banner banner banner
Сны и страхи
Сны и страхи
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сны и страхи

скачать книгу бесплатно

ШЕЙЛА. Главный тиран. Тот, кто держит нас здесь. Эта белая сволочь.

ШЕРВУД. Но зачем же нам он? Разве мы не можем без него?

ШЕЙЛА. Ты что, тупой? Я хочу увидеть, как эта белая гадина разлетится на части, и пусть даже это будет последнее, что я увижу, – я хочу, чтобы на мое лицо упали его кишки.

ШЕРВУД. Но разве… разве если мы сделаем трах-бах, с ним может случиться такое?!

ШЕЙЛА. Если мы хорошо… если мы правильно сделаем трах-бах…

ШЕРВУД (горячо заинтересован). Как же это?

ШЕЙЛА. Три части динамита, две части селитры, одна часть алюминиевых опилок, одна часть древесного угля, особенно хорошо набить коробку железными гайками!

ШЕРВУД. Я никогда так не пробовал.

ШЕЙЛА. Где тебе! Ты глупый белый мужчина, а я черная пантера из Нью-Йоркской пятерки!

ШЕРВУД (с внезапным русским акцентом). А, вот оно! Вот оно! Вот они, женские курсы, короткие стрижки, суды присяжных! Вот они, господин Тургенев и прочие, ваши гегелисты и нигилисты! Вот они, ваши либеральные реформы и студенческие кружки! Я говорил, я знал, что скоро они начнут проповедовать на улицах.

ШЕЙЛА. Господь мой пастырь, и я буду проповедовать везде, где пройду.

ШЕРВУД. Вы не пройдете нигде, пока я жив и служу государю.

ШЕЙЛА. Государь мой в небесах, а я смиренный монах-францисканец и научу любви всех, кто мне встретится, включая клопов травяных и птиц небесных. Сестрица моя птица, братец мой клоп! Посмотрите, сама природа радуется, и эти четыре дуба ликуют! (Кивает на охранников.)

ШЕРВУД. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомед пророк его. Ваш мир разорен потреблением и пресыщен грехом, но в руках моих меч карающий.

ШЕЙЛА. Не тронь меня, гордый человек, я бедный рыбак с острова Хоккайдо времен императора Кейндзю, каждый день забрасываю я сети и вытаскиваю лишь несъедобную рыбу фугу, от одного лицезрения которой немеет язык и холодеют конечности. Пощади меня, жестокий сборщик податей, мне нечего сегодня дать тебе.

ШЕРВУД (встряхивая головой и как бы приходя в себя). Слушай, Шейла. Я не всегда владею собой и не всегда помню, где я. Но сейчас, мне кажется, я настоящий, и я люблю тебя, люблю тебя, Шейла! Мне кажется, если ты останешься со мной, мы навсегда будем такими, как надо! Это наш шанс, Шейла, не отворачивайся… (Пытается поцеловать ее.)

ШЕЙЛА (визжит). О, жестокий сборщик податей! Неужели хочешь ты совокупиться с бедным рыбаком? Мне нечего больше дать тебе! (Рыдает.)

Шервуд настаивает, Шейла отбивается, охранники растаскивают их.

СЦЕНА 3. Кабинет Миллстоуна. Миллстоун, Шервуд.

ШЕРВУД. Доктор, вот сейчас я вполне принадлежу себе. Но не понимаю, как закрепиться в этом состоянии.

МИЛЛСТОУН. Я тоже совсем не понимаю этого, друг мой. Но неотступно думаю над этим. Мне кажется, нужно всего лишь найти тот крючок, который всегда будет вытаскивать из вас эту правильную личность. Ту, на которую вы безошибочно будете отзываться. И клянусь, я сделаю это, но вы должны мне помочь.

ШЕРВУД. Я готов, но для этого мне нужна Шейла. Поймите, таких совпадений не бывает! Она мой идеал во всем, от роста до голоса, и это настоящее чудо, что у нее тот же диагноз. Подумать только, если бы не наша болезнь, мы могли бы не встретиться!

МИЛЛСТОУН. Шервуд. Я не могу заставить ее…

ШЕРВУД. Я уверен, что если бы мне удалось докричаться до нее, она бы ответила. Но я застаю ее то черной террористкой, то странствующим факиром, то престарелым ветераном вермахта, то канадским золотоискателем…

МИЛЛСТОУН. Что вы хотите, Шервуд. Это так естественно. Женщина… хоть это, конечно, и сексизм… но я врач и должен называть вещи их именами. Женская душа гораздо менее способна к сопротивлению, и потому она доступнее… Вспомните, ведь и большинство случаев одержимости… когда эти безумные монахи изгоняли бесов, а речь шла всего лишь о средневековых проявлениях multiple disorder.

ШЕРВУД. Я уверен, она потянулась бы ко мне. Но я всегда являюсь к ней в каком-то ужасном обличье. То арабский террорист, то русский государственник…

МИЛЛСТОУН (сдерживая смех). Простите, Шервуд, но это в самом деле очень… ха-ха… забавно. Русский государственник совокупляется с канадским золотоискателем – это бы еще куда ни шло, но Мари Дебаж отдается радикальной афроамериканке…

ШЕРВУД (улыбается против воли). Я бы тоже посмеялся, доктор. Но ведь это ужасно – что мы крутимся, как зубчатые колеса, и никак не можем сцепиться. Как нам оказаться в нужной фазе?

МИЛЛСТОУН. Есть одна идея. По крайней мере, относительно вас. Вы легко сможете удерживаться в состоянии Шервуда, если запомните самую постоянную вашу эмоцию. Мне кажется, я о ней догадался. Заметьте, она примерно одинакова для всех персонажей, в которых вы перевоплощаетесь, но главный ее носитель – именно Шервуд. И есть надежда, что если во время одного из ваших свиданий я появлюсь перед вами и произнесу ключевые слова, вы вернетесь к себе, а Шейла – к себе. Но эти эмоции у мужчин и женщин, увы, разные. Так что мне придется подобрать к вам различные ключи.

ШЕРВУД. Но когда же, доктор? Я изнемогаю!

МИЛЛСТОУН. Терпение, Шервуд. Это случится скоро. Но не факт, что вы будете мне благодарны.

ШЕРВУД. А если ты сделаешь что-нибудь не так, презренный врачишка, Аллах подвесит тебя за самые яйки…

МИЛЛСТОУН (нажимая звонок). Обязательно, обязательно.

ШЕРВУД (уводимый санитарами). Самодержавие, православие, виселица!

СЦЕНА 4. Больничный садик. Шейла и Шервуд.

ШЕРВУД. Презренная распутница, женщина из потребительского ада, набрось паранджу и устыдись.

ШЕЙЛА. Гнусная белая тварь, закрой свою вонючую сексистскую пасть.

ШЕРВУД. Я действительно много заблуждался, но партия выкорчевала мои заблуждения.

ШЕЙЛА. Смилуйся надо мной, благородный разбойник, ибо все мое имущество – этот посох и портянки.

ШЕРВУД. Если повесить каждого второго жида и каждого третьего поляка, у России будет двадцать лет спокойного развития, и тогда мы раздавим Англию за неделю. (Порывается раздавить Англию. Англия сопротивляется.)

ШЕЙЛА. Садись, два, и не смей являться без родителей.

Входит МИЛЛСТОУН.

МИЛЛСТОУН. Шейла, я принес вам печальное известие.

ШЕЙЛА. Что еще может опечалить бедного самурая, лишившегося своего господина?

МИЛЛСТОУН. Кое-что может. Шейла, Боб Флит расстался с вашей однокурсницей, она его бросила, он выбросился из окна, сломал ногу и не сможет больше играть в футбол.

ШЕЙЛА (после долгой паузы). Черт бы вас всех побрал. Где я нахожусь?

МИЛЛСТОУН. Вы среди друзей, в больнице, все хорошо, вас скоро выпишут.

ШЕЙЛА. Понимаете, док… Мне казалось, что больше уже ничто не тронет меня прежнюю. Даже если бы он вернулся, понимаете? Мне уже не надо, чтобы он возвращался. Но меня, оказывается, все еще радует его несчастье. Причем если бы он умер… тогда мне неловко было бы радоваться. Но если он не сможет больше играть в футбол, это прекрасно. И это меня еще радует. Черт бы вас побрал, док, вы достучались. А это кто?

МИЛЛСТОУН. Думаю, это ваш будущий муж.

ШЕЙЛА. Ничего себе мальчик, вполне в моем вкусе.

ШЕРВУД (с мексиканским акцентом). Я был мальчиком, сучка, когда твоя мать мочилась в штаны.

ШЕЙЛА. Что это с ним, док?

МИЛЛСТОУН. Минутку. Сейчас мы и его обработаем. Зря я, что ли, три дня готовился? Шервуд, поймите, она любит не вас. Она всегда любила другого. Все они всегда любят других, а нас – никогда. Мы всегда не те, поймите это наконец.

ШЕРВУД (после паузы). Спасибо, доктор. А ведь я догадывался.

МИЛЛСТОУН. Конечно, ведь вы всегда это знали. Это и есть самое сокровенное знание, которое есть у вас в душе.

ШЕЙЛА. Что вы несете, док? С какой стати?

МИЛЛСТОУН. Молчите, Шейла. Дайте ему прийти в себя. Ведь они все это знали – и араб, и мексиканец…

ШЕРВУД (приходя в себя). Шейла!

ШЕЙЛА. Слава богу, это ты! (падает в его объятия).

ШЕРВУД. Ваше императорское величество!

ШЕЙЛА. Мой взрыватель!

ШЕРВУД. Моя гурия, моя пери!

ШЕЙЛА. Моя рыба фугу!

ШЕРВУД. Председатель, мой председатель!

ШЕЙЛА (страстно). Ненавижу тебя, насильник, плагиатор, чертов Энгр, ненавижу!

ШЕРВУД. И я тебя! И я тебя!

Занавес, но и за занавесом продолжаются страстные крики подчинения и обладания на разных языках.

Сон о Гоморре

Ибо милость твоя – казнь, а казнь – милость…

    В.Н.

1

Вся трудность при общеньи с Богом – в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом – сегодня в белке захотел, а завтра в кошке, может статься, а завтра в бабочке ночной – подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной… Архангел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету – а между тем он явно здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.

Походкой строгою и скорой он прошагал по небесам:

– Скажи мне, что у нас с Гоморрой?

– Грешат в Гоморре…

– Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил – а проку нет. Кончай Гоморру.

– Не надо, – молвил Гавриил.

– Не надо? То есть как – не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада – пытать терпение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстративно, на виду…

– Тогда тем более позорно идти у них на поводу, – архангел вымолвил, робея. – Яви им милость, а не суд… А если чистых двух тебе я найду – они ее спасут?

Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.

– Спасут, – сказал Господь сурово. – Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.

– Ура! – воскликнул Гавриил.

2

В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы – природный, Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный – вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый липкий смрад. Последний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно не мытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбойнику штаны) – и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, узрю свободу наконец?!»

Меж тем к нему с благою вестью спешит архангел Гавриил, трубя на страх всему предместью: «Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, – дома отслеживают, щерясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачугу, где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад… Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта – никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил…

– Последний праведник Гоморры! – трубит архангел Гавриил. – Достигнуты благие цели, сбылись заветные мечты. Господь желает в самом деле проверить, праведен ли ты, – и если ты и вправду правед (на чем я лично настою) – он на земле еще оставит тебя и родину твою!

Последний праведник Гоморры, от светоносного гонца услышав эти приговоры, спадает несколько с лица. Не потому он прятал взоры от чудо-странника с трубой, что ждать не ждал конца Гоморры: конца Гоморры ждал любой. Никто из всей продажной своры, давно проклявшей бытие, так не желал конца Гоморры, как главный праведник ее. Полупроглочен смрадной пастью, от омерзенья свившись в жгут, он ждал его с такою страстью, с какой помилованья ждут. Он не был добр в обычном смысле: в Гоморре нет добра и зла, все добродетели прокисли, любая истина грязна. Он, верно, принял бы укоры в угрюмстве, злобе, мандраже – но он был праведник Гоморры, вдобавок гибнущей уже. Он не грешил, не ведал блуда, не пил, не грабил, не грубил, он был противник самосуда и самосада не любил, он мог противиться напору любых соблазнов и свиней – но не любил свою Гоморру, а сам себя еще сильней. Под сенью отческого крова, в своем же собственном дому – он натерпелся там такого, что не расскажешь никому. Любой, кто срыл бы эту гору лжецов, садистов и мудил, – не уничтожил бы Гоморру, но, может быть, освободил. Здесь было все настолько гнило, что, копошась вокруг жерла, она сама себя томила и жадно гибели ждала. Притом он знал (без осужденья, поскольку псы – родня волкам), что сам участвует с рожденья в забаве «Раздразни вулкан». Он был заметнейшим предлогом для святотатца и лжеца, чтобы Гоморра перед Богом разоблачилась до конца, и чистота его, суровей, чем самый строгий судия, – была последним из условий ее срамного бытия. На нем, на мальчике для порки, так отразился весь расклад, что никакие отговорки не отвратили бы расплат, и каждый день его позора, и каждый час его обид был частью замысла: Гоморра без праведника не стоит.

Несчастный праведник не в силах изречь осмысленный ответ. На сколько лет еще унылых он осужден? И сколько лет его мучителям осталось? Так он молчит перед гонцом. Невыносимая усталость в него вливается свинцом. Ответить надо бы любезно, а ночь за окнами бледна… Все говорили: бездна, бездна, – на то и бездна, что без дна. Светает. Небо на востоке в кровавых отсветах зари.

– Какие он наметил сроки?

– Он говорил, недели три.

И, с ободряющей улыбкой кивнув гоморрскому тельцу, архангел серебристой рыбкой уплыл к небесному отцу. Убогий дом сотрясся мелко, пес у соседей зарычал, а по двору скакала белка. Ее никто не замечал.

3

Но тут внезапно, на пределе, – утешен он и даже рад: возможно и за три недели так нагрешить, что вздрогнет ад! Душа погибнет? Хватит вздора! Без сожаления греши. За то, чтоб сгинула Гоморра, не жалко собственной души. На то, чтоб мерзостью упиться, вполне довольно двух недель; и праведник-самоубийца идет, естественно, в бордель.

Ночами черными в Гоморре давно орудует злодей, случайным путникам на горе; один из тех полулюдей, что убивают не для денег, а потому, что любят нож, и кровь, и дрожь, и чтобы пленник подольше мучился. Ну что ж, подумал муж суров и правед. Пусть подойдет. Уже темно. Он от греха меня избавит и от Гоморры заодно. Жалеть пришлось бы о немногом, руки в ответ не подниму…

Однако тот, кто взыскан Богом, не достается никому.

…Застывшей лавою распорот, как шрамом, исказившим лик, – тут прежде был великий город. Он был ужасен, но велик. Его враги ложились прахом под сапоги его солдат. Он наводнял округу страхом каких-то двести лет назад, но время и его скосило. Ошиблись лучшие умы: нашлась и на Гоморру сила сильней войны, страшней чумы. Не доброхоты-миротворы, не чистота и новизна – увы, таков закон Гоморры: зло губят те, кто хуже зла. То, что казалось прежде адом, попало в горшую беду и было сожрано распадом: десятый круг – распад в аду. При виде этого оскала затихла буйная орда: былое зло казаться стало почти добром… но так – всегда. Урод, тиранствовавший рьяно, был дважды туп и трижды груб, но что ужаснее тирана? Его непогребенный труп. Любой распутнице и стерве дают пятьсот очков вперед в ней расплодившиеся черви, что станут править в свой черед. Сползут румяна, позолота – и воцарится естество: тиран еще щадит кого-то, а черви вовсе никого. Над камнем, лавою и глиной с мечом пронесся Азраил. Гоморра вся была руиной и состояла из руин. Он думал, тихо опечален пейзажем выжженной земли, что и в аду полно развалин – их там нарочно возвели. Слетит туда душа злодея, невосприимчива ко лжи, оглянется: «Куда я? Где я? Не рай ли это был, скажи?» – и станет с пылом тараканьим искать следы былых утрат, и будет маяться сознаньем, что все в упадке, даже ад. А все сначала так и было – кирпич, обломки, стекла, жесть, – бездарно, дешево и гнило, с закосом под былую честь.

Что ж, привыкай к пейзажу ада – теперь ты катишься туда. Мелькнуло: «Поверни, не надо», – но он ответил: «Никогда! Еще на век спасать Гоморру? Ее гнилые потроха?» И он упрямо перся в гору, поскольку труден путь греха.

Сгущалась тьма. Гора дрожала, громов исполнена и стрел.

(И кошка рядом с ним бежала, но он на кошку не смотрел.)

4