banner banner banner
Перевод с подстрочника
Перевод с подстрочника
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Перевод с подстрочника

скачать книгу бесплатно


– Ну что ты прикажешь делать?! – Касымов развёл руками, снова зарылся в халат, долго в нём копался и вытащил платок. Завязал его двойным узлом, сделал над ним несколько пассов, потянул за концы – узла как не бывало. Сжал платок в кулаке, разжал перед лицом дочери, и та уставилась в пустую потную ладонь. Тогда другой рукой Касымов достал платок из нагрудного кармана её ночной рубашки и вытер им её щёки и нос. Она наконец перестала рыдать и только трагически всхлипывала. Лишь теперь Олег заметил, как она похожа на отца.

Перед тем как уйти, она ещё сказала что-то напоследок сырым от слёз голосом, и Тимур перевёл для Печигина, что его дочь желает всем спокойной ночи. Следом за ней был выставлен сын. Касымов вытер вспотевший лоб, рассеянно развернул и отправил в рот отвергнутую дочерью конфету.

– Ох уж эти дети… Так о чём мы говорили? Ах да, о лимонном соке…

Тимур предлагал Печигину остаться ночевать, но Олег отказался. На обратном пути сошёл с автобуса за пару остановок до дома – пройтись, развеять хмель. Вокруг него шевелилась чёрными кронами, дышала сухим тёплым ветром коштырская ночь. Редкие фонари выреза?ли из беззвёздного неба силуэты деревьев, внутри которых сгущалась ещё более непроглядная тьма. Падая на прохожих, процеженный сквозь листву жёлтый свет выхватывал из темноты отдельные части людей – руку с блеснувшими часами у одного, половину лица другого, рубашку и галстук третьего, – двигавшиеся навстречу друг другу, как отдельные детали пазла, ищущие правильного соединения. Асфальт под ногами был разбит, из-за заборов раздавалось то мычание, то блеяние, и, если б не озарённые прожекторами многоэтажные стройки над крышами вдали, Олегу казалось бы, что он идёт по центральной улице деревни. В прорытых в густом мраке норах и нишах света, в возникавших на несколько секунд лучащихся тоннелях, проделанных фарами редких машин, ему удавалось иногда разглядеть поздних прохожих целиком, и тогда перед ним возникали то мужчина, забросивший под язык порцию насвая и сплёвывавший длинной сияющей слюной, то идущая взявшись за руки пара (молодые коштыры часто ходили, держась за руки), то сидевший на скамейке старик в слепо сверкнувших очках, положивший ладони на колени, как примерный школьник. Затем машина проезжала, и мгновенно сомкнувшаяся за ней тьма поглощала их всех вновь. Олегу вспомнились слова Зейнаб: «Для внешнего мира нас как будто бы и нет». (Когда он уходил, она уже легла спать, но, услышав голоса в прихожей, вышла его проводить, и Печигин увидел её лицо без косметики с голыми отчаянными глазами и серой неровной кожей. Олегу показалось, что она хотела что-то ещё ему сказать, но не решилась при Тимуре.) Ему тоже случалось чувствовать себя так, точно его нет для внешнего мира, – когда не отпускает сознание, что ничего из происходящего с тобой ни для кого и никогда не будет иметь значения, точно тебя заключили в непроницаемую прозрачную колбу для неизвестного нечеловеческого эксперимента, – и память об этом заставила его впервые испытать что-то вроде близости к коштырам, подобие родственного понимания их безнадёжной заброшенности. Вот парикмахер в крошечной парикмахерской на одно место в ожидании поздних клиентов придирчиво изучает сразу в трёх зеркалах свою собственную причёску и устраняет блестящими ножницами лишь ему видимые недостатки. По одному взгляду на сияющее совершенство его шевелюры становится ясно, что ждёт он давно и напрасно. Вот, простегнув пыльный от света далёких фар полумрак белками кошачьих глаз, дорогу пересекла стайка подростков. «Если они решат меня ограбить, – без особого страха подумал Печигин, – а для верности пырнут ножом, никто меня в этой глуши не отыщет». Может, из такой заброшенности и возникает у народа сознание своей исключительности: «Раз миру нет до нас дела, то тем хуже для него – весь мир заблуждается, он отклонился от истинного пути, и только мы живём правильно». А это сознание рано или поздно порождает человека, в котором сможет воплотиться, кто станет его подтверждением, – Народного Вожатого. Он укажет стране её особый путь, непреклонный в прошлом, но едва не потерявшийся на бездорожье современности, объяснит цель и смысл эксперимента, замкнувшего Коштырбастан в лабораторной колбе отдельности, назовёт простыми и ясными словами то, что до него было только расплывчатым предчувствием. А если ему будет недосуг или, как и подобает истинному пророку, он предпочтёт лапидарности идеологических формул многозначность поэзии, найдётся такой человек, как Касымов, преданный комментатор и толкователь, который сделает это за него.

Придя домой, Печигин включил телевизор и попал на документальный фильм о каком-то коштырском не то изобретателе, не то Герое Труда, которого за достигнутые успехи награждал орденом сам Народный Вожатый. На экране президент был седым, тогда как на всех плакатах и лозунгах он представал жгучим брюнетом. Судя по всему, награждение происходило достаточно давно: Олег помнил, как Тимур рассказывал ему, что Гулимов покрасил волосы лет пять назад – и за несколько дней шевелюра Народного Вожатого на всех его изображениях по всему Коштырбастану без всякого распоряжения свыше была закрашена чёрным. Если Печигину это казалось смешным, то для Касымова в этом было несомненное, пускай и наивное, выражение любви народа к своему вождю. Любовь хочет видеть свой объект вечно молодым, неподвластным времени. Когда президент сбрил отпущенную во время гражданской войны бороду, на улицах городов и кишлаков бороды почти исчезли, так что на тех, кто продолжал их носить, стали даже коситься с опаской, подозревая в фундаментализме. Когда через несколько лет Гулимов отпустил усы, точно такие же усы стали вырастать куда ни кинь взгляд – у каждого третьего коштыра. И в этом тоже, утверждал Касымов, была любовь, стремящаяся слиться со своим объектом, через внешнее сходство обрести его уверенность и силу.

Олег достал свою тетрадь и записал: «Есть два вида власти: власть принуждения и власть примера. Первая вынуждает к подчинению, вторая – к подражанию. Первая имеет в своём распоряжении правоту и силу, второй достаточно самой себя – личности, открытой вдохновению. Оружие первой – ясность, второй – тайна. Как бы высоко ни возвышалась над людьми первая власть, она всегда достигает их своими приказами, тогда как вторая, даже оказавшись совсем рядом, отделена непреодолимой дистанцией. Первая есть власть закона, вторая – власть нового, для которого закон ещё не написан. Первая ограничена своим временем и местом, вторая может распространяться через века и границы. Они соотносятся между собой как стихотворение, полное ускользающих метафор, и комментарий к нему, настаивающий на единственно верном прочтении. Первая власть всегда обращена к людям, тогда как второй часто бывает вовсе не до них. Возможно, временами она даже повёрнута к ним спиной, хотя они об этом и не подозревают…»

Олег отложил ручку, вслушался в тишину большого пустого дома. Она была такой гулкой, что мешала думать. Мысли возникали в ней, словно произнесённые внутренним голосом вслух, – и в тревожной чужой тишине этот голос вдруг показался Печигину незнакомым.

На следующий день Олег решил отправиться взглянуть на недавно построенную мечеть имени Рахматкула Гулимова – по словам Тимура, одно из самых грандиозных сооружений во всей Средней Азии. Касымов прислал за ним свою машину – он собирался и сам поехать с Олегом, чтобы всё ему показать, но на работе возникли непредвиденные обстоятельства. Водитель сказал, что Тимур просил сперва заехать к нему в редакцию: может, он всё-таки сумеет освободиться. Когда машина тронулась, Печигин оглянулся на расположившегося с утра в тени тутовника козопаса. Тот проводил машину взглядом и куда-то засобирался.

В редакции Олега встретила на входе секретарша, выглядевшая не намного старше Лейлы, но при этом такая серьёзная, что ни разу даже не взглянула ни на одно из своих отражений в зеркальных стенах лифта, поднимавшего их на восьмой этаж, где находился кабинет Тимура. Все её деловитые движения были полны сознанием ответственности, налагаемой на неё работой с таким человеком, как Касымов. Проводив Олега, она задержалась в кабинете, ожидая новых указаний. Она была невысокой, с длинными тёмными волосами и такими густыми бровями, что взгляд из-под них казался хмурым, даже требовательным. Печигин на секунду увидел Тимура её глазами: за заваленным газетами и журналами огромным столом, откинувшись в кресле и расстегнув ворот рубашки, сидел государственный человек. Человек, причастный истории. Пусть не тот самый главный, кто стоит у руля, но тот, кому известны направление движения, маршрут и конечная цель. За спиной Тимура в большом, от пола до потолка, окне виден был квартал Старого города с невысокими, не выше трёх этажей, серо-коричневыми домами, разделёнными переулками, полными муравьиного копошения едва различимых с высоты прохожих. Массивная, слитая с креслом фигура Тимура возвышалась над этим пыльным хаотическим копошением, вырастала из него, равнодушно повернувшись к нему спиной. Любой журнал на его столе казался важнее однообразной человеческой суеты внизу, от которой ровно ничего не зависело ни в настоящем, ни в будущем. Юная секретарша смотрела на Касымова так, будто ждала, что он откроет ей одному ему известный смысл событий. Но погружённый в чтение Тимур без лишних слов отослал её, а Печигину указал на стул у стены. Государственный человек был не в духе: устал, раздражён, плохо выбрит. Несколько минут он черкал и правил статью перед ним, затем со стоном закрыл лицо руками.

– Что пишут! Что несут! Как я буду это печатать?! – пробормотал Касымов из-под ладоней, сжимавших и мнущих его полное лицо так, точно хотели слепить его в ком.

Он оттолкнулся ногой от пола, и вращающееся кресло совершило полный оборот вокруг своей оси. От этого Тимуру, кажется, полегчало, потому что, вцепившись в подлокотники, поджав ноги и не раскрывая глаз, он с каменно-серьёзным лицом проделал ещё несколько плавных кругов. И только затем вызвал к себе автора статьи.

Секретарша впустила в кабинет пожилого человека в толстых очках. Очки, видимо, были всё-таки недостаточно сильными: когда Касымов указывал на места в статье, которые ему не нравились, автор вынужден был подносить страницы вплотную к глазам, едва не утыкаясь в них носом, скаля при этом от напряжения зубы в жалком подобии улыбки. Разговор шёл на коштырском, так что Печигин даже не пытался понять, слышал только, что интонации становились всё более взвинченными, Тимур всё яростнее тыкал в листы пальцем, а старик всё судорожнее комкал и мял их, ища в статье ответы на упрёки Касымова. Наконец, когда автор в очередной раз вернул пачку листов Тимуру, тот оттолкнул её, старик робко положил статью на край стола, и тогда Касымов, не выдержав, точно вкрадчивое упрямство старика ещё больше его распаляло, схватил статью и швырнул под потолок кабинета. Пока листы, порхая, падали на седую голову автора, он, размахивая руками, ловил их в полёте, потом, с трудом нагибаясь на дрожащих коленях, принялся собирать с пола, уронил очки и дальше шарил по кабинету уже вслепую. Разъярённый Касымов поднялся и, сделав Олегу знак идти за ним, вышел из кабинета, постаравшись по пути к двери наступить на возможно большее количество страниц.

– Зара, помогите там убраться, – бросил на ходу секретарше. – Мы в буфет.

В буфете он всё не мог успокоиться, поперхнулся коньяком, закашлялся, раздувая щёки.

– Сил моих нет на этих журналюг! Ну кто, кто, скажи, заставлял его писать, что водохранилище в пустыне создано по проекту Народного Вожатого?! У нас для этого целое Министерство ирригации есть, сотни специалистов, президенту достаточно было дать им задание. И зачем нужно было выдумывать, что парк вокруг водохранилища разбит по его личному плану, когда этим занимался Институт лесонасаждений?! Нельзя же всё на свете приписывать Гулимову! Должно же быть хоть какое-то чувство реальности! И ведь пойдёт теперь, старый пень, напишет кляузу, что я, мол, недооцениваю вклад Народного Вожатого. Это я-то, я недооцениваю! Я, который больше всех сделал для того, чтобы этот вклад втемяшился в голову каждому коштыру. Нет, иногда я начинаю уставать от своих соплеменников! Иногда мне кажется, что я в одиночку вынужден заполнять пустыни в их головах – а это посложнее, чем создать водохранилище в настоящей пустыне! Ты погляди на них, – Касымов кивнул на окно буфета, такое же большое, как в кабинете, но выходящее в сторону нового квартала с широкими улицами и высоким голубым куполом недавно построенного рынка, около которого кишел народ. – Они говорят между собой моими фразами, обмениваются моими мнениями, повторяют мои шутки, в сущности, видят мир моими глазами и, даже не соглашаясь, спорят лишь со мной. А знаешь, что я получаю в награду за все труды? Пародии на самого себя, которые выдают мне мои собственные мысли в таком карикатурном виде, что хоть плачь, хоть смейся! Часто я чувствую себя окружённым со всех сторон одними пародиями, которые не могут сказать мне ничего, кроме того, что я сам прежде не вложил в них! От этого устаёшь, честное слово!

Тимур допил коньяк и обмяк на стуле, взгляд расплылся, уставившись в сияние белёсого от жары неба за окном.

– И один, всегда один! Одиночество в дороге, в чужой стране – это полбеды, но одиночество на родине, среди своих, – окончательно и непоправимо. Бывает, живым словом перемолвиться не с кем! Оставайся у нас, а, Олег? С тобой мне полегче будет. Останешься?

Его потное лицо оплыло книзу, точно вся энергия разом ушла из него, израсходовавшись на взрыв в кабинете, нижняя губа оттопырилась, он глядел на Олега с искренней, нелепой в своей неосуществимости надеждой.

– А как же Гулимов? – спросил Печигин, чтобы уйти от ответа. – Разве не им полны мысли твоих соотечественников? Разве не на него ложится вся тяжесть власти?

– Народному Вожатому тяжесть неведома. Он всё делает без усилий, – заговорив о президенте, Тимур немедленно вновь воодушевился. – Пойми, пирамида власти уходит за облака, её вершина ей не принадлежит. Тайна власти в том, что высшая точка в иерархии свободна от иерархии. И эта высшая точка – наш президент. Государство – это он, но он – не только государство. И ничто не подтверждает это с такой наглядностью, как его поэзия! Гулимов существует на другом уровне, парит в своих поэтических небесах, а я здесь, вкалываю на самых ответственных должностях одновременно в четырёх местах, чтобы его вдохновение и воля могли достичь обычных людей. Он провидит грядущее, а я тут, в настоящем, выбиваюсь из сил, так что нет даже времени… – Касымов расстроенно посмотрел на часы, – нет времени показать город старому другу. Всё приходится делать самому, положиться не на кого, на мне одном тут всё держится! Знаешь что, я отправлю с тобой Зару – она девушка умная, всё, что нужно, тебе переведёт и покажет. И, кстати, по дороге в мечеть зайдите в Музей народных ремёсел и промыслов, посмотрите ковёр «Биография» – там вся история Гулимова. Тебе будет интересно.

Тимур откинулся на стуле, достал из нагрудного кармана шёлковый платок, вытер шею, по которой пот стекал за воротник, складку под затылком, второй подбородок, промокнул лицо. Глубоко вздохнул.

В музее было всё, что всегда бывает в таких музеях, без которых не обходится ни один большой город Средней Азии: бесчисленные ковры, сюзанэ, оружие, музыкальные инструменты, одежда всех возможных эпох и стилей, пыльные солнечные лучи, пересекавшие пустые залы, где потерянно блуждали редкие стайки американцев или японцев, а по углам сидели пожилые, реже молодые женщины с вязанием или журналами с программой телевидения на неделю. У некоторых не было ни журналов, ни вязания, и они просто глядели неподвижно в светлую пустоту доверенного их присмотру помещения, как это умеют, кажется, только женщины в Азии. Возможно, они спали с открытыми глазами, потому что, пройдя перед одной такой музейной работницей, Печигин не разглядел в её лице никаких признаков того, что был замечен. Даже не моргнула.

Музей, куда привела Олега Зара, был столичным и центральным, поэтому залы в нём были просторнее, а экспонаты – древнее и роскошнее, чем обычно, но даже на их фоне ковёр «Биография», сотканный мастерами кишлака с тысячелетними ковроткаческими традициями к семидесятилетию Народного Вожатого, поражал воображение. Он едва умещался на трёх стенах самого большого зала, где посетители оказывались в окружении десятков вышитых изображений Рахматкула Гулимова на разных этапах его жизненного пути, обрамлённых бесконечным традиционным орнаментом. Правда, поскольку ткацкая техника, сохранявшаяся неизменной, как объяснила экскурсовод, на протяжении многих веков, не допускала мелких деталей, лицо Народного Вожатого не менялось, был ли он юным студентом, читающим товарищам свои первые стихи, или пожилым хаджи, совершающим паломничество в Мекку. В каждом возрасте и в любой ситуации он глядел на зрителя в упор (даже если стоял боком) широко распахнутыми тёмными глазами. Этот взгляд, застывший и в то же время говорящий, но как будто всегда лишь одно-единственное слово, был уже у гигантского младенца (пропорции фигур тоже были далеки от реальных), которого мать протягивала сияющему от счастья отцу – а на самом деле стоящему перед ковром зрителю. Не изменился он и у школьника с комсомольским значком на лацкане, и у военачальника, обращающегося перед решающим боем к солдатам со своего БТРа.

Экскурсовод, крупная женщина лет сорока пяти с туго заплетёнными косами и скуластым лицом крестьянки, по-русски говорила плохо. Прежде, сказала она, с русскими работала другая сотрудница, сама русская, но она уволилась и уехала к родственникам в Калугу, а поскольку приезжих из России, желающих посетить музей, очень мало, можно сказать, совсем нет, то никого на её место брать не стали. Она то и дело запиналась, забывала нужные слова и тогда начинала волноваться, краснея от смущения под смуглой кожей и изображая запропавшее слово взрывчатыми жестами больших неловких рук – так пыталась она показать грузовик, танк и даже инаугурацию президента. Зара спешила прийти к ней на помощь, при этом волнение зрелой женщины передавалось ей, и голос её делался глубоким, чуть хрипловатым, точно она сообщала Печигину нечто очень личное. Она заметно переживала из-за косноязычия сотрудницы музея, боясь, что Печигин может получить из-за этого неверное представление о жизненном пути Народного Вожатого, и изо всех сил старалась дополнять рассказ экскурсоводши собственными деталями и пояснениями. Так совместными усилиями, подхватывая друг у друга нить рассказа, две взволнованные женщины описывали Олегу восхождение Гулимова, и то, что у сотрудницы музея получалось бессвязным и невразумительным, из уст Зары выходило значительным, не до конца ясным, но безусловно важным для каждого из живущих, просто не все ещё это осознали. В сцене, запечатлевшей провозглашение независимости Коштырбастана, Гулимов стоял уже по правую руку тогдашнего главы государства. Затем разразилась гражданская война, и Народный Вожатый возглавил одно из соединений Национального фронта, боровшегося с исламистской оппозицией. Заре тогда было всего восемь лет, при обстрелах её семья пряталась в подвале, однажды она выскочила оттуда за забытой куклой, которую всегда брала с собой, и на неё рухнуло стекло из выбитой взрывом рамы, но она уцелела и даже не очень исцарапалась осколками. Она говорила об этом быстро, запинаясь от спешки, торопясь вставить свой рассказ в паузу, пока экскурсоводша подбирала слова. В том бою город был освобождён от исламистов танковой бригадой под командованием Народного Вожатого, так что для Зары этот случай означал её личное участие в биографии президента. Вспоминая, она едва заметно щурилась, ресницы дрожали, и Печигин поневоле представлял дождь осколков, сыплющийся на эти большие глаза, на нежную кожу узкого сосредоточенного лица. Она сказала, что только чудом осталась тогда жива и не лишилась зрения. Этим чудом Зара с тех пор считала себя обязанной Народному Вожатому. Несомненность лично ею пережитого в детстве чуда придавала для неё достоверности всем остальным запечатлённым на ковре чудесам, которых в биографии Гулимова хватало. Над его головой то и дело возникало кучерявое облако, заслонявшее его от палящего солнца, в решающем сражении пехоту и артиллерию противника сияющим мечом поражала из-за туч рука ангела, а во время изнурительного марша по безводной пустыне Гулимов стрелял из командирского пистолета в камень, и из него начинала фонтаном бить вода. Экскурсоводша рассказывала о людях, воевавших вместе с Народным Вожатым и специально приходивших в музей подтвердить, что они своими глазами видели облако, неотступно следовавшее за боевой колонной Гулимова, накрывая её своей тенью, и пронзительный луч, пробившийся сквозь тучи в переломный момент боя, слепя вражеских наводчиков. В сцене инаугурации рядом с президентом помимо известных политиков были вытканы легендарные предки и прародители коштыров, они стояли за спиной Народного Вожатого и во время подписания мирного договора, положившего конец гражданской войне. Подписание состоялось в Москве, принимавшей посильное участие в конфликте, поэтому сумрачные фигуры бородатых прародителей в чалмах и чапанах сутулились на фоне кремлёвских стен и башен со звёздами. Особенно волновалась экскурсоводша, говоря о ранении Гулимова незадолго до конца войны – на ковре он падал на руки обступивших его бойцов – и о покушении на Народного Вожатого. Враги подложили взрывчатку под колёса президентского поезда, три из четырёх вагонов сошли с рельсов, но Гулимов спасся, уйдя незадолго до взрыва в последний, четвёртый вагон, где находилась охрана, играть с охранниками в нарды. Оставив к тому времени попытки изъясниться по-русски, экскурсоводша говорила на коштырском, а Зара переводила. По её голосу, прерывавшемуся, когда речь шла о ранении и покушении, было ясно, что в эти моменты для неё висела на волоске не только судьба Народного Вожатого, но и всего мира, и уж точно – её собственная. Ни тени улыбки не возникло у неё и тогда, когда они достигли сцены, изображавшей Гулимова читающим свои стихи молодой паре дехкан, вместе с которыми его самозабвенно слушали их верблюд, ослик и кошка, а с нависавшего над ними утёса, склонив длинное мечтательное лицо, внимал поэзии тонконогий джейран. В секретарше Тимура была напряжённая серьёзность с детства впитанной веры, укреплённой испытаниями войны, разрухи и многим другим, о чём Олег мог только догадываться. Сам не способный поверить ни во что, кроме поэзии, он всегда испытывал гораздо больше интереса к верующим (во что бы то ни было), чем к неверующим. Первые обладали доступом в закрытое для него измерение, ощутимой со стороны тайной. В Заре присутствие этой притягательной тайны было настолько заметно, точно она наполняла её до краёв, как глубокий вдох, и проявлялась, захватывая, в каждом уверенном движении. Так что мысль о том, что густая чернота её бровей должна иметь продолжение в других интересных местах её небольшого, тщательно скрытого платьем тела, возникла сама собой и уже не отпускала.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 20 форматов)