banner banner banner
Кошка-дура. Документальный роман
Кошка-дура. Документальный роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кошка-дура. Документальный роман

скачать книгу бесплатно


– Ага!.. А вы разве в молодости не бегали на свидания?

«В молодости…» – невольно вздохнул, а сказал вроде бы поощрительно: «Ну, ну…» И очень хотелось ему улыбнуться дружески, ободряюще, но голос отчего-то садился и – вот черт! – невозможно было отыскать в себе этих добродетельных, отцовских чувств. Вообще никаких. Кроме ржавых, горелых: и куда ты, старик, лезешь?

Ранней весной пионерский отдел в составе заведующей Нины Быстровой и литсотрудника Анны Ильиной собрался в командировку в Волосовский детдом. Уезжали в ночь. Поезд страшный, вагоны покалеченные, темные, народ всякий. А они молоды (Ильина хоть и старше, но живая, умная, добрая); а они стоят у вагона, посмеиваются над своими страхами – ехать надо, но входить неохота. «Гляди, гляди!..» – Анна дернула сослуживицу за рукав, с величайшим интересом вглядываясь в ее лицо: по дощатому перрону шла прямая, высокая фигура в коричневом кожаном пальто, в черной шляпе, в хромовых сапогах. Среди залощенных ватников, старых «польт» не заметить Петровского было трудно.

Поздоровались, довольно натянуто. Лишь добрые темные глаза Анны колются бенгальскими искрами (сразу вспомнила, как недавно он говорил ей: «Ох, и характерец у твоей Быстровой. Несчастный будет тот, кто на ней женится»).

– Почему не входите, боязно?

– Миша, поехали с нами, с тобой не страшно. – Засмеялась Анна.

– С удовольствием бы, но… Вот я тут вам кое-что принес… – Подставив бедро, открыл полевую сумку. – Чтобы вы в дороге не умерли с голоду.

– Спасибо, Миша, ей надо, она блокадница.

«Ничего мне не надо!..» – Молча отвернулась.

Когда поезд тронулся, развернула Анна сверточек, принесенный Петровским, подала Нине бутерброд и за ним довесочек: «Поздравляю, Нина». – «С чем?» – Быстро выпрямилась, так что за спиной брякнула опущенная вторая полка. «Закружила ты Мишке голову». – «Отстань!.. Нужен он мне…» И подумала: а ведь правда… наверно. Зачем это? Нет, не буду с ним больше ходить.

Но ходить было интересно. Шла, если ничего свиданного не предвиделось. Часто он заговаривал о своей работе, но и здесь как-то неопределенно: вот, если все разрешится и выйдет… А что выйдет? Книга? Но о чем и почему так серьезно: если разрешится?..

Как было сказать ей, что две войны, финская да Отечественная, унесли его так далеко от того Миши, которым он был; как было вложить ей, такой ясной, округлой, такой правоверной, что теперь он чувствует себя умудренным, зрелым. И пускай это не роман, не повесть, а всего лишь научно-популярная книжка, все равно можно, нужно туда так много вместить. И пускай это все для детей, но… А она и есть ребенок по сравнению с ним, на семнадцать лет моложе. И вообще. А нутро у нее хорошее, настоящее. К кому попадет. Не к тебе, не к тебе, не надейся. Вот если бы книга… Не будь дураком, у нее столько кавалеров. Много – это хорошо, когда один, плохо. Вот ты и есть один, для прогулок. Что ж…

– Да-а… – Задумчиво глядел поверх домов в небо. – Если бы там решилось, я бы знал, чего стою.

– А так разве не знаете?

– Так только Я знаю. – Ударил на своем местоимении. – А надо, чтобы другие. Такие, как вы. – Деланно усмехнулся.

– А я и так знаю. А что же вы будете делать после того, как решится? – С важностью повторила его словечко.

– О, много чего. Во-первых, купоны стричь.

– Какие купоны? – Вспомнила промтоварные карточки, наморщилась, как всегда, когда он говорил непонятно.

– Дивиденды. Деньги, Еж, деньги буду считать. – И сразу: – Уйду из редакции.

– Как?.. Насовсем?.. А где же вы будете работать? Дома?.. – С удивлением взглянула на него. – А где же вы будете брать матерьял?

– Ах, брать матерьял!.. – Сардонически выгнулись бледные тонковатые губы. – Это в вас говорит журналист, газетчик. Писатель вот откуда… – дотронулся до шляпы и до груди, – берет материал. Конечно, материалом служит ему жизнь, но все это надобно пропустить через сердце и ум.

– Ага, переработать…

– Перерабатывают помидоры на томат, рыбу на консервы, но вообще-то можно сказать и так. Я не пишу беллетристику, то есть художественную литературу, – на всякий случай растолковал, – так что для моей научно-популярной работы хватает моих знаний и нескольких книг. Древнегреческий философ Сократ…

– Я знаю, знаю, мы в партшколе его проходили.

– Вот и хорошо… – Опять нехорошо усмехнулся. – Знаете, Ниночка, с этим Сократом почему-то только и делают, что проходят, а вот он все стоит – остается. Ну, что вы вздыхаете, вам со мной тяжело?

– Немножко!.. – С облегчением рассмеялась. – И вам не будет одному скучно?

– Мне скучно в редакции, просто тошно… вообще в газетчине.

– У нас?.. Почему? – Вставал перед ней, может, и надоедный кое-когда, но такой веселый рабочий ералаш.

– Потому что я вынужден заниматься там не своим делом.

– Но ведь вы же пишете тоже…

– Ах, тоже!.. Ну, скажите: статьи. Статейки, Еж, статейки за авторов, за себя – свои.

– Но за себя-то вам интересно?

– Нет!.. – Отрубил.

Шли молча, не под руку – рядом. Гасло небо, затухал городской шум, ярче вспыхивали сварочные искры на дугах трамваев, слышнее цокали подковки на сапогах по гранитным плитам Фонтанки.

– Интересно… – Протянула. – Будете сидеть один и писать, писать…

– Не только. Думать тоже буду.

– О чем?

«О тебе». – О том, как написать. Кое-что я уже сделал. В те вечера, когда вы ходите на свидания.

– А-а!.. так я буду чаще ходить!

– Вы и без того часто ходите.

– Я?.. Эх, вы… вы еще и не знаете, как я могу часто ходить. А почему вы меня так зовете: Еж?..

– Не знаю… колючая…

– Я колючая, я?! Вот вы, вы сердитый!.. Еще какой. На летучках вас все боятся.

– И вы тоже? – Удовлетворенно посмеивался, наклонив голову.

– А чего мне-то бояться, я за себя постою.

– Верно, это вы умеете, Еж. Ну, а Аня Ильина тоже боится? Нет? Тогда кто эти все?

– Лазарев, Малышев, Слепов…

– Халтурщики!.. Приспособленцы!.. – Зашипел на всю набережную. – Гнать бы таких из газеты, особенно детской.

– А дядю Витю тоже гнать?

– Ну, зачем же вы так? Вы же знаете, что Виктор Иванович совсем другой человек, не той плебейской породы.

– Я знаю, знаю, плебеи были в древнем Риме, а… почему вы про них так? Это потому что вы сами дворянин, да?..

«О, боже мой!» – Я не дворянин… – дернулись темные усы, – я скромный газетчик, но я из дворян, это верно, и это сослужило мне в молодости дурную службу.

– Почему?.. Вы?.. – Не знала, как про это спросить.

– Нет, не потому, – и вот тут созвучно оба молча нашли общее слово: сидели. – Нет, трудно было иначе: просто из-за моего социального происхождения… – жестко, как по писаному отчеканивал он, – меня не приняли в университет, вот мне и пришлось идти в Политехнический институт да и то лишь на экономический факультет, на другие тоже не брали. Это понятно? Ну, слава богу. Они плебеи не по своему имущественному положению, как это было в древнем Риме, они духовные плебеи, нищие духом. И даже душой. – Секунду подумал. – Что очень часто вполне совпадает. А материально мы все равны, в общем-то.

Помучавшись несколько, она все же выложила с отвагой и вызовом:

– А вот я тоже плебей. У меня родители были крестьяне.

– Глупенькая… – С неожиданной ласковостью взглянул на нее. – Это совсем не то. Крестьяне могут быть и аристократами духа, а дворяне плебеями, тут дело совсем в другом.

– Ничего не понимаю!.. Поэтому вы на всех и бросаетесь?

– На кого это я бросаюсь? – Настороженно, обиженно отстранился.

– На всех. А вот Завьялова-то вы и не трогаете… – Уксусным голосом назвала редактора.

– Завьялова я не боюсь, он чиновник, не пишет, за что же мне на него бросаться?

– Вот, вот!.. Чиновник!.. У, противный какой…

– Зря вы так, Еж, поймите, Завьялов еще очень приличный человек.

– Ха, приличный!.. Всюду лезет, все достает. Вас еще не было, так он целую машину картошки привез из Эстонии, ужас!..

– Молодец!.. Редакция тоже хочет кушать.

– Кушать!.. В блокаду не умерли, а тут…

– А тут, слава богу, уже не блокада и зря вы, уважаемый Еж, так наскакиваете на него на собраниях. Заявления в милицию пишете… – Протокольным голосом в нос.

– И буду писать!

– Вот это нехорошо, Еж… – Серьезно, дружелюбно глядел на нее. – Завьялов, может, и не на своем месте, может, доставальные его таланты лучше бы пригодились в другом месте, но уже то, что он вас терпит…

– Меня?! Терпит?.. Хо-ха!.. я что…

– Как что… – холодно взглянул, – да хотя бы из чувства обиды и самосохранения мог бы вам и напакостить. Очень крепко, кстати сказать.

– Так я же права, права!..

– Правых-то чаще всего и бьют. Вы этого не замечали?

– Нет, этого я не замечала!

– Поживете – заметите.

– Не замечу и не хочу замечать!

– Дай-то бог.

– Бог, бог… – Забурчала негромко. – Бог-то бог, да и сам не будь плох. Мама Катя так говорила.

– Вот он и неплох, Завьялов. А кто эта мама Катя?

Мама Катя

– Была она невысокого роста, кривоножка, с удивительным цветом лица – до старости румяная, с вьющейся гривой седых волос. Родилась в Кронштадте… где-то вон там…

Там, где небо дымно смыкалось с заливом, угадывалась еле заметная сосновая шишечка кронштадтского собора. Видеть его своим единственным да и то оперированным глазом Нина Ивановна не могла и, быть может, от этого тоже вздохнула.

Родилась Катя в Кронштадте, не в морской семье, а в купеческой. И когда Катюше сравнялось шестнадцать лет, отдали ее замуж. Из дома купца третьей гильдии в хоромы купца первой гильдии – большая честь для Катюшиного папаши. После первой же брачной ночи сбежала молодая жена в Питер. Нашли, вернули отцу, а уж тот отправил неслухмяну в свою деревню, где и родила Катерина дочь, окрещенную Олимпиадой. По воле батюшки сей залог брачной ночи отняли от матери, отправили с кормилицей в Петербург, отдали старшей купеческой дочери Елене – жила она с мужем капитаном, и все у них было, кроме детей. Вот и стала племянница дочерью. Упросил капитан сурового тестя выдать непутевой Катьке вид на жительство, говоря по-нашенски, паспорт.

Так в семнадцать лет вернулась Катюша если и не домой, так в Питер. Никого не знала, ничего не умела, ну, так добрые люди пристроили на кухню к одной из фрейлин императорского двора. Начала с черной работы, кончила поваром. Тогда-то и настигла Катерину любовь. Был он тоже кронштадтский, моряк. Имя у него моряцкое, в честь Николы морского, а фамилия теплая, земная: Синица.

– Я застала его уже пожилым, но и тогда он был обворожительный, чудный.

Побежали годы, завязались судьбы. Олимпиада (Липа, Липочка) росла у Елены и, понятно, не знала про мать. А она, Катерина Синица, в тридцать два своих года ждет ребенка – вот теперь уж ждала! Не журавль в небе – крохотулечная синичка зародилась таинственно в чреве, где-то в ней самой теплым комочком. И кто это будет, мальчик, девочка? Если мальчик, то добро бы в отца, чтобы ростом в Колю и лицом тоже. Если девочка, так пускай… тоже в Колю, душой, лицом и – вздыхала – первее всего ногами.

А уже революция. Николай Синица давно большевик, и, когда красные моряки шли на штурм, подавлять кронштадтский мятеж, рядом с Колей бежала она, Катерина. Ничего не боялась, ни снарядов, ни пуль, только б Колю не зацепило. И не тронуло Колю, другого убило: провалилась Катя под лед, вытащили. Не замерзла, не простудилась, но случилось страшнее – выкидыш. И уж с той поры не рожать ей стало, ни в жисть. Но тогда не знала и тогда не о том – закружило их, унесло, и четыре года мытарило по стране, по фронтам. Только летом двадцать второго вернулись. Вот тогда-то узнала Екатерина Синица, что и здесь, в Петрограде, покуда их не было, тоже что-то творилось.

Революция, озарения, страсти, митинги, взмывы, и бежит Липочка туда, где народ. Убегает тайком. Осень, ветер, дождь, темень, где-то стреляют. Боже, боже мой – не находит места себе Елена. Чу?… шаги… быстрые… Липа? Липочка!.. Глаза счастливые, виноватые. «Слава богу!.. Где?.. Где ты была?» – «Мама, я…» – «Что?.. Что случилось?» – «Мама, ты не будешь сердиться?» – «Что с тобой, что? Говори же!» – «Я потеряла колечко». – «Какое колечко?» – Наморщилась. «Ну, вот… – мяла оголенный пухлый пальчик. – Мое, бирюзовое…» – «О, господи!.. Как ты меня напугала… ха-ха… Маша, Маша… – крикнула бонну, – вы слышите? Ох, какое же ты еще дитя, Липочка. Ведь шестнадцать лет, а ты…»

Ничего не сказала Липочка, лишь взглянула как-то синими, мамиными, Катиными. Так и взрослые могут вдруг посмотреть, но не стала доискиваться Елена, переполненная недавними отлетевшими страхами.

Дни летели, для кого сумасшедше счастливые, для кого кошмарные, но одно всех роднило – не толстели тогда, никто. Кроме Липочки. Ну – врача! «Доктор… доктор, скажите, что вы у нее находите? – Замерзшими глазами пытала тетка-мать. Но молчит врач. – Сергей Николаевич, что-нибудь страшное? Ради бога, говорите… лучше уж сразу». – «Гм, страшное… Извините, но… – Побурел, тонко вскрикнул: – Мадам, у нее уже на шестой месяц пошло…» – «Как?!» – Так и села.

Через час другой разговор: «Кто он?» – «Витя…» – «Какой Витя?» – «Наш». – «Какой еще наш?» – «Сын нашего… дворника». – «О, боже мой!.. Кольцо?.. – Вдруг сверкнуло забытое. – То кольцо бирюзовое ты ему отдала, да, да?» – «Да…»

А потом еще разговор, с мужем: «Что же делать?» – «Возьмем в дом». – «Что?! Дворника?» – «А что? Ты, Алена, наверно, забыла, что теперь дворники вместо дворян пошли».

Уезжала Катерина молодой женщиной, вернулась бабушкой, тоже молодой – внук Тишка уже бегал, кричал: йевоюция, бей беяков!..

И опять годы. Прав был, прав покойный Липочкин отчим: дворники выходили в дворяне – Олимпиада и Виктор закончили рабфак (говоря по-нашенски, институт), стали инженерами электриками. Липочка еще между прочим рожала, принесла новому обществу двух граждан, сплошь полноценных – сыновей. Так у бабы Кати стало три родных и чужих внука. Но таких у нее уже было без счета – весь двор.

Жили сестры на Васильевском острове, на Большом проспекте между 21 и 22 линиями, напротив пожарной части. Елена с Липочкой, зятем, внуками в доме модерн, с лифтами (правда, они уже-еще не работали), на широких пологих лестницах не просто окна – витражи из цветных стекол (правда, их уже почти не осталось). Дом квадратный, двор тоже, в нем ажурная вышка с часами (правда, они стоят, зато время бежит). Жили сестры в одном доме, только Катя в заднем флигеле, для мастеровых. Там, в трехкомнатной коммунальной квартире, и свили себе гнездо Синицы. Николай стал механиком на оптико-механическом заводе, Катерина трудилась для светлого будущего – все свое материнское, отнятое судьбой, отдавала дворовым ребятишкам. И теперь одно стало у нее имя: мама Катя, никаких отчеств.

С утра до ночи цокотали-мелькали кривые ножки, и одета была едва ли не круглый год в одно и то же: белый пуховый платок на седых кудрях, черная пальтушка с серым каракулевым воротником, фетровые боты (зимой на чулки, летом на босу ногу). Ей бы, повару высочайшего класса (как теперь бы сказали) в ресторан, в столовку, на фабрику-кухню, хоть куда, да как бросить беспризорных, заброшенных, вообще всех. Как, если день-деньской только и слышно: мама Катя, мама Катя…

Нину Быстрову свел с ней случай, болезнь матери. Пока был бюллетень, платил завод, когда же мать перевели на инвалидность, все перешло в собес. Мать лежала в больнице, причитались какие-то деньги, да вот получить их дочь не могла, паспорта не было. Очень просто замкнулся заколдованный круг. Ткнулась в одно учреждение, в другое, всюду – детям до шестнадцати лет деньги получать не положено. Но выросла она с именем Кирова на устах, потому и написала его преемнику Жданову. Ответили: все верно, детям и так далее. Что же делать? Пошла в детский дом – возьмите меня. Так у тебя же есть мать, не имеем права.

Мама была, и мамы не было. На стене висела рукавичка, в ней полтинники. Каждый день снимала серую варежку, вытаскивала полтинничек, шла в булочную, где давали ей полкило хлеба, две копейки сдачи. А еще людям прислуживала толстощекая пупа с темными косичками. Варежка жила с Нинкой душа в душу – обе худели. Пришел день, когда, помяв ее, даже вывернув единственный палец, ничего не нашла. Лишь тогда в голове ее звякнула новая мысль: пойду к Вилли Семеновичу.

Секретарь Василеостровского райкома партии Вилли Волцит был коммунистом с дореволюционным стажем, каторжанин (оттуда туберкулез). Знала его Нина давно, еще до того лета, когда он приезжал к ним в лагерь под Сиверской, в Кезево. Это был первый пионерлагерь Васильевского острова, и Вилли Семенович приехал посмотреть, как живут ребята. Жили прекрасно и день провели замечательный. А вечером у костра разгорелся серьезный спор: к Эрмитажу что ведет, лестница или пандус? «Спорьте, спорьте, ребята, – улыбался Волцит, – я вот тоже не помню, но обязательно пришлю вам фотографию и шоколаду для победителей».

Да, вкусный был шоколад, сглатывала Нинка воспоминания, сидя на скамеечке невдалеке от райкомовской «Эмки»: после убийства Кирова в райком уже просто так не пускали. «Здравствуйте, Вилли Семенович». – Подошла к нему у машины. «Здравствуй, Нина. Ты ко мне? В чем дело? – Выслушал. – Ну, вернемся. Вася, я задержусь, – сказал шоферу, а в кабинете позвонил: – Я хочу чаю. Поздно? Ну, пожалуйста, я вас очень прошу. Два стакана и два бутерброда. – И когда принесли: – Ну, Нина, давай перекусим, я чего-то проголодался».