banner banner banner
Время женщин (сборник)
Время женщин (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Время женщин (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Ну и что такого? – Гликерия заступается. – Дело молодое – ниткой не зашьешь.

– Если что, пусть к мужу уходит, лишь бы Софья с нами осталась, – Ариадна шарик серебряный взяла.

– К мужу! – Евдокия головой крутит. – Это б еще полбеды… А в подоле принесет?

– Так объяснить надо. По умному сделает – ничего и не будет, – Гликерия корзиночку отложила, за птичку взялась.

– Ты-то откуда знаешь?

– Так чего? Дело ведь нехитрое. Мне Соломон Захарыч все разъяснил.

– Ну?! – Евдокия руками всплеснула. – Давай-ка и нам разъясни.

Шепчутся, шепчутся. Ничего не разобрать.

– Да-а… Ну ты, Гликерия, и шлюха…

– А ты у нас, – бабушка Гликерия закраснелась, – жизнь прожила, а все гляжу – девка.

– Девка – не девка, а себя соблюдала. Родила, сколько бог послал.

– А я вот, может, и радуюсь, что нету у меня детей. Чего на смерть рожать?

– Дура ты! – Евдокия аж притопнула. – Баба-то бездетная – пустоцвет.

– Ничего, – платок с головы сняла, волосы пригладила. – Господь, Он ведь все видит: внучку послал на старость. Правда, – оборачивается, – Софьюшка?

Правда. Как в сказке про Снегурочку… Она еще в небо улетела, когда с детьми чужими играла. Они в лесу собираются, песни свои поют. Про кораблик, про синие ночи. По радио всегда передают. А в яме костер горит, жар подымается. Снегурочка тоже сперва боялась: не буду, думает, прыгать. А пионеры кричат: прыгай, прыгай! Она и прыгнула…

Евдокия стул подолом обмела.

– Может, – говорит, – и твоя правда. Рожаем, а не знаем, как им потом пропадать…

За стол села, бумажки перекладывает. И монеток целая горка. Которые помельче – серебряные, а другие, побольше – рыжие. Это такая пенсия. Почтальонка приносит. Сама большая, ноги у нее толстые, и сумка через плечо. Приходит и сразу в комнату. Везде наследит, а бабушки ее не ругают.

Евдокия сидит, прикидывает:

– Не привыкну к новым-то деньгам. Обещались, будто не потеряем. А теперь гляжу: раньше рублей пятнадцать за елку платили, а этот год – два. Если старыми, вроде пять рублей переплачиваем. Вот я и думаю: то ли я дура непонятная, то ли они шибко умные – мимо рта не пронесут…

– Хлебушек-то ничего, – Гликерия вступается, – слава богу, не вырос. Как был рубль сорок, так и есть. Четырнадцать копеек по новому.

– Ну поглядим еще, – кошелек закрывает, – как оно дальше пойдет.

* * *

Молоко в перерыв выдали. Бутылку взяла и – в раздевалку. Как раз мимо гальваники. Заглянула, будто бы случайно. Вспомнила его: невзрачный такой. Тоже меня заметил. «Ну и ладно, – думаю, – мне-то чего… Заглянула и заглянула: за погляд денег не берут»…

Молоко в сумку спрятала. Сегодня можно, Федосьевна на проходной. Она баба хорошая: по сумкам у нас не шарит. Другие чуть не ощупывают. Выносить-то нельзя. Сами, велят, пейте. Кто бездетные или замужние – сами и пьют. Раньше тоже пила, а последнее время воротит. Прямо тошнит от этого молока…

За проходную вышла, гляжу: догоняет. «Как, – спрашивает, – дела?» – «Дела, – говорю, – все при мне – сами собой не переделаются». – «А чего ж неприветная такая, раз дела твои при тебе?» – «Да устала чего-то, – отвечаю. – После смены, так прямо сил никаких». – «Так, – смеется, – значит, отдохнуть пора. В кино-то любишь ходить?» – «В кино, – говорю, – я уж находилась». А сама думаю: на всю жизнь.

«Зря ты, – пеняет, – Антонина. Я к тебе не как-нибудь, по-хорошему». – «Ну, – говорю, – прощай покуда. Мне в Гостиный».

На троллейбус села, а в окошко гляжу: вон он стоит. Рукой мне машет. Не то чтобы, думаю, невзрачный: улыбнется – вроде и ничего себе.

По Невскому еду, а сама все думаю: уж покупать, так чего поярче. Или, может, цветами… Вон Надька Казанкина летом-то явилась – цветы крупные, оранжевые. Рукой проведешь: чистый шелк. Штапель, еще хвастала. И по подолу – кайма. Господи, вспомнила, мне же одинаковой наказали: Гликерия в цветах не наденет.

Штапель, конечно, дороже. Надьку сегодня видела, да постеснялась спросить. Совсем на смех подымет: бабе под тридцать, а туда же – в штапели наряжаться. Потом-то отговорюсь как-нибудь: мать, совру, подарила. Не откажешься от материна подарка.

Да вон же он висит! Подойти, думаю, прицениться.

Гляжу, женщина нарядная, с продавщицей разговаривают:

– Если на платье, тогда, конечно, «Аврору». Лучше ничего нету – чистая шерсть. Дорого, но и сносу не будет. Сто лет проносите, а все как новое. На платья ее, на юбки берут, мужчинам на костюмы.

Мимо прошла, на цену глянула – аж в глазах потемнело: двадцать шесть рублей. Неужто, думаю, новыми?

А женщина нарядная кивает:

– Пожалуй, темно-зеленой возьму. Два с половиной метра.

Продавщица улыбается, будто себе на платье выбрала. Принесла, пустила по прилавку. Материя-то огнем горит, светится прямо. Ну и пусть, думаю… А я штапеля куплю.

– Все, – ко мне повернулась, – вывешено. – Плечиком пожала: – Выбирайте. Вам, – оглядела меня, – нарядное или на каждый день?

«Нарядное, – думаю, – нарядное».

– Нет, – отвечаю, – на каждый день.

Приблизилась, а штапель этот: три двадцать. «И пусть, – не решаюсь пока. – Гликерии не стану признаваться, а разницу сама доложу». Стою – глаза разбегаются: вроде все нарядные.

– Мне, – указываю, – на два платья режьте. Вон в этот цветочек.

Домой вернулась.

– Ну, – Гликерия торопит, – разворачивай.

Развернула, по кровати раскинула: цветочки меленькие, маки. Пестрят по синему полю. Гликерия как увидела – за сердце взялась:

– Ох, – вздыхает, – красота неописуемая – хоть сейчас помирай. Завтра же, – обещает, – начну. Мерки только снимем. А ты вот чего…

– Чего, – удивилась, – пуговиц, что ли, купить?

– Нет, – головой качает, – есть у меня пуговицы. Завтра машинку достану, мигом сошью.

– Может, – засомневалась, – нехорошо одинаковые… Вроде как из детского дома.

– Батюшки, – на меня машет. – Да неужто я носить стану? Это ты носи.

– Зачем же шить, если носить не будете?

– А как же, – говорит, – в старье? В старье, небось, не предстанешь. Вот сошью, в шкафчик к себе запрячу. Пусть пока полежит. У меня уж все приготовлено: и подушечка, и подзор.

«Господи, – думаю, – как же я платье это надену? Молчала бы уж лучше… А то будто и мне – в гроб. Знать бы, разной материи купила. Ох, – вспомнила. – Она ж и передничек собиралась, Сюзанночке, из лоскутков. Ну уж нет! Я-то еще ладно, а ребенка – не дам. Сошьет – на помойку выкину или – еще лучше – спалю. Будто и не было. Нечего ей ходить в гробовом».

– Я ведь чего хотела… – стоит, не уходит. – Жизнь наша, она ведь по-всякому складывается. Пока молодая. Мало ли, кто-нибудь понравится или ты ему. В жизни всяко бывает, а головы не теряй. Одну, бог даст, мы уж вырастим, а более не в силах. Вот и слушай: мало ли, до чего у вас дойдет, а ты уксусу загодя купи или аспирину. В воде раствори. Возьми клочок ваты – ниткой перемотай да в воду эту и окуни. Вату-то заранее пихнешь, а нитка длинная – наружу высовывается. Вот кончится у вас, а ты помни: минутку-другую подожди да и вытягивай наружу. Поняла ли? – спрашивает.

Я глаза опустила. Киваю: «Поняла».

Стою, а сама думаю: «Батюшки, стыд-то какой… Кто ж это все выдумывает? Неужто и другие пользуются? Нет, – думаю, – не может этого быть…»

На кухню вышла, а самой глаз не поднять.

– Вы, – говорю, – молоко-то перелейте.

Сюзанночка за столом сидит, сырок свой разворачивает. Любит эти – творожные.

Евдокия обернулась:

– Возня с этими бутылками. И страху натерпишься, пока через проходную-то. Взяла бы хоть, что ли, грелку. Пробкой закрутила, пихнула под платье – и иди свободно. В блокаду вон, рассказывали, одна на хлебзаводе работала, так теста под груди налепит и идет. Охрана по бокам прохлопает, а под грудь не догадывались. Обоих детей спасла.

– Так, – сомневаюсь, – резиной завоняется, разве станете пить?

– Ничего, – рукой машет, – не баре. Прокипятим, и выдохнется. На кашу-то и сгодится, а ребенку магазинного купишь.

* * *

Баня далеко, на Фонарном переулке. Зимой лед, сугробы страшенные – старухам не дойти… Так-то ничего: и раковина тут, и плита. Газом прогреем, на плите ведра кипят. Снизу бадейка с холодной. Грязную в раковину сливаю, тоже удобно. А в бане устаю. Пока всех перемоешь – ни жива ни мертва сделаешься. Дома всяко лучше…

Ведра греться поставила.

– Готовьтесь, – говорю. – А я постельное поменяю.

Раз в две недели меняем – не настираешься чаще.

Гликерия пошла, посмотрела:

– Пододеяльник вроде не грязный. Ты наволочку мне только смени да простынь.

Стелить стала, прямо как ожгло. Разговор-то она завела… Неужто прознали бабки? Нет же ничего…

Бабушка Евдокия зовет:

– Иди, голубок, голову расчешем, а то после бани высохнут – одни колтуны. В воскресенье-то в театр – не забыла.

Бабушка Ариадна отвечает:

– Конечно, помнит. Про принцессу Аврору. Поваренок помнишь какой! Так и заснул у плиты…

Мама чистое белье несет:

– Принцесса… А я и не поняла сперва: в Гостином шерсть продают – тоже «Аврора». Прямо, говорят, сносу нет. На сто лет обещают…

Грязное белье собрала, ушла.

Бабушка Евдокия гребенку отложила – прядки разбирает.

– Ишь, – ворчит, – на сто лет, значит… На век цельный рассчитывают. Ладно, поглядим… Царское-то разворуют, а дальше чего делать?.. Ну, что вертишься? Смирно стой, не вертись!

В кухне жара – белый пар от ведер. Конфорки горят. Лампа под потолком желтая – еле видно. Качается на шнуре. По потолку тени, как крылья. Окна темные, потные, змейки по стеклам.

– Ну давай, – мама ковшик взяла, воду в ведре шевелит. Плеснула на плиту – она и шипит, как змея… – Вперед голову над тазом. Ох, – жалуется, – волосы какие густые – в одной воде не промыть. Вырастешь, гляди, береги – отхватить-то недолго. Вон девки у нас в цеху – все поотрезали, завивку модную навертели: перманент. Раз сделаешь, другой, а потом и полезут клочьями. В коротких-то ничего нету – ни памяти, ни силы. Раньше ведь как говорили: короткий волос – короткая память. А зачем тебе короткая? У тебя до-олгая будет…

Окатила, в корыто поставила, мочалкой мыльной трет.

Бабушка Евдокия заглядывает:

– Ох, и натопила! Ну, скоро у вас? Я уж все приготовила – одевать.

– А мы и заканчиваем… Разок ополоснемся – и будет с нас. Эх, с гуся вода, а с Сюзанночки худоба! – подхватила, на табуретку поставила. Полотенцем вытирает, дышит часто. – Вот вам девочка чистенькая – принимайте.

Ковшиком корыто вычерпала, ополоснула.

– Ну, решайтесь, которая первая.

Евдокия говорит:

– Одену, уложу – потом уж. Пусть Гликерия сперва.

Пришла, разделась. Худая, все ребра наружу. Над тазом склонилась, титьки тряпочками висят. Глядеть страшно, прямо как смерть. Сколько лет мою, а все не привыкну. Мать-то, покойница, жилистая была. Городские эти – будто выболевшие.

Голову подняла.

– Чего, – спрашивает, – смотришь? Сама такая будешь, как время придет. Так-то день за днем, они и тянутся вроде. Обернешься – вон же она стоит, смерть. Всякий день Господа молю, пусть бы прибрал в одночасье…

– Кушать, – утешаю, – вам надо. Что ж вы такое: все чай да чай…

– Да я, – дышит тяжело, – кушаю, только тело уже не принимает. Зажилась, видно, на свете – девочка одна и держит.

Бабушка Евдокия кровать распахнула.

– Ложись, – говорит, – пока. Из театра в воскресенье вернешься, а там и Новый год. Наступит, глядь, а у нас уж все готово. Мать пирогов обещала. Мучки новой получим, напекет. Пирожки мягкие, сами в рот прыгают. А за ним и другой праздник – Рождество… А дальше и весна близко – жаворонков станем печь. Напекем, в церковь с тобой сходим: надо и нищих угостить. Не все, как мы, счастливые, чтобы умереть в спокое. Таких-то мало…

В церковь пойдем, а эти, с ножищами каменными, навстречу: идут, смеются. «Вон, – пустыми пальцами тыкают, – нищенка, а была – принцесса. Мы, – хвастают, – все у нее украли». А бабушка ее пожалеет, жаворонка даст…

– Я-то, – бабушка Евдокия жалуется, – грешница. Многих возненавидела. Вот Он и держит меня, не пускает помереть. Дожидается, видно, пока сердце мое отмякнет, будто какой сухарь. На тот свет-то надо размякши, а как, – говорит, – забудешь? Душа-то, небось, не тело: мылом не отмыть…

– Ты, Тонечка, – Ариадна просит, – спину мне потри хорошенько, а то самой не достать.