня. Сегодня письмо малышки «Бекки Тэтчер» избавлено от клякс-лужиц; значит, оно точно попадёт в первозданном виде к «Гарольду Эрл Тэтчер», к «любимому дедушке». Кап-кап-кап-кап. Солёные капельки просачиваются сквозь пальцы и падают на стол. Кап-кап-кап-кап. Кристоффель берёт заранее приготовленное полотенце, тщательно вытирает лицо, руки, затем стол, кладёт письмо обратно в конверт (сторону, которой лежало письмо в момент открытия, не забывает тоже) и, аккуратно смазав кончик верхнего треугольничка клеем, запечатывает конверт обратно и откладывает его в сторону. Следующий конверт, следующий опийный шарик для изнемождённого старика.
Этот строже, шершавее, деловитее. Не облицован ничем – только две короткие надписи, сделанные печатным стилем.
5-я Эмпайр-авеню
106/91-Оз/26-0017
Просперити менеджер
Райт Карлейль
Компания «Сион Клир Вессетерс» от лица уполномоченного представителя __просперити менеджера Райта Карлейля__ извещает вас о необходимости обеспечить участие миноритариев дочерней…
Деловая корреспонденция, от которой Кристоффелю становится только холоднее. Так что письмо аккуратно запечатывается и убирается в сторону. А вот и следующее: янтарно-вощаное, с дюжиной марок; почти на всех – шаловливый мальчик с крылышками натягивает тетиву, глядит куда-то ввысь с хитреньким личиком или просто сидит на мягком облачке, свесив пухлые ножки. Теперь не только руки, а весь Кристоффель начинает дрожать, не успев раскрыть конверт. Потому что понимает, что письмо – любовное. Значит, одна родная душа захотела сказать несколько тёплых слов другой родной душе. Старик памятует первое правило: конверт предусмотрительно отставлен чуть поодаль от глаз. И правильно: сгорбленные веки уже полны слёз и готовы вывалить тяжёлые градины, чтобы они покрыли собой лицо и моросили по только что протёртому столу. Не мудрено: каждое такое письмо напоминает Кристоффелю о его супруге, старушке Маргарет, которой вот уже десять лет как нельзя отправить и самую коротенькую весточку, ведь в сырой земле заканчиваются полномочия любой почты мира…
Взрыв. Несчастный старик разражается слезами. Кажется, что сами стены с редкой мебелью пугаются: так громок и так истошен плач Кристоффеля, тревожащий безмолвие одинокой ночной квартиры. Он всхлипывает, подбирая воздух, и только стены способны разделить его безмерную скорбь. Ведь он один, совершенно один. Одинокий престарелый почтальон, получающий нагоняи от начальства и плевки от равных по должности в «Калидум Литера», но готовый терпеть, сносить их, ибо они суть плата за необходимый бумажный опий.
Конверт открылся, раздался в стороны. Божественный хруст бумаги. Бороздка держит в себе запах отправителя – ускользающий запах сладких девичьих духов, отдающих альстрёмерией и спелой вишней. Совершается высочайшее таинство, доступное к проведению только первосвященнику и его ближайшим прелатам. Но у Кристоффеля никого нет, так что он один возлагает преподобный сосуд на алтарь, содрогаясь при каждом шаге. Ведь он понимает, что перед ним – любовное письмо… Повторно протерев глаза и руки, он разворачивает тонкую, как калька, бумагу и начинает полубеспамятную прогулку по строкам.
Милый, Любимый, Единственный,
Родной, Ангельский, Верный, Сердечный,
Неповторимый, Желанный, Дорогой, Ласковый,
Жгучий, Прекрасный, Бесподобный,
Горячий, Драгоценный, Божественный, Мой
Моя любовь к тебе сравнима с электричеством. Один-единственный взгляд электризует моё сознание, разносясь по всему существу огненно-искрящейся цепью. Твоё прикосновение даёт сигнал второй гонке тока: сердце изнемогает, моля не о взаимности – о пощаде. Когда ты обнимаешь меня, я превращаюсь в мастерскую какого-то безумного гения, который призывает мегаватты тока, чтобы оживить своё жуткое творение. Если ты целуешь меня – я горю вся, руки и ноги мои немы, словно их и нет, словно они обуглились и превратились в сажу, и только сердцу – налитому кровью клапану – остаётся просить о помощи. Твои очи поражают меня, твои ланиты возбуждают меня, твои рамена разбирают меня. Мой пламенный Филострато, я жду того момента, когда мы сможем наконец увидеться. Знаю, сейчас ты весь в делах, да и переезд в другой город дался тебе нелегко. Сейчас твоя голова занята молекулярными формулами, решётками, перегородками, индексами, смесями, Алкидами, экстрактами, тиглями, катарсисами, катализами, индикаторами, Танталами. Этому я очень рада и невероятно горжусь, что ты поступил в университет на отделение биохимии, мой милый. И всё-таки я надеюсь, что хотя бы одна крошечная частичка твоего выдающегося ума не забывает обо мне, о твоей Филомене. Я сейчас тоже учусь. В университете проходим нарративные конструкции и теорию трёхстрочных ямбических терцинов. Голова идёт кругом, но я стараюсь. По ночам перелистываю наши фотографии с последней встречи на Биг-Ривер-два и снова воспламеняюсь, как воспламенялись когда-то великие мастера слова в момент создания своих литературных шедевров. Но ты лучше них. Ты лучше их всех, Мой Неистовый Филострато. Как аравийская птица, возрождаюсь из любовного пепла от мысли о встрече с тобой.
Свеча. Свечечка. Отсветом угасающей луны ты падаешь на лицо бедного Кристоффеля, отделяя от сумрака каждую заводь пламенных слёз на ухабинках разбитого лица. Словно древний Нил вобрал в себя боль всех людей прошлого, настоящего и будущего и разлился, вышел из берегов смертельной магмой, разом убив всё живое на земле. Больные слёзы стекают по мешкам и рытвинам старческого лица и скрываются в седой бороде, будто густая белая морская пена принимает в своё лоно священные частички себя. Дряблое тело Кристоффеля колотит, мечет из стороны в сторону. А в голове уже исправно работают винты памяти, буравя мозг, будоража его страшными воспоминаниями.
Первое правило: отодвинуть письмо от глаз. Листок не может находиться под глазами, иначе бумага взмокнет и покроется волокнистыми пятнами с расплывающимися краями.
И вдруг его снова накрывает шквал. Теперь уже и стены содрогаются, и занавески, даром что зелёные… Скрып. Вошла редкая гостья ютилища Кристоффеля – Старуха Лючия. Это белошёрстная кошка, доживающая вторую декаду своей кошачьей жизни. Она обретается на чердаке и имеет привычку время от времени забираться в квартиру Кристоффеля через форточку кухонного окна. Старуха и впрямь старуха: от возраста она растучнела, хотя рёбра всё равно проступали через бока, как несколько пар обручей: оттого-то и кажется, что она толста снаружи, а внутри у неё одни только Святой Дух да кошачья кровь, перемешанная с желчью… Как старуха, Лючия поражена болезнями: шерсть с частыми прогалинами, хвост облез, став похожим на оголённый провод, голову с левым ухом разъел страшный лишай и перекинулся уже на правый пушистый трёхугольничек, из-под двух запёкшихся гнойных корок виднелись уголки глаз и зрачок; один глаз был заволочен бледно-прозрачной плёнкой.
Четыре искривлённые лапы скребут по линолеуму, затем шаркают по ковру… Шкрок. Корш. Крш. Шкорб. Скорб. И вот Старуха на коленях безутешного Кристоффеля. Мокрые дрожащие пальцы подступают к пушистоватому комку болезни и грязи, нащупывают стержень пёрышка – хрупкий позвоночник Лючии – и гладят, гладят, гладят. Пять рябых подушечек почёсывают головку, ушки, глазки, и старику ничуть от этого не противно. Ведь Лючия – второе после писем и последнее его спасение. А Старуха ластится к нему и хрипло мурлычет. Кристоффель – письма – Старуха Лючия. Такой вот бермудский ночной треугольник, в котором по временам тонут инфернальная боль, изрывающий в клочья страх и верховный мучитель по имени Отчаяние…
Кристоффелю Патигаясу ползёт восьмой десяток. Когда-то он был счастлив. Любящие родители, воспитавшие сына и обеспечившие ему прекрасное образование. Сейчас от старших Патигаясов едва ли осталась пара жёлтых костей, не успевших ещё разложиться до порошка в могильном тлене. Кристоффель вырос, возмужал и… встретил. Маргарет. Встретил, и на следующий же день сделал предложение руки и сердца. Их судьбы сплелись как две неразлучные лозы священного дерева, и они поклялись до конца жизни беречь друг друга. У них почти не случалось ссор – у них было много детей. Много рыжеволосых мальчиков и девочек носились по просторному дому, играли, чудачили, как все дети, имевшие счастье родиться в счастливой семье. Оттого-то их дом и звался в миру красным домом – кучки огненноволосых бесенят резвились, а родители только радовались. Прошло время: бесенята подросли, выучились и родились у них свои бесенята. Так Кристоффель с Маргарет стали дедушкой и бабушкой. А потом секира времени одним махом перерубила нить их счастливой жизни. Когда внуки и внучки их отстали от родительской груди, старшие бесенята принялись спешно раздумывать о переезде. Одни. Вторые. Третьи. Так и разлетелись из красного гнёздышка рыжие птенцы с детёнышами, оставив пожилых уже родителей совершенно одних. Теперь их терем таращил в улицы широкие пустые глазища – бездумные, потерявшиеся, остекленевшие… Отныне не пробегала там ни одна рыжая головка. И только иногда можно было видеть в одном оконце две седые макушки, склонившиеся друг к другу под тусклым светом люстры. Их последним спасением было взаимное острое глубокое бесценное щемящее ароматное мгновенное бесконечно долгое тёплое лавинообразное Вечное. То, что ни на толику не изглаживается и через сотню лет. То, что зовётся Настоящей Любовью. Кристоффель ласкал свою старенькую Маргарет, прижимался к её шали, как мог поднимал настроение, целовал… И всё-таки тоска по детям, которые так скоропостижно покинули отчий дом, не оставив престарелым родителям и одной, самой маленькой внучонки, была безмерна, ещё более вечна. И хоть бы кто прислал коротенькое письмецо за столько лет, что, мол, живы, здоровы, внучата ваши подрастают, зубки режутся…
Ничего.
Под закат их совместной жизни, когда большой семейный дом давно был отдан на содержание благотворительного фонда, а сгорбившиеся, ссохшиеся старики уже который год ютились в маленькой квартирке в полуживом доме, Маргарет захворала. Паралич поразил её тело, и ей пришлось жить прикованной к кровати. Она дохала, плакала и всё реже и реже ворочалась… Кристоффель наблюдал за ней и не мог не понимать, к чему идёт дело. Его вековая возлюбленная угасала… И вот тогда он ощутил первый по-настоящему глубокий страх. Кристоффель любил свою жену до невероятия: читал сказки её сединам, нежно водил рукой по недвижимым щекам, кормил с ложки жидкой кашицей и перетёртой свёклой, поил нежным топлёным молоком. Каждый вздох Маргарет вбивал прочный гвоздь в сердце Кристоффеля, а ямка поблизости уже была приготовлена… И вот, в один день, когда пополудни солнце балуючи пробрасывало лучи в спальную, играясь с зеркальцем на дверце шкафа, а ночью небо оборотилось в сплошную чугунную тучу, она умерла. Умерла некстати, после полуночи, когда муж её, держа безжизненную уже руку, оказался снедаем чернотой, заглядывающей прямо внутрь, напоминающей обо всех худших моментах в жизни, обо всех ссорах, склоках, преткновениях, пусть даже их почти что не было. И чернота та ни на миг не позволит возродить в памяти хотя бы одно меленькое, но тёплое воспоминание. С той минуты душа Кристоффеля оказалась навеки выброшена на мёрзлую незнакомую улицу с градинами, осаждающими с небосвода хлипкую крепость души (сейчас она уже не выдерживает натиска, находясь на издыхании). В ту ночь случилось многое. Тряслись руки – чашка звякнула об пол, пролив белую росу; тянуло горло – распахнутые форточки не помогали, а только морозили всю кожу. Седая голова опускалась на изножье кровати, прямо в старые растрескавшиеся стопы супруги, не в силах посмотреть выше. Да, Маргарет умерла.
Ветер задувает в окно, тормоша дверцы окон. Холод ночи настойчиво проникает в квартиру, не подозревая даже, какую боль может узнать там. Выволоченный в безжизненную пустошь бедняк. Он плачет, одной рукой прикрыв красное лицо с розово-алыми глазами, а другой – поглаживая гнойники и колдобины Старухи Лючии. Пальцы покрывались грязной шерстью, кусочками кровавой корки, сошедшими с больных мест, бледными песчинками. Но старику ничуть не противно. Ведь он понимает, что и кошки бывают глубоко несчастны, а раз так, то внешний вид, как говорится, дело десятое.
Не отпускает. Слишком глубоко старик проникся эпистолей воспламенённой «Филомены» к желанному «Филострато». А ведь это ещё только третье письмо за сегодня. Десятки нетронутых ангелочков, манящих белизной своих наружных язычков. Закрыть окно. Ни ветру, ни холоду, ни даже самому мраку не позволяется прочувствовать терзания души Кристоффеля. Только он да гниющая на стариковских коленях кошка могут смотреть осыпавшимися глазами в собственное нутро, изнывающее от каждой светло-чёрной вспышки прошлого. Как они были счастливы с Маргарет! До скоропостижного отъезда детей жизнь Патигаясов пролетела сказочной стрелой. Когда они внезапно оказались одни, отсутствие детей и внучат подкосило Кристоффеля с Маргарет. Будучи уже отнюдь не молодыми, они ничуть не стеснялись обнимать друг друга, говорить взаимные слова ласки и утешения, вместе готовить ужин, вместе есть, спать. Прямо как в молодости. Только отныне увеселительных программ по телевизору они не смотрели. Два сморщенных клубка слякотно-серых ниток, а внутри всё равно теплилось что-то и согревало душу. И это что-то: «Люблю».
Как тяжело, как же ему тяжело. Воспоминания о детях, внучатах, о жене разъедают его жизнь хуже любой кислоты. Воспоминания о Милой, Любимой, Единственной, Родной, Ангельской, Верной, Сердечной, Неповторимой, Желанной, Дорогой, Ласковой, Жгучей, Прекрасной, Бесподобной, Горячей, Драгоценной, Божественной, Его Маргарет.
Под грудью с гуляющей в ней мокротой хрипит Старуха Лючия. Значит, уснула. На изломе крошечного огненного шарика показывается новая белая щёчка. Кристоффель приготовил следующее письмо.
Странно, с виду конверт ничем не отличается от предыдущих, но Кристоффель чувствует, как от него веет холодом. В графах отправителя-получателя – забористые размашистые каракули, похожие на ленты гимнаста. В нижнем уголке справа наискось налеплена бледно-кофейная марка – крестьянин в соломенной шляпе тащит борону, взъерошивая землю вечернего поля.
Пишу это письмо с улыбкой, что твои убогие глаза уж не смогут прочесть его. Иначе ты всё ещё жива, уродина, а глаза твои не остекленели и вены ещё гоняют твою болотистую кровищу по мерзким щупальцам. Мелкий выродок должен остаться со мной! Если опека встала на твою сторону, это ещё не значит, что я с этим смирился. Ты вцепилась в своего сынульку, позабыв совсем, что он и моя кровинушка тоже. Я уже собираю бумаги, так что не сумневайся, оторву выродка от твоего тела с кровавым мясом, ты же так любишь жамкать его, что поди и сейчас так делаешь. Причём сделаю это совершенно законно, и ни одна падаль не посмеет показать мне своих гнилых колышей. Оживотил тебя, стерва, ты выносила, напитала выродочка своими тщедушными соками, так будь любезна отдать подобру-поздорову. А то ведь я приеду, и ох не с бумажками от опеки, ох не с бумажками… И не вздумай вопить тогда, сука! А то плесь-плесь по ручоночке, плесь-плесь по шейке, плесь-плесь. Ну ты же знаешь. Гладь-гладь то есть по-мужески, гладь-гладь по румяной щёчке, как в наш медовый месяц, когда были влюблены как два голуба до зверс неимоверства. Условия мои ты знаешь, змея, так что думай. А то ведь ох не с бумажечками… Ты гниль, исчадие, перегной, запомни это. Надеюсь, ты кормишь своего…
Старик кончил читать, а ведь читать ещё долго: по частым вмятинкам сзади он чувствует, что и с обратной стороны есть текст. Беззвучно плача и дрожа всем телом, почтальон осторожно подкладывает руки под шершавый кошачий живот, получая в ответ хриплый мурлык (Лючия подаётся), и медленно спускает кошку на пол. Придерживает Старуху, пока не почувствует, что все четыре лапы пристроились к полу.
Свечная башенка исплавилась до маленького цилиндрического основаньица в чашке. Вовремя. Заодно и лампадку сменить. Тяжело поднявшись со стула, Кристоффель бредёт на кухню, оттуда, со свежей свечой в руке, назад, в спальню, к приоконному комоду; выдвигает ящик (хоть бы шорох), достаёт оттуда что-то и возвращается к столу. В чашке – смена караула: тлеющий уголёк сонного дозорного сменяется новеньким восковым стражником ночи. Единственный волосок на округлой головке зажигается оранжевым огоньком, и, до того бравый и невозмутимый, стражник начинает плакать густыми белыми слезами, катящимися по стройному стану и местами застывающими на нём в виде небольших сгустков. А тем временем руки Кристоффеля уже примостились к чистому листу бумаги. Под колотящимися в неистовой тряске кистями листок покрывается анонимным заявлением в полицию с инициалями адресанта последнего письма.
Правильно ли он поступает? Одному Богу ведомо. Но по крайней мере одна вещь известна точно: Кристоффель больше, чем простой почтальон; словно медиум, находящийся вне времени и пространства, он проживает маленькие жизни отправителей и получателей, вверенные ему на время службы. Маленькие отрезочки жизней, помещённые меж тесных стен из целлюлозы. Сегодня он успел прожить «почтовые жизни» малышки «Бекки Тэтчер», побывавшей с родителями на озере и телеграфировавшей об том увлекательном дне «Любимому дедушке», серьёзного «Райта Карлейля» из «Сион Клир Вессетерс», пылкой «Филомены», безмерно влюблённой в студента-химика «Филострато» (о, как ценно то письмо для обезродственного почтальона), и опасного безумца, угрожающего жестокой расправой собственной супруге и её ребёнку, чьё имя сейчас и выводится в обезличенной жалобе во спасение семьи… А завтра, разнося еженедельную почту, целиком и полностью читанную этой ночью, он зайдёт в бюро и отошлёт корреспонденцию в полицию, чтобы защитить мать с малышом. Ведь не только в обычной, но и в «почтовой жизни» случается разное. И «почтовая жизнь», которой вот уже десять лет существует Кристоффель Патигаяс, не избавлена от неприятностей.
За долгие годы службы неприметным почтальоном в «Калидум Литера» Кристоффель навидался многого. Он проживал и дни рождения, и путешествия в далёкие страны, и ожесточённые спортивные дискуссии, и рецепты вкусных блюд, и пламенные признания в любви, раскалённой кочергой ворошившие уже давно потухшие уголья сердца, и много, много чего ещё. Глаза его ненароком попадали в закоулки адюльтеров, глубоко личных переписок, семейных драм, конкубинатов. Но тут старый почтальон честен перед Богом: поняв, что скользнул в частную историю с непростым исходом, он, как всякий добропорядочный гость, спешно покидал вестибюль подобного кусочка «почтовой жизни». Но бывали и случаи, когда что-то внутренне подсказывало ему принять участие в истории, помочь в разрешении неурядицы. Безликое, разумеется, участие.
Однажды, когда Кристоффель тянул только первый год службы в почтамте, ему случилось прожить следующую маленькую «почтовую жизнь»:
Профессору Уилберу Ренку
от Клары Гумбольдт,
слушательницы ваших курсов
Уважаемый мистер Ренк! Пишет вам Клара Гумбольт, слушательница вашего курса по контркультурам 20-го века, читанного вами когда-то в Университете позитивных исследований. До сих пор я нахожусь под большим впечатлением от ваших лекций. Скажу больше: они очень пригодились мне, когда я устраивалась в ассоциацию молодых сотрудников гуманитаристики и общественных наук. У меня появилось желание заниматься разработкой темы сравнения радикальных движений недавнего прошлого. Для практики я выбрала движения уругвайских Тупамаросов и Красных Бригад, что когда-то бушевали в Италии. Я поступила на кафедру научным…
Но пишу вам это письмо в том числе и по другому поводу, который так постыдно произносить даже в письменной речи. Наш отец снова начал ходить к проклятой рулетке и проигрался. Проиграл не только своё состояние, но и их с супругой дом. А потом ещё влез в долги. Так что сейчас моим отцу и матери приходится ютиться во временном жилье и платить чек с отрицательной круглой суммой. Мне же пришлось оставить работу в университете и устраиваться на несколько оплачиваемых должностей, которые я, простите, назвать не смогу… Пишу эти строки и вижу, что уже сама бумага краснеет и сама собой сжимается, кукожится. Но долг навис над нами затупленной гильотиной, и если мы его не закроем… Мистер Ренк, если это в ваших силах, отошлите нам хоть немного денег, клянусь, на счету у нас каждая монетка. Когда пройдут эти ужасные чёрные дни, я буду всё отдавать, даже с небольшим процентом. Прошу, если это в ваших силах…
Это был первый случай в почтальонской практике Кристоффеля, когда он столкнулся с таким тяжёлым письмом, которое едва ли не само протягивало руки, становясь на унизительную, но вынужденную паперть. Как ни странно, старик недолго думал: искрящая мысль стремительным ягуаром пронеслась в его голове. Сперва он решил было отослать все скопленные деньги, но, поразмыслив, понял, что таких «жизней» ему предстоит пройти ещё очень много, если, конечно, его завтра же не вышвырнут из почтамтской конторы. И он вложил в конверт с надписью в строке получателя «Кларе Гумбольдт» пятую часть своего состояния, которой, однако, можно было бы покрыть аппетиты и самого азартного игрока. Надвинул на лоб старую кепку с порванным козырьком и отправился на почту, только уже в качестве отправителя анонимного письма. Старик так и не узнал, как сложилась судьба «Клары Гумбольдт» и сделал ли ей пожертвование «мистер Ренк», и до сих пор переживал за девушку, когда вспоминал об ней, но старую искалеченную душу согревала уже та мысль, что от его корреспонденции положение «Клары» точно не ухудшилось.
После этого случая Кристоффель «получал» немало похожих писем с просьбами, мольбами, уговорами о вспомоществовании. И всегда, по мере сил и возможностей он помогал, доставал из-под матраса часть денежных накоплений и отправлял их инкогнито по нужному адресу. Потом он изредка получал письма благодарности, адресованные, конечно же, не ему самому, но всё равно на миг внутренне согревался.
Невыразимо много писем прочёл старик за время службы в «Калидум Литера». Как много лоскуточков, отрезочков жизней, судеб он пропустил через себя! Он был и местным пожарным, награждавшимся словами благодарности за то, что вынес из горящего дома целую семью с тремя детьми, и отцом-настоятелем храма, чьи прихожанки возносят к нему молебные персты на бумаге и по сей день, и «старым-как-поживаешь» другом. Но один случай запомнился ему особенно горячо, воистину навсегда. Кусочек «почтовой жизни», которую он прожил в роли давно умершего человека…
Моему бравому моряку Торвальду
от маленькой Гретты
Гляжу в окно и вижу садик. Детишки бегают. Маленькие такие детишки. И хоть бы один тюльпанчик ко мне. Ох, ох, ох. Но ведь ты моряк, а значит. Зубки у твоей маленькой Гретты стёрлись. А дёсенками хоть. На пледе сорок одна ворсинка. Убрала бы, да только вот. Ноженьки мои еле ходют, ну-ну, ничего. Я их кремнезолом, кремнезольцем. Деток нам не разрешается. Хлебушек с маслицем толку в ступке. Усядусь как Бог положит, и кушать пытаюсь. Сорок четыре ворсинки и ещё десять крошечек. Птичка ко мне на оконце. Я ей ручкой маш-маш, а она бусинку кажет. Хоть корку древесную кушай. Потом вот в кровать улягусь и лежу, лежу, лежу. Потолок восемнадцать трещинок. Надо бы мастеров, а то самой. Лежу и лежу. Спинушка не разгибается. Ни вымыться даже, ни ведром себя окатить. Так и лежу. Лежу. Лежу. А там задремлю. И приснишься мне ты, как моря бороздит, как волны лопатит мой капитан. Самой-то мне несподручно. Сад, детишки бегают. А ты морем правишь, и море тебя слушается. Спина не разгибается. А я-то как причешусь вся, как уложу старенькие букольки, жиденькие свои пружиночки, да как выйдусь к тебе. Но ведь ты моряк. Детишки, детишечки. И снится мне, как я статуйкой на гальюне плыву под взором сурового викинга из юга – тебя, о бравый моряк. Ковёр причудный. Уголок причудный. Идут две стенки, одна с цифербластым якорем, а другая с тухлыми стебельками герани, и встречаются. Углы – это где встречаются стены. Ошиблась: из севера. Прости свою маленькую Гретту. Лоб мой помнит только тебя, да как хлебушек с маслицем толку в ступке. Много ты бороздишь море. Долго бороздишь. А я помню. Каждый ужимчик твой, капитан, помню. Помню ещё, что годков десять назад напечатали нас в газете и проздравили с кремниевой свадьбой, вот же причуда, и ещё помню, что ты ровно на три годка, семь неделек, два денька и без девятнадцати три часика меня старше. Надо бы мастеров, а то самой. Лежу и лежу. И хоть бы один тюльпанчик ко мне. И хоть бы весточку одну от тебя, что живой ты у меня. Не вымыться даже. Маш-маш, а она бусинку кажет. Сорок четыре ворсинки и ещё десять крошечек. Ищу тебя повсюду. Ни ведром себя окатить. Ох, ох, ох…
Кристоффель отложил письмо. Глаза его застлали два прочных щита, что обычно размывают все предметы вокруг, когда пытаешься поглядеть на них из-под тонких бойниц, ещё свободных от слёз. Но уже в то время к нему стала приходить Старуха Лючия и скрипеть у него на коленях. С ней было легче. Без неё бы он вряд ли оправился от того письма. Кремниевая свадьба! Десять лет назад! Что такое кремниевая свадьба? Сколько же лет этой безумной старушке? И, если её муж моряк, по какому адресу направлено это письмо? На конверте значилась обычная улица, которую сам Кристоффель по дням исхаживал раз по десять.
На утро следующего за тем дня, первым же адресом по зову письма «маленькой Гретты» Кристоффель оказался на привходе здания, напоминавшего больших размеров гараж. Со стены, обитой фанерой, – табличка: «Псарня». Жестяной рот почтового ящика недоверчиво разинут, но Кристоффель в замешательстве. В дверях стояли двое мужчин в чёрных робах и, раз от разу отплёвываясь, тянули табак. Помявшись у старого велосипеда, Кристоффель решил подойти.
– Ты в своём уме, старик? Здесь не приют, чтобы собачкам телеграфировать. Тут кожу с костей сдирают вместе с мясом.
– Вот-вот. На, смотри, все руки в пене. И так каждый день. А ты тут со своим письмом?
– Дай-ка посмотреть.
– Ах, опять эта ведьма.