скачать книгу бесплатно
Топорков быстро написал рецепт, поднялся и принял прежнюю позу. Маруся тоже поднялась.
– Больше ничего?
– Ничего.
Топорков уставил на нее глаза. Глядел он на нее и на дверь. Ему было некогда, и он ждал, что она уйдет. А она стояла и глядела на него, любовалась и ждала, что он скажет ей что-нибудь. Как он был хорош! Прошла минута в молчании. Наконец она встрепенулась, прочла на его губах зевок и в глазах ожидание, подала ему трехрублевку и повернула к двери. Доктор бросил деньги на стол и запер за ней дверь.
Идя от доктора домой, Маруся страшно злилась:
«Ну, отчего я не поговорила с ним? Отчего? Трусиха я, вот что! Глупо как-то все вышло… Только обеспокоила. Зачем я держала эти подлые деньги в руках, точно напоказ? Деньги – это такая щекотливая вещь… Храни Бог! Обидеть можно человека! Нужно платить так, чтоб незаметно это было. Ну, зачем я молчала?.. Он рассказал бы мне, объяснил… Видно было бы, для чего сваха приходила…»
Придя домой, Маруся легла в постель и спрятала голову под подушку, что она делала всегда, когда была возбуждена. Но не удалось ей успокоиться. В ее комнату вошел Егорушка и начал шагать из угла в угол, стуча и скрипя своими сапогами.
Лицо его было таинственно…
– Чего тебе? – спросила Маруся.
– А-а-а… А я думал, что ты спишь, не хотел беспокоить. Я хочу тебе кое-что сообщить… очень приятное. Калерия Ивановна хочет у нас жить. Я ее упросил.
– Это невозможно! C'est impossible![4 - Это невозможно! (франц.)] Кого ты просил?
– Отчего же невозможно? Она очень хорошая… Помогать тебе в хозяйстве будет. Мы ее в угольную комнату поместим.
– В угольной maman умерла! Это невозможно!
Маруся задвигалась, затряслась, точно ее укололи. Красные пятна выступили на ее щеках.
– Это невозможно! Ты убьешь меня, Жорж, если заставишь жить с этой женщиной! Голубчик, Жорж, не нужно! Не нужно! Милый мой! Ну, я прошу!
– Ну, чем она тебе не нравится? Не понимаю! Баба как баба… Умная, веселая.
– Я ее не люблю…
– Ну, а я люблю. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она жила со мной!
Маруся заплакала… Ее бледное лицо исказилось отчаянием…
– Я умру, если она будет жить здесь…
Егорушка засвистал что-то себе под нос и, пошагав немного, вышел из Марусиной комнаты. Через минуту он опять вошел.
– Займи мне рубль, – сказал он.
Маруся дала ему рубль. Надо же чем-нибудь смягчить печаль Егорушки, в котором, по ее мнению, происходила теперь ужасная борьба: любовь к Калерии боролась с чувством долга!
Вечером к княжне зашла Калерия.
– За что вы меня не любите? – спросила Калерия, обнимая княжну. – Ведь я несчастная!
Маруся освободилась от ее объятий и сказала:
– Мне не за что вас любить!
Дорого же она заплатила за эту фразу! Калерия, поместившись через неделю в комнате, в которой умерла maman, нашла нужным прежде всего отмстить за эту фразу. Месть выбрала она самую топорную.
– И чего вы так ломаетесь? – спрашивала она княжну за каждым обедом. – При такой бедности, как у вас, нужно не ломаться, а добрым людям кланяться. Если б я знала, что у вас такие недостатки, то не пошла бы к вам жить. И зачем я полюбила вашего братца!? – прибавила она со вздохом.
Упреки, намеки и улыбки оканчивались хохотом над бедностью Маруси. Егорушке нипочем был этот смех. Он считал себя должным Калерии и смирялся. Марусю же отравлял идиотский хохот супруги маркера и содержанки Егорушки.
По целым вечерам просиживала Маруся в кухне и, беспомощная, слабая, нерешительная, проливала слезы на широкие ладони Никифора. Никифор хныкал вместо с ней и разъедал Марусины раны воспоминаниями о прошлом.
– Бог их накажет! – утешал он ее. – А вы не плачьте.
Зимой Маруся еще раз пошла к Топоркову.
Когда она вошла к нему в кабинет, он сидел в кресле, по-прежнему красивый и величественный… На этот раз лицо его было сильно утомлено… Глаза мигали, как у человека, которому не дают спать. Он, не глядя на Марусю, указал подбородком на кресло vis-a-vis. Она села.
«У него печаль на лице, – подумала Маруся, глядя на него. – Он, должно быть, очень несчастлив со своей купчихой!»
Минуту просидели они молча. О, с каким наслаждением она пожаловалась бы ему на свою жизнь! Она поведала бы ему такое, чего он не мог бы вычитать ни из одной книги с французскими и немецкими надписями.
– Кашель, – прошептала она.
Доктор мельком взглянул на нее.
– Гм… Лихорадка?
– Да, по вечерам…
– Ночью потеете?
– Да…
– Разденьтесь…
– То есть как?..
Топорков нетерпеливым жестом указал себе на грудь. Маруся, краснея, медленно расстегнула на груди пуговки.
– Разденьтесь. Поскорей, пожалуйста!.. – сказал Топорков и взял в руки молоточек.
Маруся потянула одну руку из рукава. Топорков быстро подошел к ней и в мгновение ока привычной рукой спустил до пояса ее платье.
– Расстегните сорочку! – сказала он и, не дожидаясь, пока это сделает сама Маруся, расстегнул у шеи сорочку и, к великому ужасу своей пациентки, принялся стучать молотком по белой исхудалой груди…
– Пустите руки… Не мешайте. Я вас не съем, – бормотал Топорков, а она краснела и страстно желала провалиться сквозь землю.
Постукав, Топорков начал выслушивать. Звук у верхушки левого легкого оказался сильно притупленным. Ясно слышались трескучие хрипы и жесткое дыхание.
– Оденьтесь, – сказал Топорков и начал задавать вопросы: хороша ли квартира, правилен ли образ жизни и т. д.
– Вам нужно ехать в Самару, – сказал он, прочитав ей целую лекцию о правильном образе жизни. – Будете там кумыс пить. Я кончил. Вы свободны…
Маруся кое-как застегнула свои пуговки, неловко подала ему пять рублей и, немного постояв, вышла из ученого кабинета.
«Он держал меня целых полчаса, – думала она, идя домой, – а я молчала! Молчала! Отчего я не поговорила с ним?»
Она шла домой и думала не о Самаре, а о докторе Топоркове. К чему ей Самара? Там, правда, нет Калерии Ивановны, но зато же там нет и Топоркова!
Бог с ней, с этой Самарой! Она шла, злилась и в то же время торжествовала: он признал ее больной, и теперь она может ходить к нему без церемоний, сколько ей угодно, хоть каждую неделю! У него в кабинете так хорошо, так уютно! Особенно хорош диван, который стоит в глубине кабинета. На этом диване она желала бы посидеть с ним и потолковать о разных разностях, пожаловаться, посоветовать ему не брать так дорого с больных. С богатых, разумеется, можно и должно брать дорого, но бедным больным нужно делать уступку.
«Он не понимает жизни, не может отличить богатого от бедного, – думала Маруся. – Я научила бы его!»
И на этот раз дома ожидал ее даровой спектакль. Егорушка валялся на диване в истерическом припадке. Он рыдал, бранился, дрожал, как в лихорадке. По его пьяному лицу текли слезы.
– Калерия ушла! – голосил он. – Уже две ночи дома не ночевала! Она рассердилась!
Но напрасно ревел Егорушка. Вечером пришла Калерия, простила его и увезла с собой в клуб.
Распутство Егорушки достигло апогея… Ему мало было Марусиной пенсии, и он начал «работать». Он занимал деньги у прислуги, шулерничал в картах, воровал у Маруси деньги и вещи. Однажды, идя рядом с Марусей, он вытащил из ее кармана два рубля, которые она скопила для того, чтобы купить себе башмаки. Один рубль он оставил себе, а на другой купил Калерии груш. Знакомые оставили его. Прежние посетители дома Приклонских, знакомые Маруси, теперь в глаза величали его «сиятельным шулером». Даже «девицы» в «Шато де Флер» недоверчиво глядели на него и смеялись, когда он, заняв у какого-нибудь нового знакомого денег, приглашал их с собою ужинать.
Маруся видела и понимала этот апогей распутства…
Бесцеремонность Калерии тоже шла crescendo[5 - возрастая (итал.).].
– Не ройтесь, пожалуйста, в моих платьях, – сказала ей однажды Маруся.
– Ничего от этого вашим платьям не сделается, – ответила Калерия. – А ежели вы меня считаете воровкой, то… извольте. Я уйду.
И Егорушка, проклиная сестру, целую неделю провалялся у ног Калерии, прося ее не уходить.
Но недолго может продолжаться такая жизнь. Всякая повесть имеет конец, кончился и этот маленький роман.
Наступила Масленица, и с нею наступили дни, предвестники весны. Дни стали больше, полилось с крыш, с полей повеяло свежестью, вдыхая которую вы предчувствуете весну…
В один из масленичных вечеров Никифор сидел у постели Маруси… Егорушки и Калерии не было дома.
– Я горю, Никифор, – говорила Маруся.
А Никифор хныкал и разъедал ее раны воспоминаниями о прошлом… Он говорил о князе, о княгине, их житье-бытье… Описывал леса, в которых охотился покойный князь, поля, по которым он скакал за зайцами, Севастополь. В Севастополе покойный был ранен. Многое рассказал Никифор. Марусе в особенности понравилось описание усадьбы, пять лет тому назад проданной за долги.
– Выйдешь, бывало, на террасу… Весна это зачинается. И Боже мой! Глаз бы не отрывал от света Божьего! Лес еще черный, а от него так и пышет удовольствием-с! Речка славная, глубокая… Маменька ваша во младости изволила рыбку ловить удочкой… Стоят над водой, бывалыча, по целым дням… Любили-с на воздухе быть… Природа!
Охрип Никифор, рассказывая. Маруся слушала его и не отпускала от себя. На лице старого лакея она читала все то, что он ей говорил про отца, про мать, про усадьбу. Она слушала, всматривалась в его лицо, и ей хотелось жить, быть счастливой, ловить рыбу в той самой реке, в какой ловила ее мать… Река, за рекой поле, за полем синеют леса, и над всем этим ласково сияет и греет солнце… Хорошо жить!
– Голубчик, Никифор, – проговорила Маруся, сжав его сухую руку, – миленький… Займи мне завтра пять рублей… В последний раз… Можно?
– Можно-с… У меня только и есть пять. Возьмите-с, а там Бог пошлет…
– Я отдам, голубчик. Ты займи…
На другой день, утром, Маруся оделась в лучшее платье, завязала волосы розовой ленточкой и пошла к Топоркову. Прежде чем выйти из дому, она десять раз взглянула на себя в зеркало. В передней Топоркова встретила ее новая горничная.
– Вы знаете? – спросила Марусю новая горничная, стаскивая с нее пальто. – Доктор меньше пяти рублей не берут за совет…
Пациенток на этот раз в приемной было особенно много. Вся мебель была занята. Один мужчина сидел даже на рояле. Прием больных начался в десять часов. В двенадцать доктор сделал перерыв для операции и начал снова прием в два. Марусина очередь настала только тогда, когда было четыре часа.
Не пившая чаю, утомленная ожиданием, дрожа от лихорадки и волнения, она и не заметила, как очутилась в кресле, против доктора. В голове ее была какая-то пустота, во рту сухо, в глазах стоял туман. Сквозь этот туман она видела одни только мельканья… Мелькала его голова, мелькали руки, молоточек…
– Вы ездили в Самару? – спросил ее доктор. – Почему вы не ездили?
Она ничего не отвечала. Он постукал по ее груди и выслушал. Притупление на левой стороне захватывало уже область почти всего легкого. Тупой звук слышался и в верхушке правого легкого.
– Вам не нужно ехать в Самару. Не уезжайте, – сказал Топорков.
И Маруся сквозь туман прочла на сухом, серьезном лице нечто похожее на сострадание.
– Не поеду, – прошептала она.
– Скажите вашим родителям, чтобы они не пускали вас на воздух. Избегайте грубой, трудно варимой пищи…
Топорков начал советовать, увлекся и прочел целую лекцию.
Она сидела, ничего не слушала и сквозь туман глядела на его двигающиеся губы. Ей показалось, что он говорил слишком долго. Наконец он умолк, поднялся и, ожидая ее ухода, уставил на нее свои очки.
Она не уходила. Ей нравилось сидеть в этом хорошем кресле и страшно было идти домой, к Калерии.
– Я кончил, – сказал доктор. – Вы свободны.
Она повернула к нему свое лицо и посмотрела на него.
«Не гоните меня!» – прочел бы доктор в ее глазах, если бы был хоть маленьким физиономистом.
Из глаз ее брызнули крупные слезы, руки бессильно опустились по сторонам кресла.
– Я люблю вас, доктор! – прошептала она.
И красное зарево, как следствие сильного душевного пожара, разлилось по ее лицу и шее.
– Я люблю вас! – прошептала она еще раз, и голова ее покачнулась два раза, бессильно опустилась и коснулась лбом стола.
А доктор? Доктор… покраснел первый раз за все время своей практики. Глаза его замигали, как у мальчишки, которого ставят на колени. Ни от одной пациентки ни разу не слыхал он таких слов и в такой форме! Ни от одной женщины! Не ослышался ли он?
Сердце беспокойно заворочалось и застучало… Он конфузливо закашлялся.
– Миколаша! – послышался голос из соседней комнаты, и в полуотворенной двери показались две розовые щеки его купчихи.
Доктор воспользовался этим зовом и быстро вышел из кабинета. Он рад был придраться хоть к чему-нибудь, лишь бы только выйти из неловкого положения.