
Полная версия:
Три сестры
В дочеховской драме обобщающие суждения о жизни, тем более близкие к авторским, высказывались, как правило, героями положительными – вспомним хотя бы Стародума, Чацкого, Кулыгина. У Чехова более свободная, чем у его предшественников, связь между словом, его смысловой, идейной нагрузкой и характером персонажа. Значение высказанной мысли необязательно совпадало с социально-психологической и этической значимостью героя.
В «Иванове» Чехов не «воздержался» от шутов. Один из них чиновник Косых. Но это он говорит: «Живешь, как в Австралии: ни общих интересов, ни солидарности… Каждый живет врозь…» Елена Андреевна «аттестует» себя лицом эпизодическим, но это ей доверяет драматург поставить проницательный диагноз болезни, которая поразила не только героев пьесы «Дядя Ваня», но и всю тогдашнюю современность: «…Во всех вас сидит бес разрушения. <…>…Мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг…» В «Вишневом саде» одна из ключевых для постижения его смысла реплик принадлежит Фирсу: «…теперь все в раздробь…»
В чеховских пьесах глубоким смыслом облечено каждое слово, каждая, даже кажущаяся случайной, реплика. И это первыми услышали и поняли режиссеры и актеры МХАТа. «Чувствую, ценю каждое слово», – телеграфировал Станиславский Чехову, прочитав «Вишневый сад». Отрывочные замечания и «безадресные» реплики вступают в смысловую перекличку между собой, с другими высказываниями, не всегда связанными с ходом событий, и общий речевой поток наполняется внутренней логикой и согласованностью.
Вот Чебутыкин разговаривает, по-видимому, сам с собой: «Третьего дня – разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость!» А в четвертом действии этот мотив подхватывает и развивает до своего логического конца Андрей: «Город наш существует уже двести лет, в нем сто тысяч жителей, и ни одного, который не был бы похож на других… Только едят, пьют, спят, потом умирают… разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством… и неотразимо пошлое влияние гнетет детей…»
«Все действие, – писал о „Трех сестрах“ Немирович-Данченко, – так переполнено этими, как бы ничего не значащими, диалогами, никого не задевающими слишком сильно за живое, никого особенно не волнующими, но, без всякого сомнения, схваченными из жизни и прошедшими через художественный темперамент автора и, конечно, глубоко связанными каким-то одним настроением, какой-то одной мечтой. Вот это настроение… и составляет то подводное течение всей пьесы, которое заменит устаревшее «сценическое действие». При этом отдельные действия пьесы контрастировали между собой эмоциональной тональностью, что уловила и хорошо передала в отзыве о генеральной репетиции «Трех сестер» Мария Павловна Чехова. «Я, – написала она брату, – сидела в театре и плакала, особенно в третьем действии… Если бы ты знал, как интересно и весело идет первый акт!» Это изменяющееся настроение героев и выводило «подводное течение» наружу, которое, в свою очередь, питало сценическое действие.
В первом акте пьесы все полны надежд и радостных ожиданий. Тон для светлого настроения задает Ирина: «Я не знаю, отчего у меня на душе так светло!.. <…> Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы». Намечен на осень переезд в Москву. Не вызывает у сестер сомнения, что Андрей станет профессором. Благодушествует Кулыгин, поддается общему настроению и Чебутыкин. Он растроган и, целуя Ирине руки, говорит: «Птица моя белая…» Не в духе, правда, Маша, но и ее «мерехлюндия» с появлением Вершинина проходит. С подъемом и уверенностью Тузенбах говорит о приближении новой жизни. В тоне мажорной атмосферы первого действия и его счастливое окончание: Андрей делает предложение Наташе.
Но уже во втором действии атмосфера иная. Андрею в доме скучно, да и в городе он чувствует себя «чужим и одиноким». Маша вслух признается, что она разочаровалась в своем муже и что среди его товарищей, учителей, она «страдает». Разочарованной возвращается со своей службы на телеграфе Ирина; уставшей, с головной болью приходит из гимназии Ольга. «Не в духе» и Вершинин. Он еще продолжает уверять, что «все на земле должно измениться мало-помалу», но тут же и заявляет: «И как бы мне хотелось доказать вам, что счастья нет, не должно быть и не будет для нас…»
Еще безрадостнее третье действие. «Куда? Куда все ушло?» – рыдает Ирина. «Как-то мы проживем нашу жизнь, что из нас будет?» – задумывается Маша. «Когда я женился, – плачет Андрей, – я думал, что мы будем счастливы… все счастливы… Но боже мой…» Лишился своего оптимизма Тузенбах: «И какая мне тогда мерещилась счастливая жизнь! Где она?» И чем упорнее твердит Кулыгин: «Я доволен, я доволен, я доволен!» – тем яснее, как несчастны и сестры, и Вершинин, и Тузенбах, и сам Кулыгин.
«Течение жизни» в четвертом действии окончательно заглушает мечту трех сестер о Москве.
Чебутыкин, благословляя Ирину на замужество и переезд на завод, напутствует: «Летите, мои милые, летите с Богом!» Но ни Ирина, ни ее сестры не те вольные птицы, на которых с завистью смотрит Маша: «А уже летят перелетные птицы… <…> Милые мои, счастливые мои…»
Сестры Прозоровы – это те «перелетные птицы», с которыми сравнивал себя и любимую им женщину Гуров, герой «Дамы с собачкой»: «…поймали и заставили жить в отдельных клетках». Трех сестер «поймала», как и брата Андрея, пошлая провинциальная жизнь.
Ирина наконец сознает, что Москва – недосягаемая мечта. Сдерживает рыдания, простившись навсегда с Вершининым, Маша. Не в состоянии последовать совету Чебутыкина («Уходи и иди, иди без оглядки») и «улететь» Андрей: «О, где оно, куда ушло мое прошлое, когда я был молод, весел, умен, когда я мечтал и мыслил изящно, когда настоящее и будущее мое озарялось надеждой?»
За сценой «глухой, далекий выстрел»: убит на дуэли Тузенбах; за сценой «музыка играет марш»: это уходят из города военные.
В «Трех сестрах» с особой выразительностью обозначилось и то свойство чеховского драматургического стиля, о котором критика заговорила еще в связи с постановкой «Дяди Вани». «До последнего времени драматурги всех стран и эпох, – отмечал петербургский рецензент, – писали для сцены драмы, комедии и водевили… „Дядя Ваня“, разумеется, не комедия, тем более не драма, несомненно это и не водевиль – это именно настроение в четырех актах». «Драмы Чехова, – вторил рецензенту Н. Эфрос, – пьесы настроения прежде всего». «Драма настроений» – так озаглавил свою статью, посвященную «Трем сестрам», крупнейший поэт и критик той поры Иннокентий Анненский.
Но «подводное течение» в чеховских пьесах шире и глубже, чем только лирическое настроение. Более того, определяет и направляет это течение мощный смысловой поток, образующий видимый лирический стержень. Герои Чехова не только переживают. Они сосредоточенно размышляют о жизни. Раздумывая, обмениваясь наблюдениями и выводами, они приходят к мысли о непреодолимой зависимости личных судеб от общих, кажущихся некоторым из них таинственными законов жизни. И эта движущаяся к обобщениям мысль, питая переживания и настроения, составляет сценическую основу чеховской драматургии.
Основной «виновник» несчастий чеховских героев, главный «враг», разбивающий их жизни, имеет в чеховских пьесах много имен: «атмосфера» жизни («Иванов»), «жизнь обывательская», ее «гнилые испарения» («Дядя Ваня»), «пошлая», «странная», «грешная жизнь» («Три сестры»), «дурацкая», «нескладная, несчастная жизнь» («Вишневый сад»).
Много имен, много ликов. Но в существе своем этот главный «враг» и «виновник» – повсеместное неблагополучие, неустроенность социальных, нравственных, повседневно-бытовых отношений, господствующий нескладный», ненормальный уклад русской жизни. А в одном из чеховских рассказов говорится о господствующей в жизни «логической несообразности».
Несуразно, «нескладно» ведут себя герои «Вишневого сада». Часто поведение их лишено не только логики, но и элементарного житейского расчета. Лопахин подсказывает Раневской единственно реальное средство спастись от разорения, а Гаев отвечает: «Извините, какая чепуха!» Лопахин предлагает свою помощь, искреннюю и бескорыстную, а Гаев называет его хамом. И уж совсем лишено логики поведение Раневской в третьем действии: в городе идут торги – в имении бал, играет оркестр, в зале танцуют. Поистине пир во время чумы!
«Нескладная» жизнь, показывает Чехов, достигла своего предела. Она не только исчерпала свои собственные творческие силы. Она губит всякие порывы к разумной, деятельной жизни. Она уничтожила вишневый сад: в пьесе он, олицетворяя красоту, способную к обновлению жизнь, становится этической мерой происходящего в жизни социальной.
Распадаясь, отмирая, «враздробь» идущая жизнь подводит чеховских героев к резко критической оценке своей современности. Но под спудом этого процесса они прозревают и обнадеживающие, благодетельные изменения к лучшему. Исчерпанность старого, «пошлого» мира для лучших чеховских героев и самого автора – залог неизбежных перемен, грядущего наступления новых форм человеческих отношений – справедливых, гуманных, высоконравственных. «Мы живем накануне величайшего торжества!» – уверенно заявляет один из героев чеховского романа «Три года».
* * *В 1880-е годы Чехов хотел и пытался изображать жизнь только «такою, какая она есть», он хотел остаться предельно объективным, даже бесстрастным художником. В 1890-е годы в его миросозерцании и творчестве происходит коренной перелом, во многом связанный с поездкой писателя на Сахалин. Ужасы каторги обостряют его критическое отношение к действительности: критический пафос, свойственный писателю и ранее, пронизывает теперь все сферы изображаемой им жизни. А вместе с тем в своих произведениях 1890-х годов Чехов выражает и романтическое предчувствие новой, прекрасной жизни.
«Вспомните, – пишет Чехов, – что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель… Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас». В своем творчестве 1890-х годов, прозаическом и драматургическом, Чехов следует этим вечным заветам искусства.
Последовательный реалист, Чехов не рисует жизни, какой она должна быть. Прекрасное будущее – это предмет романтических раздумий и настроений его лучших героев, это их мечта. И настолько близкая автору, что в «Трех сестрах», например, он создает даже паузу в сюжетном действии, чтобы ввести романтические мотивы в общую композицию пьесы:
«Вершинин. Что ж? Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем.
Тузенбах. Давайте. О чем?
Вершинин. О чем? Давайте помечтаем… например, о той жизни, какая будет после нас…»
В финал пьесы Чехов выносит монолог Ольги, пронизанный нотами бодрости. Они как бы воскрешали прежний оптимизм сестер, укрепляя веру в торжество разумных и справедливых отношений между людьми, в ту прекрасную жизнь, о которой размышляли Вершинин и Тузенбах. И Леонид Андреев был прав, утверждая, что «Три сестры» не пессимистическое произведение, а «светлая, хорошая пьеса»: «Тоска о жизни – вот то мощное настроение, которое с начала до конца проникает пьесу и слезами ее героинь поет гимн этой самой жизни…»
Романтические предчувствия будущего, казалось, не мотивированы ни ходом событий, ни характером действующих лиц, сломленных неодолимой пошлостью. Сестры так и не сделали ни одного практического шага, чтобы уехать в Москву; Тузенбах успел лишь подать в отставку; Вершинин погряз в семейных дрязгах. Типичный неудачник – Петя Трофимов. Чехов ставит Петю в смешные положения, постоянно компрометирует его, снижая образ до предельно негероического – «облезлый барин», «вечный студент», которого Лопахин все время «поддевает» ироническими замечаниями: «Что же, профессора не читают лекций, небось все ждут, когда приедешь! <…> Сколько лет, как ты в университете учишься?» А с другой стороны, мысли и мечты Пети Трофимова так близки задушевным авторским мыслям и надеждам!
Но чеховская поэтика снимает, разрешает это кажущееся противоречие. У Чехова, как отмечалось, более свободная, чем у его предшественников, связь между словом и характером действующего лица, произносящего это слово. Объективность, истинность высказанного убеждения, вывода Чехов проверяет не индивидуальным характером, а общим состоянием жизни, всем ее социально-нравственным укладом. И романтические предчувствия прекрасной жизни составляют в художественном мире чеховских пьес объективно значимую величину. В них дышит художественная правда потому, что романтика ее героев мотивирована, оправдана всем «течением жизни», всем происходящим и свершающимся в изображенном драматургом мире. «Пошлая», «странная», «грешная», «нескладная» жизнь исчерпала себя, отсюда – «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка»; «…становится все яснее и легче, и, по-видимому, недалеко то время, когда она (жизнь. – В. Б.) станет совсем светлой» («Три сестры»); «Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. <…> Я предчувствую счастье. Вот оно, счастье, вот оно идет, подходит все ближе и ближе, я уже слышу его шаги» («Вишневый сад»).
В. А. Богданов
Чайка
Комедия в четырех действиях

Действующие лица
Ирина Николаевна Аркадина, по мужу Трепa лева, актриса.
Константин Гаврилович Тре́плев, ее сын, молодой человек.
Пётр Николаевич Сорин, ее брат.
Нина Михайловна Заречная, молодая девушка, дочь богатого помещика.
Илья Афанасьевич Шамраев, поручик в отставке, управляющий у Сорина.
Полина Андреевна, его жена.
Маша, его дочь.
Борис Алексеевич Тригорин, беллетрист.
Евгений Сергеевич Дорн, врач.
Семён Семёнович Медведенко, учитель.
Яков, работник.
Повар.
Горничная.
Действие происходит в усадьбе Сорина. Между третьим и четвертым действием проходит два года.
Действие первое

Часть парка в имении Сорина. Широкая аллея, ведущая по направлению от зрителей в глубину парка к озеру, загорожена эстрадой, наскоро сколоченной для домашнего спектакля, так что озера совсем не видно. Налево и направо у эстрады кустарник.
Несколько стульев, столик.
Только что зашло солнце. На эстраде за опущенным занавесом Яков и другие работники; слышатся кашель и стук.
Маша и Медведенко идут слева, возвращаясь с прогулки.
Медведенко. Отчего вы всегда ходите в черном?
Маша. Это траур по моей жизни. Я несчастна.
Медведенко. Отчего? (В раздумье.) Не понимаю… Вы здоровы, отец у вас хотя и небогатый, но с достатком. Мне живется гораздо тяжелее, чем вам. Я получаю всего двадцать три рубля в месяц, да еще вычитают с меня в эмеритуру[1][2], а все же я не ношу траура. (Садятся.)
Маша. Дело не в деньгах. И бедняк может быть счастлив.
Медведенко. Это в теории, а на практике выходит так: я, да мать, да две сестры и братишка, а жалованья всего двадцать три рубля. Ведь есть и пить надо? Чаю и сахару надо? Табаку надо? Вот тут и вертись.
Маша (оглядываясь на эстраду). Скоро начнется спектакль.
Медведенко. Да. Играть будет Заречная, а пьеса сочинения Константина Гавриловича. Они влюблены друг в друга, и сегодня их души сольются в стремлении дать один и тот же художественный образ. А у моей души и у вашей нет общих точек соприкосновения. Я люблю вас, не могу от тоски сидеть дома, каждый день хожу пешком шесть верст сюда да шесть обратно и встречаю один лишь индифферентизм с вашей стороны. Это понятно. Я без средств, семья у меня большая… Какая охота идти за человека, которому самому есть нечего?
Маша. Пустяки. (Нюхает табак.) Ваша любовь трогает меня, но я не могу отвечать взаимностью, вот и все. (Протягивает ему табакерку.) Одолжайтесь.
Медведенко. Не хочется.
Пауза.
Маша. Душно, должно быть, ночью будет гроза. Вы всё философствуете или говорите о деньгах. По-вашему, нет болa ьшего несчастья, как бедность, а по-моему, в тысячу раз легче ходить в лохмотьях и побираться, чем… Впрочем, вам не понять этого…
Входят справа Сорин и Треплев.
Сорин (опираясь на трость). Мне, брат, в деревне как-то не того, и, понятная вещь, никогда я тут не привыкну. Вчера лег в десять и сегодня утром проснулся в девять с таким чувством, как будто от долгого спанья у меня мозг прилип к черепу и все такое. (Смеется.) А после обеда нечаянно опять уснул, и теперь я весь разбит, испытываю кошмар, в конце концов…
Треплев. Правда, тебе нужно жить в городе. (Увидев Машу и Медведенка.) Господа, когда начнется, вас позовут, а теперь нельзя здесь. Уходите, пожалуйста.
Сорин (Маше). Марья Ильинична, будьте так добры, попросите вашего папашу, чтобы он распорядился отвязать собаку, а то она воет. Сестра опять всю ночь не спала.
Маша. Говорите с моим отцом сами, а я не стану. Увольте, пожалуйста. (Медведенку.) Пойдемте!
Медведенко (Треплеву). Так вы перед началом пришлите сказать. (Оба уходят.)
Сорин. Значит, опять всю ночь будет выть собака. Вот история, никогда в деревне я не жил, как хотел. Бывало, возьмешь отпуск на двадцать восемь дней и приедешь сюда, чтобы отдохнуть, и всё, но тут тебя так доймут всяким вздором, что уж с первого дня хочется вон. (Смеется.) Всегда я уезжал отсюда с удовольствием… Ну, а теперь я в отставке, деваться некуда, в конце концов. Хочешь – не хочешь, живи…
Яков (Треплеву). Мы, Константин Гаврилыч, купаться пойдем.
Треплев. Хорошо, только через десять минут будьте на местах. (Смотрит на часы.) Скоро начнется.
Яков. Слушаю. (Уходит.)
Треплев (окидывая взглядом эстраду). Вот тебе и театр. Занавес, потом первая кулиса, потом вторая, и дальше пустое пространство. Декораций никаких. Открывается вид прямо на озеро и на горизонт. Поднимем занавес ровно в половине девятого, когда взойдет луна.
Сорин. Великолепно.
Треплев. Если Заречная опоздает, то, конечно, пропадет весь эффект. Пора бы уж ей быть. Отец и мачеха стерегут ее, и вырваться ей из дому так же трудно, как из тюрьмы. (Поправляет дяде галстук.) Голова и борода у тебя взлохмачены. Надо бы постричься, что ли…
Сорин (расчесывая бороду). Трагедия моей жизни. У меня и в молодости была такая наружность, будто я запоем пил, и всё. Меня никогда не любили женщины. (Садясь.) Отчего сестра не в духе?
Треплев. Отчего? Скучает. (Садясь рядом.) Ревнует. Она уже и против меня, и против спектакля, и против моей пьесы, потому что ее беллетристу может понравиться Заречная. Она не знает моей пьесы, но уже ненавидит ее.
Сорин (смеется). Выдумаешь, право…
Треплев. Ей уже досадно, что вот на этой маленькой сцене будет иметь успех Заречная, а не она. (Посмотрев на часы.) Психологический курьез – моя мать. Бесспорно талантлива, умна, способна рыдать над книжкой, отхватит тебе всего Некрасова наизусть, за больными ухаживает, как ангел; но попробуй похвалить при ней Дузе[3]! О-го-го! Нужно хвалить только ее одну, нужно писать о ней, кричать, восторгаться ее необыкновенною игрой в «La dame aux camealias»[4] или в «Чад жизни»[5], но так как здесь, в деревне, нет этого дурмана, то вот она скучает и злится, и все мы – ее враги, все мы виноваты. Затем, она суеверна, боится трех свечей, тринадцатого числа. Она скупа. У нее в Одессе в банке семьдесят тысяч – это я знаю наверное. А попроси у нее взаймы, она станет плакать.
Сорин. Ты вообразил, что твоя пьеса не нравится матери, и уже волнуешься, и всё. Успокойся, мать тебя обожает.
Треплев (обрывая у цветка лепестки). Любит – не любит, любит – не любит, любит – не любит. (Смеется.) Видишь, моя мать меня не любит. Еще бы! Ей хочется жить, любить, носить светлые кофточки, а мне уже двадцать пять лет, и я постоянно напоминаю ей, что она уже немолода. Когда меня нет, ей только тридцать два года, при мне же сорок три, и за это она меня ненавидит. Она знает также, что я не признаю театра. Она любит театр, ей кажется, что она служит человечеству, святому искусству, а по-моему, современный театр – это рутина, предрассудок. Когда поднимается занавес и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки; когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль, – мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обиходе; когда в тысяче вариаций мне подносят всё одно и то же, одно и то же, одно и то же, – то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своею пошлостью.
Сорин. Без театра нельзя.
Треплев. Нужны новые формы. Новые формы нужны, а если их нет, то лучше ничего не нужно. (Смотрит на часы.) Я люблю мать, сильно люблю; но она курит, пьет, открыто живет с этим беллетристом, имя ее постоянно треплют в газетах – и это меня утомляет. Иногда же просто во мне говорит эгоизм обыкновенного смертного; бывает жаль, что у меня мать известная актриса, и, кажется, будь это обыкновенная женщина, то я был бы счастливее. Дядя, что может быть отчаяннее и глупее положения: бывало, у нее сидят в гостях сплошь всё знаменитости, артисты и писатели, и между ними только один я – ничто, и меня терпят только потому, что я ее сын. Кто я? Что я? Вышел из третьего курса университета по обстоятельствам, как говорится, от редакции не зависящим, никаких талантов, денег ни гроша, а по паспорту я – киевский мещанин. Мой отец ведь киевский мещанин, хотя тоже был известным актером. Так вот, когда, бывало, в ее гостиной все эти артисты и писатели обращали на меня свое милостивое внимание, то мне казалось, что своими взглядами они измеряли мое ничтожество, – я угадывал их мысли и страдал от унижения…
Сорин. Кстати, скажи, пожалуйста, что за человек ее беллетрист? Не поймешь его. Всё молчит.
Треплев. Человек умный, простой, немножко, знаешь, меланхоличный. Очень порядочный. Сорок лет будет ему еще не скоро, но он уже знаменит и сыт, сыт по горло… Теперь он пьет одно только пиво и может любить только немолодых. Что касается его писаний, то… как тебе сказать? Мило, талантливо… но… после Толстого или Зола не захочешь читать Тригорина.
Сорин. А я, брат, люблю литераторов. Когда-то я страстно хотел двух вещей: хотел жениться и хотел стать литератором, но не удалось ни то, ни другое. Да. И маленьким литератором приятно быть, в конце концов.
Треплев (прислушивается). Я слышу шаги… (Обнимает дядю.) Я без нее жить не могу… Даже звук ее шагов прекрасен… Я счастлив безумно. (Быстро идет навстречу Нине Заречной, которая входит.) Волшебница, мечта моя…
Нина (взволнованно). Я не опоздала… Конечно, я не опоздала…
Треплев (целуя ее руки). Нет, нет, нет…
Нина. Весь день я беспокоилась, мне было так страшно! Я боялась, что отец не пустит меня… Но он сейчас уехал с мачехой. Красное небо, уже начинает восходить луна, и я гнала лошадь, гнала. (Смеется.) Но я рада. (Крепко жмет руку Сорина.)
Сорин (смеется). Глазки, кажется, заплаканы… Ге-ге! Нехорошо!
Нина. Это так… Видите, как мне тяжело дышать. Через полчаса я уеду, надо спешить. Нельзя, нельзя, бога ради, не удерживайте. Отец не знает, что я здесь.