banner banner banner
Олимп иллюзий
Олимп иллюзий
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Олимп иллюзий

скачать книгу бесплатно


– Я всегда могу дать тебе заработать, если ты комплексуешь насчет баксов и так далее. Но… к чему нам лицемерить?

Размыкая тумблер коммуникаций, Роман помолчал опять. Реальность проваливалась… Крик панды, сломанная ветка, визг, и вот уже навалился зверь и бьется, блещет белым крыло, как волна, молчаливое свинцовое море. И ветер, только ветер. Как это у Рембо – я хотел бы сотворить себе деформированную душу?

– Хорошо, – сказал Роман. – Лицемерить не будем. И прокатимся за твой счет. Но запомни, если мы найдем дона Хренаро…

– Да, да, – заволновался через эфир Док, упругий эфир стал сжиматься и разжиматься, пустой, где ничего не было, ничего, что бы могло сжаться или разжаться, сжимающееся и разжимающееся бредящее бардо, великое и бессмысленное в своем ничтожестве, Док, конечно же, заволновался, Док. – Так на какое мы запланируем? На середину ноября?

Роман посмотрел в окно – очертание рамы, название месяца, дата и время. Разбить и выскочить, пока не поздно? Чего они все от меня хотят? Чего хочет Док? Я не хочу ничего вспоминать. Чего хочет Док? А чего хочет Дог, в смысле собака… За окном залаяло. Чего хочет Бог? Вылезти на лед. И дышать, да, дышать, стряхивая мокрую холодную тяжелую снежную кашу, часто дышать, дрожа и подергивая длинным розовым языком, свисающим между зубами.

«Он загоняет меня в тупик».

Молчание щелкнуло фоном ореха, да, как орех, туда, где уже пролетала чья-то голова, и кто шел через пустыню сорок дней с караваном оружия, и с глазами шалеющей лошади, как кокаин…

– Ну, хорошо, давай на середину ноября.

– Машка передает тебе привет. Не отчаивайся. Второй брак всегда удачнее. Пока. Мне тут кто-то названивает по параллельным…

На дворе был март, а может быть, и сентябрь, в глубине января уже проклевывался апрель и медленные птицы разбрызгивали по небу голубую паузу, как водовозы. Надо было начинать жить до мая, до ноября, надо было прожить день, надо было снова обманывать себя, чтобы родиться. Но какая же это странная штука…

Кефир оставался в холодильнике, кефир ждал.

Медленное и холодное, наконец, стало вливаться в горло. Толчки густые и, обволакивая, было другое, прохладное, могущественное, мягкое, кефир возникал горлом, могущественный, как дворец, кефир строился в гортани, легко разъезжался, обваливался, оползал. «Кажется, это называется пищевод». Толчками набивался в трахею или в трахеи – множественное число – а чем не удушье? Задохнулся кефиром, нашли на собственной кухне, не кончать, не кончать, как эрекция у задушенных…

И вдруг вспомнить про Беатриче. Но она же его сестра… Ребис андрогина, из которого камня вода, да? Доски лесов, фанерный щит, бельмо на глазу, не ври, Роман, ты был женат на ней всегда, ты был в браке с ней изначально, кубы брака изначально, кубометры полые изначально, пикассы пустые изначально, и ничего, кроме любви… А чего они хотели? Остановить движение? Вранье! Живопись в истории была занята разложением и собиранием эффектов, так говорил твой кумир Делез. Кефир упруго раздвинул – о, как приятно прохладное – и прокатился в живот. Пора было заниматься делами, перекладывать с места на место, одевать трусы, рубашку и майку, нет, рубашку наоборот, после майки, застегивать пуговицы, зашнуровывать шнурки, закрывать ключом, спускаться на лифте, пикать сигнализацией в час пик, а какая разница, где стоять, а какая разница, на чём ехать, а куда, а где? Роман переключал на первую, а потом на вторую, а потом опять на первую. Офис, контора или гитара? Где взять, куда положить, что сказать? Можно доставить в аэропорт, а можно и-не-курьером в студию. Яблоки почем? Вы говорите – вечерние новости? Да на хуй новости! Да я сам себе новости! И мне нужны от вас только баксы, я давно уже не живу, я не понимаю, почему я не умираю, я император Онтыяон! Да-да, в том самом смысле – Он, ты, я, он. Эй, тут есть кто-нибудь в этой комнате, кто меня слышит? А, ну да, ну да, и это вы называете информацией? Да на хуй информацию! Да я сам себе информация! С первой на вторую, со второй на третью, на четвертую и пошел, обойти синего, да, вот этого форда, а ты куда лезешь? это у тебя правый бок; женщина на джипе – конечно истеричка, у нее голубые трусы, надо было лучше заправлять тампон, женщина, вы все измажете красным, девяносто пятый, этилированный, а не девяносто второй! что вы говорите? демонстрация? а, ну да, бурление воды, газ, синие и желтые макароны, дуршлаг, объезд по навигатору, до свиданья, яндекс-новости смотрели? лоб в лоб – тоже хорошая мысль, а если останешься в живых, будут резать жопу в Склифософского и вынимать. Алло, Тимирязевская?

… и, наконец, уже вечер, тихий вечер, где на подоконнике располагается гортензия. Еще съезжают обломки дня. Стали затихать. Шуршали и расползались, недовольные, все еще по своим диковинным кустам, зевали, чистили зубы, пили валерьянку. Лег и Роман, одинокий, он прислонился к стене, он лег на стену, как каждый неудачник и прижался лопатками, лежал на спине, как на стене, и ждал. Стали смыкаться веки, и уже косили, косила, косило… Роман ждал, выбираясь из мучительно жавшего, из мучительно узкого, глупого, тупого, бессмысленного и вездесущего, вывертывающего наизнанку в какую-то плоскую жижицу, что нельзя преодолеть, в какую-то тонкую пленочку, в которой, нет, нет, да, да, ну же, поскорее, разваливайтесь на части, сейчас, подожди, я уже, спать, нет, пока еще узкое, тугой проход, запутавшаяся за горло пуповина и…

Наконец-то!

Глава 6

Вечное возвращение

Ширь вздернулась до небес, шарами опрокинута она к горизонтам. Даль открывается алым и эфемерно и мерно расслаиваются глубины лун. Как снежные зайчики, плодятся солнца, и волки – бегут. Мученическая тайга уже венчается снежным зноем, и воздух нежен и чист. Козодойные птицы устремляются по осям пространства. И внизу узилище гавани.

Море, которого нет, только оно может быть последней надеждой. Как «Наутилус» – последним из кораблей. Капитан Немо курит бамбуковую трубку и ждет, скрипят его сталагмитовые сапоги. И как обвалы небес, безмолвны приказы. А ослепительные лавины – как единственный аспирин…

Запомни же, Эльдорадо – есть.

Эль-до-ра-до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до – есть…

На берегу еще ютятся домишки новобрачных, белые мазанки, ослепленные черным, как южным. Сожженные улицы простирают пустынные руки свои. Но те, кто спят синими венами-переулками, никогда не проснутся. Только шуршащий прибой – белый сторож – облизывает ногу собаки. Паганини – он обречен на бессонницу.

– Это тысячелетний город, Хренаро?

– Это Рим Ромула времени твоего, Мудон.

Прочь же гондон, прочь старший брат смысла, ухват, кантианская резинка, кочерга, рычаг, как пассатижи, как стрижи полета бреющего, как брадобреи, как мессершмиты, мессиры, мессиджи, жалить ужей гадюками своими, крапивой по яйцам стричь страусов своих, скорее, скорее, о, «Наутилус», глазами красными и глазами зелеными, выползать со Светозарным, залечивать губную болячку, Бычью им дать, а не гармошкой губной, да, гильотинкой пусть порежутся, а встать над яйцами, как над страусиными, как по над парусными регатами побежать, как дух восстания и отец гордыни, ибо крошится и ломается-то уже давно, ибо «нет» уже давно, а «да» еще не настало, ибо тверда кость и расправлены уши, но не расплавлен еще язык слов.

Глава 7

«Brain Salad Surgery[1 - «Мозг Салат Хирургия» – название диска группы «Эмерсон, Лейк энд Палмер» (прим. автора).]»

Второй, как первый, херовый день, а дальше будет только хуже. О, если бы оборвался лифт, упал на голову кирпич, жизнь как предсмертный сон – троллейбусы, начальники, колбаса, попса, постройка какой-то бессмысленной башни, я состоялся, лунный свет… Но вот вскоре стал подкрадываться и ноябрь, выглядывал, как из-за забора, подмигивал, как в такси. Чтобы дождаться, что это не так, Роман вечерами сидел в барах, много пил и много курил. Так же, как когда-то и дон Хренаро, ибо если это приближение к дону Хренаро, последовательные, невидимые шаги, – ведь Док не спит, конечно же, не спит, он залез в интернет и шелестит фейсбучными билетами, – то значит надо много пить и много курить, так же, как и дон Хренаро. Просто сидеть на черном стуле в черном кафе с ослепительно белой неоновой лампой и приближаться и приближаться к дону Хренаро… Вспоминать тебя, о друг мой любимейший, верить в то, что ты жив. Как Рембо в Адене, ты живешь где-то там, со своей маленькой китаянкой неизвестной трудной и простой жизнью, караван с оружием, караван с кофе… Прости, что я снова хочу вернуться к тебе. Ты сам предпочел бы не возвращаться.

Накачиваясь алкоголем, Роман вновь обретал свое «я», и прошлое возвращалось ослепительно неоновой лампой.

Ты ходишь босиком, а я в ботинках, ты ешь сырых слизней с кустов дрока, а я варю вермишелевый суп, но мы оба поднимаемся на одну вершину, и кратер все ближе. Разрозненные, фрагментарные, разбитые на куски мы сможем снова переплавиться в единое неизвестное целое на дне вулкана… Помнишь, как мы дрались на Арбате? Буряты пытались прорваться на второй этаж, а мы били с верхних ступенек. Ногами с верхних бить хорошо – и быстро, и вскидывать высоко не надо. Легко попадаешь в лицо, и буряты приятно отрываются от поручней и – в своих черных лакированных ботинках – вращаются по ступенькам вниз. На втором этаже у тебя был старый черный рояль, и ты захерачивал «Brain Salad Surgery», перевернутую музыку, как в этом баре с черной неоновой лампой напротив, где все сдвинуто, где все набирается из начал, как на ткацком станке, короткими и длинными иглами, и вырастает блестящая и сверкающая пирамида, как она растет и рассыпается, как тысяча солнц, а может, я что-то путаю, Хренаро, и это был не «Brain Salad Surgery»? В нигде, в черном кафе, на черном стуле я вспоминаю те времена с золотой болью. Ты называл меня «дон Мудон», а я называл тебя «дон Хренаро». Просыпайся, я вызываю тебя из эфиров, алло, это солнце? Из камня, стали и стекла снова выстраивается пирамида, где учат считать, читать и писать.

Мы познакомились с тобой в Университете, а если точнее – в спортзале, а с твоей сестрой я познакомился уже потом. Ты крутил «солнце», твои руки были привязаны к оси, о, икарид, ты не должен был оторваться, этот гимнастический спартанский снаряд назывался перекладина. Надо иметь трезвую голову, чтобы все это описать – как наматываются на запястья эластичные бинты, как погружаются в магнезию ладони, пыль, белый порошок, скользящий по коже, это коровки с соседнего, филологического – эти Машки, Глашки и тэ пэ – жадно жуют слова, ибо им нужны наши пенисы, а не фаллосы, они же хотят спасти мир и их декана зовут Господин Матриарх, он знаток железнодорожных правил романа, и его лекции спасают новобрачных, которые женятся не по расчету, да, Док? А мы с доном Хренаро убиваемся из-за любви. Послушай, Хренаро, твой друг Роман, названный тобою же доном Мудоном, хочет тебя наконец найти, ты слышишь? И сейчас в этом черном, черном кафе с этой яркой, яркой лампой, он уже ищет тебя, как ты легко подходишь к перекладине и как легко подпрыгиваешь, и вот уже – кач, кач – пошел ногами вверх по дуге, оранжевые чешки на босу ногу, горизонталь слева, горизонталь справа, и ты смотришь только на ось, только на солнечную ось, как она сияет и светится, и как ты вращаешься – возвращаешься вокруг солнца; ты смотришь на перекладину, чтобы не закружилась голова, а я бью в свой золотой бидон, распугивая коровок, провозглашая, что смерть хомо сапиенса не так уж и важна, потому что хомо сапиенс дерьмо, а не венец вселенной (как, между прочим, утверждал Матриарх), а я говорю вам – хомо сапиенс хуже дерева и камня, никчемнее бездомного пса и гаже дождевого червя, вот почему надо чаще думать о мести оленя, о кале орла, об убийстве, самоубийстве и нерождении, ибо зачем же хомо сапиенс понаделал из волков собак, чтобы преданно в глаза его смотрели, чтобы ладони его лизали и ели с ладоней его, и чтобы были благодарны и терпели и ссали только на улицах, да? и если, блять, захотят утопиться или повеситься, то нельзя? так вот хуй тебе, хомо сапиенс, и пусть же собаки ссут в твоем доме, в твоем коттедже, где хотят, и срут, где хотят – в коридорах твоих и кабинетах, в гостиных и на кухнях, на мониторах и на системных блоках, и на мобильных, потому что ты во всем виноват, хомо сапиенс, ты хотел семейного счастья, так получай по полной, давайте, собаки, добавьте семейного счастья хомо сапиенсу, пусть искрится радужная струя, ты хотел справедливости и чести? давайте, собаки, добавьте хомо сапиенсу справедливости и чести; а, ну да, хомо сапиенс хотел добра; получай же, навалом и добра, свежего и дымящегося – целую башню; прости Док, я не знаю, за что я тебя так ненавижу, наверное, потому, что ты это тоже я… Спрыгнуть с перекладины, какой классный спортзал напротив памятника Ломоносову, который любил ломать носы, вот идет, к примеру, какой-нибудь Господин Матриарх…

– А Ломоносов бац ему по носу!

– Хм, дон Мудон, неплохо, неплохо. Я рад, что я с тобой познакомился.

– И я тоже рад, дон Хренаро.

– А как тебя, кстати, зовут?

– Меня зовут дон Мудон. А тебя?

– А меня зовут дон Хренаро.

– Дон Хренаро, я рад, что я с тобой познакомился.

– Дон Мудон, и я тоже очень, очень рад!

Доставить в горизонтальное и в горизонтальное положить, вдвинуть в бесконечно богатый фон, как Ван Гога, ведь речь об изоляции на синем, не писать видимое, а писать невидимое, как говорил Пауль Клее, мы просто разбились на мотоцикле, и у Дона Хренаро оторвалась голова, и она отлетела на Венеру, никто никого не убивал, тело было выброшено ударом вылетевшего из-за поворота КРАЗа на Северный полюс, где ось, да, где ось, или наоборот, я не помню, ах, ну да, Беатриче…

Роман проснулся, принял холодный душ. В виске за окном трезво стучала гидравлическая помпа. Забивали сваи новой жизни. Асфальтировали клумбу, и, как на кладбище, сажали асфальтовые цветы.

– Ты готов, Роман?

– Кто говорит?

– Док.

– Перезвони, я принимаю душ.

– Ты вылетаешь послезавтра.

– А ты разве не послезавтра?

– Роман, прости, но… но все так складывается, что я не смогу к тебе присоединиться, и тебе придется лететь одному.

– Я тебя не понимаю. Что случилось?

Пауза длилась и разрасталась. Док молчал. Как между белыми и черными клавишами разворачивался стяг «Brain Salad Surgery». Роман мучительно ждал. Но Док все молчал.

– Беатриче? – не выдержал, наконец, Роман.

Лучше не спрашивать, в конце концов, ты же не такое дерьмо, чтобы спрашивать, ты знал эту историю с самого начала, вот в чем весь смысл, но, попробуй, разберись, как все начинается, и кто и в чем виноват, и где причины опережающих их следствий.

– Тебе придется лететь одному, – глухо повторил Док. – Деньги на путешествие я дам, как обещал. И я уже забронировал тебе гостиницу. Но запомни, ты должен найти дона Хренаро.

– Док, ты и вправду веришь, что мы не разбились на мотоцикле?

– Я… не знаю.

– Зато ты знаешь, что такое теплоход ВТ, – горько усмехнулся Роман.

– Перестань.

– А какая разница?

– Роман, ты же знаешь…

– Прости, Док… Я просто собачье дерьмо.

– Не говори так.

– Вот почему я должен лететь один.

– Просто все так складывается.

– Док, только честно. Скажи честно, ты ее… любишь?

Тень крыла уже покрывала пространство, бескрайние леса и поля, и узкие, как вены на запястье, реки, они блестели – реки, и прорезали. Когда смотришь через стекло вниз, реки блестят.

Глава 8

Прозрачная земля

Ночь из-под крыла, зеркальная летящая комната Витгенштейна, с открытыми глазами внизу под крылом река, «я» погасло, сложило стрекозиные крылья «ты», высоко над землей летит «он», поверх снов, поверх слов, летит император Онтыяон – дон Мудон, дон Хренаро и Док в одном флаконе – и смотрит в иллюминатор, и в глазах его проплывают звезды, и зеленые тянутся водоросли, и пустыни струят свои пески в течении времени, и рыбы с птицами говорят на забытом давно языке… Когда-то, когда начиналось все, что начиналось, жизнь в прошлом как жизнь в настоящем лишь для тех, кто так и не научился жить в бардо, скажи мне, Роман, что такое удобное кресло, обивка фюзеляжа, кефир с витамином цэ, но я говорю не о времени, ты вспоминаешь, чтобы вспомнил он, чтобы забыть имена и различия, части речи или фрагменты, осколки зеркала, друзья, как ты сам, когда-то отец или язык, но откуда эта жажда смыслов – называть, чтобы достичь сходства? да, ты хотел быть, как другие, и совсем не важно, что все так быстро кончается, потому что все остается во всем, как разбитое лицо в разбитом зеркале, да, да, спасибо, дорогая стюардесса, да, да, еще, пожалуйста, кефир с витамином цэ…

Вагон качало. Длинная светящаяся гирлянда поезда проходила туннель. Если бы земля была прозрачна, то можно было бы видеть светящиеся метрополитенные нити. Но Роман был не снаружи, а внутри. Так странно смотреть через вагоны – они яркие, блестящие и полупустые, – смотреть и видеть, как изгибается тело поезда. Светящиеся бессмысленные бусины, и ты в одной из них.

Он перешел в следующий и пошел вдоль длинной никелированной штанги, скользя по ней полусжатыми пальцами.

Китаянка сидела в самом конце. Она была в коротенькой розовой пачке, узкие глянцевые ляжки блестели на матовой коже сиденья. «Не больше девяти». Он встал у двери. Девочка посмотрела на него с опаской. Он сглотнул, но сделал вид, что ему все равно. У него не было женщины уже четыре месяца. Девочка достала из сумочки ватку, послюнявила ее и стала вытирать нечистый оранжевый ободок босоножки, потом – перламутровые ноготки пальцев ног. Там, где начиналась стопа, кожа светлела, так же как и на руке, ближе к ладони.

«И никаких белых носочков».

Жена (такое странное теперь для него слово) ещё не ушла. Она стояла перед зеркалом и рисовала свое лицо, проводя помадой по губам. Жена была нарядна и слегка возбуждена. Он догадался, что она снова едет к этому, как она выразилась «к доктору».

Он поздоровался, прошел в свою комнату и включил настольную лампу. Если бы он закрыл за собой дверь, она бы догадалась, что – страдание, а он не хотел; он хотел, чтобы она подумала, что – равнодушие, просто забыл закрыть.

Он все ещё любил её? Или, может быть, привык… Но после того, как они подали на развод, они все же неплохо друг к другу относились.

– На кухне горячее молоко, – сказала она. – Если хочешь, можешь с гречневой кашей.

У неё было хорошее настроение, и она позволила себе доброту.

Ему было горько слышать то, что она сказала, но он промолчал.

Она вошла в его комнату, и он, как ни в чем не бывало (как ни в чем не бывало! – гримаса боли, затравленная волей лица…), повернулся. Срок, назначенный судом, истекал через две недели.

– Роман, – прозрачно, по-новогоднему улыбнулась она.

«Какая красивая незнакомая женщина», – почему-то подумал он.

– Роман, мы же останемся с тобой друзьями?

Она сказала это искренне, он знал. Её простота часто приводила его в изумление, он словно физически ощущал ту нормальную грань безумия, без которой, наверное, невозможна жизнь. Он помнил, как она играла с котенком – взрослая женщина, привязавшая веревочку к бумажке, это было после той хамской ссоры в троллейбусе, где она ударила локтем в лицо старика, который будто бы её толкнул. Веревочка, котёнок и бумажка. Невинная детская улыбка. Она вытирала слезы, глядя на кота. «Что случилось?» – спросил он. «Могу я хоть немного пожить…»

– Конечно, останемся, – улыбнулся и он.

Странная легкость, которую он в себе ощущал поверх бездны. Волшебная легкость безумия. Может быть, все это происходит и не с ним? И он и в самом деле обожает ее любовника, этого «доктора», и стремится стать другом этого красивого мужчины, умело, с манерами, рассказывающего в компании смешные истории: как он тушил трамвай, трамвай загорелся на остановке и «доктор» с другом вырвали деревце и били им по буксам, потом выпили пива и пошли драться с полковниками… Блеск красивого брюнета с белым воротничком. Обожающие влажные взгляды женщин. Может быть, это и есть любовь…

– И будем приходить друг к другу в гости! – засмеялась она. – Да, Роман?

– Конечно.

– Ты ведь уже не сердишься на меня?

Её улыбка и в самом деле была невинна – легкая улыбка, как для подруги.

– Что с тобой сделаешь… То был лесник, потом шофер…

Он сказал это совсем не с целью её обидеть. Просто такая волна легкости, праздничного застолья, когда слова сами…

– А был ещё и Сян Чжу, – рассмеялась она в тон.

Сян Чжу. Он вспомнил того невысокого статного китайца, знатока советских киноартистов и певцов, этих мерзких лживых советских киноартистов и певцов. Значит, тогда, когда однажды он пришел с работы чуть раньше и с удивлением застал Чжу у себя сидящим на диване, значит, тогда он не ошибся… Та китаянка в метро, её лоснящиеся ляжки и грязная белая ватка, чистый перламутр на пальчиках ног, и его желание.

– Послушай, – сказал он этой незнакомой, красивой, чужой женщине, пока ещё его жене. – Ты и вправду хочешь, чтобы мы остались друзьями?

Он постарался сохранить легкость в тоне и улыбку на лице, но бездна была рядом.

– Да, – растянулись её губы и сладкий рот.

Она ещё ни о чем не догадывалась, и её удивление было неподдельным. Её радости по пустякам, самозабвение, с каким она облизывала мороженое или пила газированную воду. И жестокость, с какой она дергала изгаженный целлофан из-под тела своей матери, когда та умирала от рака. Он вспомнил язву и белый гной вместо груди, ясные светящиеся глаза её матери, голое, иссохшее, испачканное какашками тело и рыдания этой красавицы в желтых резиновых перчатках: «Когда?! Когда же ты, наконец, умрешь?!» Все это и ещё её пизда, красивая пизда, которую он так любил рассматривать, словно бы это было произведение искусства… Ты закуриваешь сигарету, ты спрашиваешь: зачем? эмаль сигаретного дыма, разметанная постель, сползшее на пол одеяло и благодарность её молчания…

А что он еще мог сказать её матери? Он глотал слезы и говорил ей, что Бог есть, и написал карандашом на листке из школьной тетрадки слова «Отче наш», чтобы ее мать повторяла. Он приносил ее матери сок и тонкие кусочки рыбы, которыми умирающая только иногда давилась, и что было единственной пищей, которую она все же проглатывала.

Ее мать (его теща) говорила, что он хороший, добрый и что, когда она умрет, чтобы он обязательно бросил ее дочь, потому что ее дочь сука и гадина. А он… он любил. Нет, не только пизда, но и все это, чудовищное и трогательное, отвратительное и прекрасное, что создал Бог и что бросил ему, как кость собаке.

Жена.