banner banner banner
Земля и люди
Земля и люди
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Земля и люди

скачать книгу бесплатно

Никогда бы старуха Ханевская не взяла в дом своему сыну такую жену. Как никогда бы не отдала за Волкова (Волк-Карачевского) дочку, будь они – дочка и сын – такими, как старуха, такими, как пятеро первых ее сыновей. Но и дочка и сын были не такими. И она отпустила их.

О дочке она даже не вспоминала. Когда дочка засиделась в девках, старуха подумывала, как от нее избавиться без убытка. Если бы она, старуха, решила выдать ее, то управилась бы в первую же осень, это стоило бы потери гектаров двадцати земли. И у старухи имелось на такой случай несколько не очень удобных кусков земли, не очень хорошей, хотя и не плохой совсем.

Но старуха знала, чувствовала, что эта земля убудет через младшего сына, и припасла ее для этого убытка, чтобы не войти в убыток еще больший, не тронуть, не начать кромсать, делить основного, целого, как каравай, отрежь от него хоть чуток, и он уже не целый. Поэтому когда Иван Волков (Волк-Карачевский) взял дочку без земли, старуха успокоилась, теперь все вышло по ее расчету, а то, что сын сам нашел жену вдали от хуторов, было еще лучше, старухе не хотелось брать для него девку у Вуевских, потому что сын не смог бы удержать над ней власть и оказался бы у нее в подчинении.

К тому же выяснилось, что за предполагавшейся бесприданницей есть приданое деньгами и его хватит и на покупку двух коней, и на постройку хаты. Деньги дала любимице-внучке бабушка, старушка-травница по имени Стефания, а кроме денег еще и сундук с нарядами, шитыми жемчугом и золотыми нитками. Правда, такие наряды уже давно, лет триста-четыреста, не носили, и внучка ни разу так и не надела их.

Старушка-травница жила в каменно-кирпичном доме, его правильнее бы назвать замком, маленьким замком, окруженным с одной стороны лесом, с другой полями, а рядом, у самых его стен, протекал ручей, только это был не такой ручей, как в землях хуторян, – их ручей впадал в речушку Вербовку, которая огибала Золотую Гору, а потом протекала у Рясны, отделяя от нее Заречье, потом эта речушка впадала в речку Проню. Проня, ограничивающая с западной стороны ряснянскую округу, текла на юг в реку Сож.

Ручей, журчавший у стен замка, в котором жила старушкатравница, и был сам Сож в своем верховье. Тот самый Сож, на берегу которого некогда приостановились два брата Родим и Вятко со своими родами после долгого пути с берегов Дуная. Вятко повел своих дальше, а Родим остался. Сож впадал в Днепр то ли за Гомелем, то ли не доходя до него, а по Днепру недалеко и до Киева, а уж дальше – Черное море.

Стефания приезжала на свадьбу, ей понравился избранник внучки и не понравилась старуха Ханевская. А старуха Ханевская поняла, что с этой старушкой, похожей на добрую ведьму, в случае чего просто так не сладишь, она не боится тяжелого взгляда и долгого молчания, и деньги за внучкой и сундук с диковинными одеждами «королевского двора» (так сказала старушка) дала не для того, чтобы угодить родне жениха.

Молодые поставили дом, завели хозяйство и родили дочь – Стефку. Стефкой, Стефанией ее назвали в честь старушки-травницы, ее прабабки.

XXVII. Рождение Стефки

Стефка родилась в конце лета. На небе не появилось никаких новых звезд. Большие летние звезды все разом засияли ярче и светлее, и те, кто смотрел в ту памятную ночь на небо, заметили, что Мицар и Алькор в ковше Большой Медведицы стали ненадолго видны невооруженным глазом – такая ясная, чудная выдалась ночь, звезды висели прямо гроздьями, лучились, светились, а Млечный Путь просто фосфоресцировал белой полосой, похожей на дорогу, посреди которой можно поместить что угодно, хотя бы и Рясну, которая, в свою очередь, помещается недалеко от Вуевского Хутора – километрах в трех.

Стефка родилась в убранной, нарядной горнице. Ее родили отец и мать, родили в своем доме, на своей земле, на хуторе, огороженном от всех нехороших людей, их ведь на белом свете пруд пруди и им только дай, и они погубят тебя за то, что ты рождена отцом и матерью и лежишь, завернутая в одеяльце с нашитой по краю кружевной лентой, в колыбельке, сделанной стариком прапрадедом, словно отлитой из одного куска мягкой, податливой липы и разукрашенной резным узором, погубят, по крайней мере, попытаются погубить за то, что твои отец и мать и твои деды умели нажить землю и огородить ее, за то, что ты, уже только родившись, имеешь эту землю, огороженную ото всех.

Стефка родилась в урожайный, богатый год, по счету лет, принятому на тот момент, уже шло новое тысячелетие, страшные события и беды стояли в очереди одно за другим, но Стефке повезло, ее было кому защитить и собрать в дорогу.

Прабабка Стефки, старушка-травница Стефания, строгонастрого приказала внучке, когда родится дочка, то в первый же месяц привезти ее на несколько дней.

Это была осень 1914 года, по принятому тогда летосчислению. Как раз в этот день Старуха-время ушла из своего сарая за Рясной в прочки. Старуха Ханевская опять достала мешочек с золотом. Золото в нем приросло, его стало так много, что мешочек едва завязывался. Старуха Ханевская отсчитала несколько пятерок и десяток, собираясь отвезти их в уезд, чтобы пятеро сыновей и младший, отец Стефки, не шли на войну, на которую послушно собирались Вуевские и Волк-Карачевский, не Иван, взявший без земли и приданого дочь старухи Ханевской, а его старший сын Владимир, Иван к тому времени уже умер.

А старушка-травница, прабабка Стефки, Стефания ждала в своем старом замке правнучку и варила разное зелье.

Отец Стефки снарядил телегу, устроил удобное сиденье, взял несколько накидок на случай дождя, отогнал от телеги собаку, мать Стефки собрала еду в дорогу, и в полдень они отправились в Мстиславль, остановились у родителей, переночевали и за несколько часов до рассвета проехали через сонный Мстиславль и оказались на дороге. Взошло солнце. Дорога спускалась вниз с отрогов Мстиславльской возвышенности, изрезанных оврагами и ложбинами, в низинку, отделявшую Мстиславльскую возвышенность от Смоленской возвышенности, где брал свое начало Сож.

Впереди лежал восток, по бокам – юг и север, запад оставался за спиною. Сверху все было накрыто перевернутой чашей высокого неба, заполненной редкими, курчавыми облаками. Дорога уходила к горизонту, туда, где чаша опиралась о землю, это была та самая дорога – старая, заброшенная после постройки железных дорог и новых шоссе, она когда-то (да и теперь) вела в Москву и из Москвы, на ней стояла и Рясна, куда хуторяне-вуевцы ездили на базар, эта дорога из Рясны, направлялась на Смоленск, Вязьму, Можайск, в стороне от нее, недалеко от Смоленска, на берегу ручейка Сожа, старушка-травница Стефания ждала правнучку Стефку.

XXVIII. Травница Стефания

Они приехали ближе к полночи, когда чаша неба заполнилась вместо облаков и солнца звездами и луной. Стефания приготовила воду, положила в нее самые диковинные травы, добавила из старинных штофов и бутылей всяких настоев, распеленала Стефку и окунула ее в корыто, прямо в булькающее, шипящее варево, окунула, не взяв за пятку, а всю, а потом намазала мазями, источающими аромат, дурманящий, пьянящий, усыпляющий, опять опустила в корыто, но уже в другую воду, черную от травы череды, и достала ее ослепительно золотую, запеленала и уложила у камина спать под охраной старой, худой, огромной борзой.

Борзая сидела рядом с драгоценным свертком, то и дело зевая, раскрывая узкую, длинную пасть. На другой день Стефания еще раз выкупала Стефку – рано утром и еще раз – на ночь. Из ослепительно золотой Стефка стала нежно-золотистой, как будто покрытой ласковым, нежным загаром, и уже никакие напасти, беды и невзгоды ей были не страшны в этой жизни, наполненной ими – бедами и напастями – сверх всякой меры.

Семь лет Стефку возили раз в год на несколько дней к прабабке, а потом четыре года подряд оставляли на три месяца – сначала на все лето, потом на всю осень, зиму, весну, пятый год Стефка прожила у нее безотлучно, а потом приезжала каждое лето.

Стефания водила правнучку по лугам, ходила с ней в лес, собирала травы, варила зелье и, сидя вечерами у огня, рассказывала ей о встрече Навсикаи с Одиссеем, как она (Навсикая) пошла к берегу виннопенного моря стирать одежды и как увидела его первый раз, рассказывала и об Офелии, и о королеве Ядвиге, и о королеве Варваре, и учила танцевать танец полонез*, потому что его танцуют при королевских дворах.

* Тот самый танец, которым открывались придворные балы, торжественное шествие, когда кавалеры и дамы величавы и даже как будто надменны, но в каждом движении уже сквозит скрытая игривость. Этот танец придумали поляки. Они придумали именно полонез, а не развеселую польку, чешский танец, название которого в переводе означает «пол шага».

Величавость и торжественная гордость с оттенками заносчивости разной степени шла от мужчин, а игривость – от женщин, только делавших вид, что они всерьез принимают величавость и напыщенную гордость, и то и дело взглядом дававших понять, что уж они-то знают цену этой величавости и напыщенности, уж они-то знают.

Возвращаясь домой, Стефка не жала серпом рожь, не вязала снопов, не ткала длинными зимними вечерами холстов, а повторяла движения и фигуры полонеза и стояла перед зеркалом, надев на себя золотые, расшитые жемчугом одежды, доставшиеся от прабабки, а когда ей минуло пятнадцать, то и дело задумывалась, куда бы отправиться, чтобы выстирать их, и не встретится ли ей кто-нибудь по дороге.

Она не помнила имя Навсикаи, забыла, как звали странника Одиссея, но со дня на день ждала этой встречи.

Стефания-травница умерла, когда Стефке исполнилось пятнадцать лет. Через полгода умерла и мать Стефки. Ее похоронили радостным весенним днем, Стефка посадила на могилке полевые цветы и совсем не печальная, а даже как будто веселая и ждущая просидела все лето у цветущего холмика, а к осени занемог и отец. Оставшись без жены, он совсем растерялся, и не он присматривал за Стефкой, а Стефка за ним.

XXIX. Что такое смерть

Старуха Ханевская к этому времени начала дряхлеть. Если бы теперь ей вздумалось осмотреть свои земли, то она не смогла бы сделать это в один день, она не успела бы следом за солнцем от восхода до заката, потому что солнце никогда не стареет и не замедляет своего движения, и старухе пришлось бы шагать не только за солнцем, но и за луной, тоже никогда не стареющей.

Старуха не вмешивалась в жизнь младшего сына, его жены и дочки, но смотрела на их жизнь неодобрительно и недовольно. Ее дети, те, которые жили так, как велела старуха, много ели, много работали, все были в теле, жены их работали не покладая рук: жали, ткали, вели хозяйство, рожали каждый год и кормили детей и водили за руку тех, которые выживали, и учили их жить, есть и работать. Им некогда принаряжаться, смотреться в зеркало, бродить по лесам и лугам, им некогда задумываться и умирать не в срок.

Старуха видела, что младший сын не жилец, что он торопится за женой, но молчала, она понимала, что не поправить, не переменить. Свою власть она понемногу отдавала старшему сыну, приучая его присматривать не только за своим домом, но и за всеми Ханевскими, за всей их землей целиком, и он присматривал, послушный воле старухи.

А младший сын старухи успел по осени убраться, обмолотил хлеб и даже съездил на осенний базар и слег, и, путаясь в словах, объяснял старшему брату, сам удивляясь, как это так: убраться и дела к зиме закончить успел, а вот управиться перед смертью не управился: собрался умирать, а оставалась Стефка, и он просилмолил старшего брата приютить дочку.

Отец умер поздней осенью, и Стефка не посадила на его могилке цветы – землю уже прихватил морозик, и на кладбище не сидела, как летом, – было холодно. О смерти* она не задумывалась, занятая другими мыслями.

* Что такое смерть, не знает никто, хотя часто видят, как это происходит с другими, но никто не знает, как это произойдет с ним, и возможно ли в тот миг понять, что это такое, или почувствовать, что это такое, и вообще, чувствуют ли хоть что-нибудь в этот момент, и момент ли это или значительно дольше – все это неизвестно, непонятно, не говоря уже о том, что будет потом или ничего не будет, и как это может быть «ничего не быть», куда же все денется, возможно ли такое, а если возможно, то зачем тогда было то, что было до этого, все то, что привыкли называть словом «жизнь», которая – а уж это всем известно – длится не один миг – момент – мгновение, а лет семьдесят-восемьдесят, и все равно не понять, не разобраться, что это такое, и если невозможно разобраться за столько лет – семьдесят-восемьдесят, – что такое жизнь, то где уж тут понять, что такое смерть за один тот миг, который она длится (если она вообще длится и если вообще есть этот миг, мгновение).

Поэтому смерть непонятнее даже, чем жизнь, и чтобы ее хоть как-то понять, ее представляют в различных образах, специально для этого придуманных, как изображают и никому не понятное время: то в виде старухи с выколотыми глазами, в рваном овчинном полушубке, почти истлевшем на ее плечах, то в виде юноши, позванивающего в колокольчик и похожего на почтальона.

Смерть тоже изображают по-разному: грекам она виделась юным мальчиком, двойником сна, его родным братом, только с опрокинутым светильником, не угасшим, как у сна (у сна светильник вечером угасает, а утром зажигается снова), а опрокинутым – такой не зажжешь, чтобы зажечь, его нужно перевернуть, а это еще никому не удавалось, мальчик держит его крепко-накрепко, это только кажется, что мальчик беспечен и опрокидывает светильники случайно, на самом деле он знает что делает, и все у него не нечаянно, и хотя братья стоят рядом, ступни их ног обращены в разные стороны. А кроме того, те самые старухи, что прядут всем нить, его сестры, хотя он и выглядит намного моложе их, ему на вид лет десять – двенадцать, а им за девяносто, но они ему не родные тетки, не бабки или прабабки, а именно сестры, и в случае чего не они ему указ, а он им.

Но чаще всего смерть представляют старухой или даже скелетом с косой, это подходит только к таким случаям, как смерть в мор, голод или во время войн; мор, голод и войны сами по себе не редкость, но, тем не менее, они только случай, хотя и частый, но частный, а умирают и без этого, и по-разному: иногда и без страха и ужаса.

Владимиру Волкову (Волк-Карачевскому, сыну Ивана Волкова, того, который взял без приданого и вопреки надеждам, без земли, дочь старухи Ханевской), под старость много лет ее ожидавшему, смерть виделась разбитной бабенкой, если сказать поэтически-возвышенно – игривой блудницей, в веселом, пестром ситцевом платье с пачкой квитанций, расписавшись в них каждый получает последний расчет. Бабенка эта всю жизнь бесплатно дает всем то, что может дать гулящая бабенка любому и всякому, а потом требует расчета, мол, распишись в квитанции – а после того как распишешься, уже не дает, и поэтому все бегают за ней, торопятся, уговаривают, прося отсрочки, а она, как всякая женщина, в любую минуту готова вильнуть хвостом, и непонятно, чем ты ей не угодил.

Волков не бегал следом, не ловил, и она сама приходила без уговоров – как всякая женщина, податливая и нетерпеливая в заветный «бабий час», когда ей любой хорош, – и, может, поэтому и с расчетом не торопила, но все равно без расчета не бывает, ей эти квитанции, видимо, куда-то сдавать, и, наверное, под счет. Однажды она заглянула к Волкову, ему тогда было всего-то семьдесят лет. И, увидев в ее руках бумаги, он понял, сообразил, что она пришла с расчетом и спросил: ну что, мол, ко мне? Но она как будто не услышав вопроса (а может, и в самом деле не услышала, потому что была занята другими мыслями), спросила, переступив порог хаты:

– А где ета сусед твой, Гришка Вуевский?

Гришка Вуевский приходился Волкову троюродным братом и был лет на десять моложе его. Сын Гришки Вуевского после армии поехал в Минск, устроился плотником на стройку, без паспорта, но сумел угодить какому-то начальнику и тот начальник вытребовал ему паспорт и дал трехкомнатную квартиру и даже приезжал летом на легковой машине в Заполье, где после сселения с хуторов жили Вуевские и Волков. Гришку Вуевского сын забрал в Минск, в больницу, врачи определили, что ему нужно делать операцию.

– У сына в Минске, – ответил Волков разбитной бабенке.

– А я други раз захожу, думаю, где ета ен? Тут яму квитанция, нада расписаться.

Бабенка держала в руках целую стопку квитанций.

– А мне когда квитанция? – спросил Волков.

Он подошел поближе и хотел заглянуть в бумажки. Бабенка перебрала сверху квитанции и ответила:

– Табе квитанции нету. А Гришке Вуевскому квитанция. Я к яму сюды, а ен оказывается у Минску.

Через несколько дней из Минска привезли хоронить Гришку Вуевского, операция, после того как расписался в квитанции, не помогла. А Волков прожил после этого случая еще лет двадцать, но потом тоже умер, квитанция ему все-таки была, но лежала в самом низу стопки. И когда бабенка принесла ему ее, он не стал вымаливать и клянчить больше, чем в этой квитанции записано.

Представление Волкова о смерти мало кому известно, оно не попало ни в какие энциклопедии, словари и справочники и даже фольклорные сборники.

Из фольклорных представлений, наиболее основательных и как бы утвержденных и признанных специалистами, известно представление о древе жизни и смерти с черным вороном. Дерево все время цветет, ворон срывает цветы и бросает их в корыто, стоящее под деревом, цветов не убывает, а корыто не наполняется.

Откуда берутся новые цветы взамен сорванных вороном и куда исчезают из корыта – не указывается, об этом можно только догадываться. Догадок существует две. По первой, крона дерева уходит в какую-то верхнюю бездну, откуда и появляются новые цветы, как яркие залетные звездочки, оседающие потом на ветвях. Это зеркальнопротивоположное представление тому, которое связано с падением звезд в летнюю ночь и по которому падающие звезды уносят чьи-то жизни, а не приносят – так, по крайней мере, многим кажется. А корыто дырявое, с прогнившим днищем и стоит над какой-то нижней бездной, в ней все сорванные цветки исчезают навсегда и без следа.

По другой догадке, корыто связано с корнями дерева, цветки, попав в корыто, истекают соком, соки эти проникают к корням и по стволу возвращаются на ветви, где опять цветут цветки, а их, того и смотри, опять сорвет ворон.

Это второе представление близко к таблице «Круговорот воды в природе» из курса природоведения в четвертом классе средней школы. На ней изображено (и для наглядности дополнительно показано маленькими стрелочками), как вода крупными каплями падает из облаков, плещется в озерах, играет в граненой посуде, движется по водопроводу, наполняет бочки под крышами домов – в запас для полива, растекается по полям, падает водопадами, рассыпаясь бриллиантами брызг и низвергается алмазной горой под взором восхищенного поэта Державина в жемчужно-серебряную бездну, подобно времени и временам, неизвестно куда исчезающим с едва уловимым за общим шумом тиканьем и зловещим скрипом, звонко несется ручьями, поблескивает в глубоких темных колодцах, пульсирует в желанных летним знойным днем родниках-крыничках, но рано или поздно уходит под землю, проникает в дремучие, никому не известные глубины, сочится сквозь пески, блуждает в кромешной темноте по водонепроницаемым слоям глины и, наконец, пробившись наверх родниками, стекает реками в моря и океаны, а из морей и океанов под лучами солнца поднимается легким паром и плывет облаками в невообразимо, невероятно высоком небе, чтобы снова повторить указанный стрелочками путь и упасть вниз каплями дождя и запрыгать стальными гвоздиками по лужам.

Поэтому есть люди, которые летом, во время цветения лугов, лежат в траве (если им не нужно косить) как будто посреди земли, и, закинув руки за голову, смотрят в небо, на эти облака, и думают о чем-то непонятно-необъяснимом, о жизни и смерти, но придумать до сих пор они так ничего и не смогли.

Стефка никогда не думала о смерти, в лугах она собирала травы и не обращала внимания на облака над головой, поэтому она не испугалась смерти матери и смерти отца. Она перешла в дом старшего Ханевского, и ей дали веретено, а потом серп, и она пряла, а потом жала, так, как будто делала это с первых лет жизни, ни в чем не уступая другим, под суровым взглядом старухи Ханевской, и особенно любила ходить стирать и полоскать белье в небольшом омуте безымянной речушки. Она стирала, опускала длинные простыни в воду, доставала их, била деревянным «пряником», снова бросала в воду белые самотканые длинные полотнища, и они, казалось, уплывали вниз по течению между зеленых водорослей, извивающихся, колеблющихся тихим, неспешным течением, а Стефка посматривала вокруг, но никого ни на берегу, ни на стежке-тропинке, ведущей к речке, не было. Стефка находила время и бегала в луга и в лес, собирала травы, видели, как она танцевала на поляне какой-то танец (полонез), над ней посмеивались, она не обращала внимания, посмеивались: чудаковатая, сирота при богатых родственниках, не побираться, и то хорошо. Вот и все, что ей досталось, все, на что она могла надеяться, кому она нужна, кто возьмет ее, но взгляд почему-то задерживался на ней, только что это значит, когда взгляд почему-то не скользит, а задерживается, притягиваясь изгибом девичьего тела, на хуторах уже не могли припомнить.

XXX. Девушки, которые плетут всем веночки

Стефке исполнилось шестнадцать лет, и она уже знала, что не на хуторах искать ей свое счастье, если и удастся его где-нибудь найти. Когда бегала по лугам, когда танцевала на поляне, когда ходила по вересковым опушкам, Стефка и встретила тех трех девчат, которые плетут всем веночки: кому из ржаной золотистой соломы, кому с полными колосьями, а кому с пустыми, а кому и совсем из пустозелья, злых сорняков и колючего чертополоха с крупными фиолетовыми бутонами.

Девчат этих видели многие. Некоторые удивлялись, откуда они, из каких деревень, и почему так веселы и беспечны, и все в цветах – лет по семнадцать им, ну, не больше двадцати; особенно удивлялись те, кто встречал их в молодости, а потом лет через двадцать или сорок – девчата не менялись, оставались веселыми и беспечными, как и были, и не старели.

И те, кто задумывался, предполагал, что это не такие девчата, как все, не такие, как обычные девки, которых можно взять замуж, которые потом жнут рожь, прядут шерсть зимними вечерами, по утрам суетятся у печи, а через много лет лицо их покрывается морщинами, спина сгибается, а руки не держат серп, и даже нет сил наклониться и захватить пучок ржаных колосьев. Но никто никогда не разговаривал с этими девчатами, ни о чем их не расспрашивал, да и они, завидев незнакомых людей, обычно тут же собирали свои веночки и, весело смеясь, торопливо убегали в лес.

А Стефка, то ли оттого что была болтлива, то ли по своей веселости и любопытству, подружилась с ними, она собирала травы и цветы, и им нашлось о чем поговорить. К тому же девчата тут же вспомнили прабабку Стефки – Стефанию и рассказали, какой она сплела однажды в ранней юности себе веночек. Она собрала в него все травы, какие только отыскала (девчата еще и помогли ей искать, иной раз даже удивляясь тому, что находили), и сплела его не как простой веночек, а будто настоящую корону, да еще с небольшими гирляндочками, свисавшими на плечи.

И Стефке они тоже разрешили самой сплести себе веночек. И потому, что она правнучка Стефании, и потому, что она им очень понравилась – Стефка помогала им разбирать травы, помогала искать нужные цветы, приносила целые снопы ржи, девушки многим вплетали в веночки колосья, а бегать в поле ленились – они не любили уходить далеко от леса.

Стефка сама сплела себе веночек, самый простой, из ромашек, темно-синих васильков и бледно-нежно-синих колокольчиков, и носила его целое лето, на нее не обращали внимание – ну носит веночек, ну и ладно. Знали, что она собирает травы, и когда надо попросить что-нибудь от кашля – просили, и когда коровы болели – тоже звали Стефку, и она поила их отварами, кормила травами.

Никого не удивляло то, что Стефка собирала травы, ведь она научилась этому у своей прабабки. И даже пророчица Параскеевна, она уже к тому времени жила в Рясне (после того как ее выселили из далекой деревни Тыща), тоже знала о том, что Стефка разбирается в травах, и иногда отсылала к ней приходивших с просьбами – не то чтобы Параскеевна меньше понимала в травах, просто есть такие травы, которые очень долго искать, а Параскеевна была постарше даже старухи Ханевской, и ей нелегко ходить по полям да по лугам, а быстроногой, легкой и, как казалось тем, кто видел ее на лугу среди трав и цветов, легкокрылой Стефке так даже в удовольствие.

Когда девчата, которые плетут всем веночки, увидели, какой веночек сплела себе Стефка, они полюбили ее еще больше: ромашки да колокольчики – веселые, беспечные цветы, а людей беспечных и веселых потому все и любят, что они беспечны и веселы; были в веночке и васильки, они вроде просты, но умеют постоять за себя и в случае чего в обиду себя не дадут, но и они беззлобны и радуют глаз даже среди персидских узоров.

Девчата так любили Стефку, что, когда цвели маки, они собирали их пыльцу и, дунув ее с ладошки в сторону хуторов, насылали на всех полусон, и все, даже старуха Ханевская, погружались в дремоту и бродили по своим детским снам, а Стефка весь день сидела посреди лугов, не собирая трав и не торопясь домой. Солнце ласково лучилось над ее головой, где-то рядом звучала музыка, Стефка видела, как травы тянутся и льнут к ней, и все колеблется в такт музыке, и она сама становится травой – не травинкой-стебельком, а всей травой сразу, и даже молоденькими деревцами на опушке леса, и кустарничками вереска на полянах.

А на следующий день вечером старуха Ханевская, присматривая за работой, никак не могла понять, что случилось: работали все как всегда, а сделано вдвое меньше, чем обычно, – вчерашнего дня никто не помнил, а работа-то стояла.

XXXI. Стефка в чужой семье

В семье Ханевских Стефку считали почти что дурочкой, особенно за ее болтливость. Она не скрывала, что ждет встречи с тем, кто возьмем ее замуж и куда-то увезет – не на хуторах же ей жить всю жизнь. Она любила лес, поляны, девчат, которые плетут всем веночки, но сами хутора казались ей угрюмыми.

Тяжелые, хмурые мужчины, а те, кто помоложе, тоже тяжелые и хмурые, они не бросали на Стефку взглядов, не приглашали ее танцевать полонез (ах, как бы она станцевала в своих златотканых, доставшихся ей от прабабки, шитых жемчугом одеждах, такие ведь носили только при королевских дворах), не встречались ей на тропинке от родника, на которой не разминуться, не назначали ей встреч поздно вечером у стожка, когда умолкает хутор и оживают луг и лес, а луна становится как белый пушистый котенок. Все они, эти мужчины на хуторах, смотрят только себе под ноги, словно ищут там что-то, все они только пашут землю, огораживают ее от чужих людей – а если это так и им не нужна Стефка, то зачем же они тогда живут?

Стефка знала, что Малые Ханевские – старик и старуха – живут не так. И у них есть сын, он приезжает летом из Москвы, а потом уезжает опять в Москву, и там, в Москве, он не смотрит себе под ноги, не ходит, опустив голову, а танцует полонез с красавицами в златотканых одеждах, шитых жемчугом. Стефка иногда забегала к Малым Ханевским, и они угощали ее медом со свежим огурцом, янтарно-жидкий мед капал с ложки, старик и старуха с умилением смотрели на Стефку и говорили, что им бы такую внучку – их сын не приезжал уже третий год подряд, и они ожидали его каждый день.

Шел семнадцатый год от рождения Стефки. Старуха Ханевская с весны перестала ходить. Она лежала одна в огромной пустой хате, вросшей в землю, – сыновья жили в своих хатах, разбросанных окрест, и старшему Ханевскому приходилось каждый день посылать одну из дочек присматривать за старухой, отрывать двое рук от работы, носить старухе еду, и он решил поселить со старухой Стефку.

Старший Ханевский видел, что любую работу Стефка делает быстрее и лучше, чем его дочки, но, сделав работу, она убегает на луг, или расчесывает овцам шерсть, или совсем исчезает непонятно куда. Это раздражало старшего Ханевского, и ему казалось, что если поселить Стефку к старухе, то в хозяйстве будет меньше убытка. Сам он заходил к матери все реже и реже.

Старуха Ханевская умирала все лето. Ее тело оказалось крепче смерти, но путались мысли, путались слова, старухе виделся лес, она уходила в него все глубже и глубже, ее руки становились огромными дубовыми ветвями, страшными и корявыми, пронизывающими насквозь все небо. Иногда на краткое мгновение ее сознание прояснялось, и она вспоминала, как первый раз посмотрела в потресканное зеркало и захотела уйти в лес, чтобы стать повелительницей зверей, и она сожалела, что не сделала этого, теперь вот все равно надо уходить в этот дремучий лес, и она уходила все глубже и глубже, и уже не оглядывалась.

Стефка прожила несколько месяцев с почти заброшенной старухой. Несколько раз старуха просила позвать старшего сына. Когда он приходил, она пыталась что-то сказать ему, растолковать, но у нее ничего не получалось, старуха злилась, старший Ханевский всегда слушался мать и догадывался, что она требует от него того, чего требовала всю жизнь: «Глядеть, глядеть свое и своих», «глядеть» каждую мелочь, «глядеть» в оба, знать все наперед. Все это он уже слышал не один раз, и поэтому перестал приходить, старуха осталась одна – Стефку она не считала своей.

XXXII. Золото в кожаном и полотняном мешочках

Старшего Ханевского никто не назвал бы недалеким. Но особенной сметки, хитрости – не хитроглупости, хитрозадости, а расчетливой хитрости, граничащей с догадкой, предчувствием, а тем более тонкого лукавства, ловкой мудрости, точной, мгновенной и действенной (в отличие от мудрости стариков, недейственной, дошедшей уже до понимания превосходства недействия, недеяния над любым действием) – у старшего Ханевского как раз и не было, и ему и в голову не приходило, что старуха Ханевская, скуповатая (но в меру), как весь ее род, толково скуповатая, приберегла на черный день не только советы.

Старуха незаметно скупилась всю жизнь, с детства недоедала за столом окрайчик хлеба, оставляла на потом, хотя у Ханевских-то хлеба хватало всегда вдоволь, окрайчик потом доедался, но когда она уже держала в руках семью и расселяла сыновей, навсегда занимая их семьями «добрые» куски земли, отнимая их у соседей, а муж послушно топтался по хозяйству, не вникая в ее счеты с соседями, а главное, в счеты с этим миром, пашней, лугом и лесом, старуха незаметно для себя откладывала каждую третью и потом каждую вторую золотую пятерку.

Золото в большом кожаном мешочке жило, собиралось, уходило и опять прирастало, а в маленьком, тощем полотняном, ни для чьих глаз, медленно собиралось. Кожаный мешочек давно перешел к старшему сыну, и в нем, как и положено, водилось кое-что, а полотняный стал тугим, полным, набухшим и лежал в головах у старухи маленьким, желтым изнутри нарывом в угасающем, сумеречном сознании, никто его не видел, никто о нем не знал, как не догадывался о его существовании и старший Ханевский.

Старуха раз за разом посылала Стефку за старшим сыном – но он так и не пришел. И тогда старуха достала из-под головы полотняный мешочек и высыпала в миску со сметаной тоненькие золотые пятерки. Никто не считал Стефку сообразительной, все считали почти дурочкой, а напрасно. И когда старуха Ханевская взяла слабыми, озябшими старческими руками миску и поднесла ко рту, Стефка подбежала к ней и выхватила миску.

Старуха пришла в ясное сознание, только не могла говорить, и долго смотрела на Стефку. Старуха понимала, что и ее младшая дочь, вышедшая за Ивана Волкова почти вопреки ее воле, и Стефка, которой даже в голову не приходило, что нужно подчиняться старухе, как будто победили ее, но это не было победой, старуха ни в чем не уступила им, а только признала равными себе, не смогла удержать их в своей всеподавляющей воле.

Она понимала, что золото, попавшее в руки Стефке, никогда не достанется Ханевским, Стефка распорядится им как младшая дочь старухи распорядилась своей жизнью, выйдя замуж за Волкова (Волк-Карачевского). И она согласилась, как когда-то согласилась отпустить младшую дочку, согласилась, потому что ничего не могла сделать и еще потому что уже была недовольна и старшим своим сыном, и остальными.

Старуха не хотела отдавать Стефке золото, но когда золото оказалось у Стефки в руках, старуха не стала жалеть об этом. Золото Стефка вырвала из ее слабеющей руки, а назавтра старуха уже сама разжала руку и отдала и землю – луга, поля, лес – и сыновей, их жен и хозяйство – все то, что до этого крепко держала в руках.

XXXIII. Похороны старухи Ханевской

Старуха умерла как и жила – зная, что делает, ушла словно по своей воле, ее отношение к собственной смерти было похоже на ее же отношение к смерти тех ее детей, которые умерли в детстве: раз это так, пусть будет так. Она лежала на старинной деревянной кровати, словно на троне, укрытая самотканым покрывалом. Поверх покрывала лежали ее руки, из которых Стефка выхватила миску с золотом, а время забрало из этих рук леса, поля и луга, которые когда-то старуха обходила всего за один день.

Старуху Ханевскую похоронили торопливо. И потому, что уже начиналась осень и некогда отрываться от работы, и потому, что на хуторах не любили похорон и все с ними связанное.

Как и все остальные люди, хуторяне не знали, что такое смерть. Когда у них кто-нибудь умирал, то те, кто оставались жить, как будто догадывались, что раз время от времени умирают старики и старухи, то и тем, кто остался пока жить, рано или поздно тоже придется стать стариками или старухами, а потом и умереть то ли по своей воле и желанию, то ли по какой-то неизвестной необходимости или чьему-то приказу. Но хуторяне (как и все остальные люди) упорно отгоняли эти догадки и находили тысячи причин и отговорок, чтобы не думать, что и им когда-либо придется умереть.

Жителей Рясны и всех окрестных деревень и людей, живших в других деревнях и городах, например в Мстиславле, Смоленске и Москве (а если двигаться по дороге из Рясны в другую сторону, на запад, то и в тех деревнях и городах, которые можно отыскать и там), смерть одного из них всегда завораживала, и они незванно собирались у дома умершего, толпились у входа, ждали, пока вынесут гроб – домовину, то есть дом, без дверей и окон, из него уже не выйдешь на крылечко этого дома, в окошко не заглянут ни солнце, даже в хорошую погоду, ни месяц в ясную ночь, – люди приподнимались на цыпочки, вытягивали вперед голову, обостряя бритые подбородки или вытягивая вперед бороды, стараясь увидеть лицо покойника, и, как покорные овцы, шли до кладбища, заглядывали в яму и, в который раз убедившись, что тому, кого в нее опустили, из этой ямы уже не выбраться, подавленные и растерянные, расходились по домам и забывали то, что видели только с утра следующего дня. Хуторяне за долгие годы жизни отдельно от других людей привыкли переживать свой страх каждый сам по себе, не собирались вместе по случаю смерти кого-либо из непрямых родственников и не заглядывали последний раз в лицо покойнику.

Каждый род хоронил своих умерших сам: Вуевские – Вуевских, Ханевские – Ханевских, Волк-Карачевские – Волк-Карачевских. А когда это происходило у соседей, заставляли себя в тот день не поворачивать в их сторону головы, чтобы нечаянно не разбудить страх, дремавший где-то внизу живота и иногда шевелившийся легким холодком.

После смерти старухи Стефка вернулась в хату старшего Ханевского, и никто не услышал от нее, такой пустоболтливой, ни слова о полотняном мешочке, как никто не нашел ее золототканые и шитые жемчугом одежды, хотя и искали после смерти младшего Ханевского. С того времени она и начала ездить на базар.

Она не скрывала, что ездит высматривать жениха. И рассказывала, что ее отец и мать познакомились на базаре, и раз никто не встречается Стефке, когда она стирает одежды, как Навсикая, значит нужно ехать на базар – на базаре много разных людей, ктонибудь да заприметит Стефку. А базар находился в Рясне.

XXXIV. Происхождение названия Рясна

Итак, место называлось Рясна. Та Рясна, которую я помню и знаю, и как я ее помню и знаю, находилась на плоском, растоптанном за долгое время холме*.

* Холм, на котором располагалась Рясна, не имел ничего общего с холмами, на которых обычно стоят хутора. Во-первых, холмы, на которых стоят хутора, не растоптаны – на них никогда не толпится, не топчется столько народа, приезжающего на базар что-нибудь купить или что-нибудь продать. Во-вторых, они намного меньше. Сев во дворе хутора, обнесенного частоколом, такой холм можно охватить, широко раскинув руки. Волк, пробегая мимо такого холма, не успевает скосить в его сторону глаза, сорока, лесная жительница, не облетает его полудугой, а мелькает над крышей избы. Что же касается Рясны, то ее не то что охватить – не обойти из конца в конец, запутаешься в переулках, улочках, а волку, чтобы обежать ее, нужна целая ночь, и он бежит, скаля зубы, подняв хвост, озираясь, косясь бешеным глазом в сторону огней и ночного тепла от жилья, а днем никакой волк не подойдет к Рясне и на версту. А что касается трещетки сороки, то она никогда не залетает в Рясну, потому что ей там нечего делать.

По первому впечатлению кажется, что все холмы как будто выросли из земли и возвысились над окрестностями. На самом деле это не так. Воды – начиная с дождей, потом ручьи, ручейки, речки – уносят то, что легко смывается, и все вокруг понижается, а то, что не поддается текучим водам, само место, оказывается приподнятым над местностью: оно остается.

И когда на нем приживаются люди, оно – это место – рано или поздно получает название, которое часто толкуется по-разному. Толкование названия Рясна имеет свою историю и значение.

Для топографического описания очень важно все, что связано с названием, любые подробности и казалось бы, незначительные факты и мелкие детали. Для этого даже выделена отдельная наука; как всякая наука, она называется по-древнегречески: топонимика. Я уже писал, что подробности часто имеют большую ценность и чаще всего выясняется, что они более значительны, чем то, что считается главным. А так как день, предшествующий Погромной ночи, еще только начался, то есть возможность разобрать все, относящееся к названию Рясны, не спеша, не пропуская эти самые подробности, и они придутся к месту в общей картине и представят интерес сами по себе, особенно для тех, кто вникает в них, понимает их значение и ценит их так, как ценю я.

Это потребует значительных отклонений от повествования, но отклонений оправданных. Такие отклонения мне придется делать не один раз, и тому, кто будет разбираться во всей этой топографии, нужно привыкнуть к ним сразу.

Посредине Рясны лежала большая, не высыхавшая даже летом лужа, затянутая зеленой водой. Лужа называлась Абшара («Обшара», если его писать, и «Абшара», если произносить вслух). Слово «абшара» – местное, означает пространство, раскинувшееся пространство, такое пространство, которое не окинуть оком, взором, не «обшарить» взглядом. Можно сказать: обшары болот, обшары морей и даже обшары Вселенной, хотя их – обшары Вселенной – как раз и легко окинуть оком, стоит только дождаться ясной летней или зимней ночи и посмотреть, провести взглядом от горизонта до горизонта, это не то что ряснянская округа: чтобы осмотреть ее, нужно долго выхаживать по дорогам-проселкам, а то и по бездорожью, по едва приметным тропинкам, заглядывая в каждый закуток, расспрашивая и запоминая. Как соответствовало слово «Абшара» тому, что оно обозначало в Рясне – то есть хотя и большой, похожей на Средиземное море, но все-таки не такой уж и бескрайней луже с заросшими травой берегами – неизвестно.

Считалось, что именно благодаря Абшаре и появилось название Рясна. Слово «рясна» в переводе с древнеславянского языка означает «сырое место». Такое название представлялось правильным. Все знали, что «ряска» – зелень, которая появляется в стоячих водах, маленькие двойные лепесточки, плавающие поверх воды. Абшара, отплескав с весны полной, талой, свинцово-холодной водой, к лету покрывалась зеленой ряской на виду у всей Рясны.

Но находились люди, которым такое происхождение названия «Рясна» как будто не нравилось, и они, отводя в сторону глаза, говорили, что возможно и другое объяснение. Есть слово «ряское», означающее многолюдье, большое скопление людей (как ряски в воде или как людей на базаре в воскресный день). Рясна – место всегда густонаселенное. А уж по воскресеньям на ряснянском базаре тем более толкалась многолюдная, суетливо пестрая толпа, всех не сосчитать, поэтому Рясна и получила свое название, скорее всего, от слова «ряское» – людное.