скачать книгу бесплатно
– М-м, дело в том, м-м…
Сталин понял, что ответа на свой вопрос не дождется, и сказал, чтобы закончить этот, с его точки зрения, дурацкий разговор.
– Тебя, Лаврентий, уважающий себя человек никогда не станет бояться.
– Почему? – искренне расстроился Берия.
– Потому что ты – говно, – веско и убедительно сказал Сталин.
– Но вся страна боится, – не удержался удивленный словами Сталина Берия.
– Это потому что в стране осталось мало людей, которые уважают себя. Хватит болтать. Иди работай.
Берия хорошо знал Сталина. Когда тот кому-либо говорил «Иди работай», – это означало, что Сталин раздражен и нужно поскорее уходить, иначе он может приказать расстрелять тебя самого – такое уже не раз случалось. Пятясь, Берия послушно вышел из кабинета. И благодаря тому, что Берия попал Сталину «не под настроение», князя и его жену не расстреляли, и они иногда, правда редко, ужинали в ресторане «Прага».
Когда князь приходил вместе с женой, официанты сразу же приносили и ставили на стол роскошный букет темно-бордовых роз. Эти розы в хрустальной, резной, и поэтому казавшейся составленной из сверкающих бриллиантов вазе привлекали общее внимание в малом зале, лишенном каких-либо украшений. После ужина официанты заворачивали розы в прозрачную бумагу – тонкий пергамин, и жена князя забирала их с собой, потому что ей очень нравились темно-бордовые розы.
Редко, и всегда одна, в «Праге» ужинала все еще известная певица Изабелла Юрьева. Она продолжала выступать, но так, чтобы ее как можно меньше замечали. В «Праге» ее тоже сажали в малый зал, где бывали и другие знаменитые артисты. В большинстве своем в том зале сидели заведующие комиссионных магазинов, старые антиквары и люди, по виду которых легко определить, что у них водятся деньги и притом не маленькие.
Соломон не был коротко знаком с каждым из этих людей, но он был каким-то образом вхож в их среду. Что касается денег, то в полнолуние он запросто располагал средствами сопоставимыми с теми, которые в случае надобности имелись в распоряжении этих людей. «Прага» была очень дорогим рестораном, а цены в малом зале превосходили штатный прейскурант (или как раньше писали, «роспись кушаний») раз в десять, а иногда и более того.
Слухи об этих ценах и о том, что в «Праге» есть тайный зал и там подают любые блюда старой кухни, расползались по Москве, и на главного повара ресторана несколько раз заводили уголовное дело, так как тайный зал существовал единственно по его прихоти, он завел его из своей скрытой гордости и тщеславия. Но каждый раз расследование прекращали с одной и той же формулировкой: «в связи с бесследным исчезновением улик, приобщенных к делу». Под уликами имелись в виду кушанья, приготовленные поваром по требованию следователей.
Ни одно расследование не довели до конца, только у директора ресторана увеличивался список клиентов, получавших обеды на дом, – разумеется по обычным расценкам Мособщепитторга. Цены же в малом зале оставались прежние, такие, что они были не по карману ни простым труженикам полей, заводов и шахт, ни советским академикам, ни летчикам-испытателям, ни лауреатам Сталинских премий во всех областях ударной деятельности.
Конечно же, цены эти не значились в меню, как и названия блюд. Официанты подавали то, что посетители, допускавшиеся в малый зал, заказывали по памяти, а уж они-то знали все эти названия, и не обращали ровно никакого внимания на их цену, полагая достаточным то, что стоимость этих яств хорошо известна официантам.
Соломон названий большей части этих блюд не знал и не пытался их запомнить. Заказ всегда делал Ханевский. Он не был гурманом и знатоком кулинарных изысков, но названия блюд помнил с давних времен, потому что в годы учебы сторонился студенческих компаний и ужинал в хороших московских ресторанах.
В «Праге» в малом «тайном» зале официант бесстрастно принимал заказ на устрицы на раковинах с пармезаном, раковые шейки, печенки из налимов и трюфели, которые А. С. Пушкин считал роскошью юных лет – все это в Москве, кроме как в «тайном» зале «Праги», нигде не подавали.
На первое можно было заказать потаж консоме о пуент д’асперж а л’италиен – то есть суп консоме со спаржею по-итальянски (консоме – это крепкий густой бульон из мяса или дичи). Или потаж де тортю а л’англез – английский черепаховый суп, или потаж фос тортю а ля франсез, – тот же черепаховый суп, но по-французски, причем так называемый «поддельный», потому что вместо мяса черепахи в него кладут телячьи мозги, и делают это французы не в связи с отсутствием у них черепашьего мяса, а чтобы отличиться от англичан, к ним они всегда питали неприязнь, зная их скупость, надменную холодность, пристрастие к морским разбоям и грубым напиткам, вроде рома или виски, что не более как самогон.
На тайной кухне ресторана «Прага» готовили даже редчайший потаж о нид д’ирондель – суп с гнездами ласточек и казалось бы простые, но требовавшие особого искусства повара потаж де ке де беф ош по – то есть суп из воловьих хвостов и потаж де мориль а ля рус – суп из сморчков по-русски.
К супам шли пирожки с фаршем из рябчиков – тартлет де желинот. Посетитель малого зала, который обыденно, как нечто само собой разумеещееся произносил все эти потаж консоме о пуент д’асперж а л’италиен, потаж де тортю а л’англез, потаж фос тортю а ля франсез, потаж о нид д’ирондель, потаж де ке де беф ош по и потаж де мориль а ля рус и тартлет де желинот, пользовался у официантов особым уважением. А Ханевский именно так и произносил эти названия, стоило все это невероятно дорого, но Соломон платил, ничуть не обращая внимания на сумму счета, не забывая добавить на приличные чаевые.
На второе обычно заказывали ростбиф из филейной части по-английски, считали, что именно его упоминал А. С. Пушкин в своем романе «Евгений Онегин», называя его «ростбиф окровавленный». Можно было заказать и пие д’урс грилье сос пикант – лапы медвежьи, жаренные под соусом пикантным, или кайль сале гарни де шукрут – перепела соленые с капустой, хотя иногда брали просто гриль фрит дан ла шат а фрир – то есть ершей, жаренных в кляре – ерши навевали воспоминания о детстве Соломону, он когда-то тайно от родителей покупал их на рынке по десять штук за три копейки и сам жарил на постном масле, не желая есть традиционную еврейскую фаршированную щуку, из чувства противоречия, это чувство впоследствии и определило всю его дальнейшую жизнь.
Под стать блюдам и вина, и Соломон оставлял в «Праге» такие деньги, что на них они с Ханевским могли бы не только долгое время жить без забот и хлопот, но и приобрести, скажем, автомобиль «Победа» и даже «Волга» или купить себе дорогие костюмы – импортные или сшитые из самой лучшей ткани подпольными московскими портными, классом превосходившими всех заграничных виртуозов ножниц и иглы. Их хватило бы и на покупку трехэтажной дачи, где можно бы проводить на природе теплое время года, слушая пение птиц: овсянок, дроздов, славок и соек, а в мае месяце и соловьев, а зимой приезжать на полдня – устанавливать печи и любое другое отопление на дачах запрещалось законом, этот закон более всего вызывал недоумение у иностранных ученых юристов, изучавших «советское право» как историческое явление.
Но Соломон придерживался того убеждения, что деньги эти можно тратить исключительно на рестораны, проедая и пропивая без остатка. Часть бриллиантов Кшесинской достались Соломону не просто так, он получил их как посредник в довольно рискованных торговых операциях, и мог «схлопотать» за это лет двадцать тюрьмы, а уж тем более он не воровал их, не отнимал разбоем или хитрыми мошенническими приемами. И тем не менее Соломон не считал эти бриллианты своими, и полагал, что настоящая их хозяйка балерина Кшесинская не одобрила бы ни покупку авто, ни дачи, а вот на то, что промотано в ресторанах, закрыла бы глаза по свойственному ей женскому легкомыслию и снисходительности, обычной в среде людей искусства.
Рассказывая иногда Ханевскому об этих своих соображениях, Соломон и поведал ему историю бриллиантов Кшесинской, а уже он – мне, а я только записал на бумагу.
И после этого отступления, оказавшегося несколько длинным, но небезынтересным, по крайней мере для меня, да и для всех, кого привлекают разные приключенческие истории, я должен вернуться к истории Сталина, чтобы рано или поздно добраться до объяснения, как появился участок земли в полгектара, находившийся за огородом и двором моего дедушки – Владимира Ивановича Волкова, и почему участок этот он не огораживал ни плетнем, ни забором, в отличие от двора и огорода.
XLI. О невеселой жизни Сталина
Сталину не так весело жилось, как Ленину и Троцкому, а такие приключения, как с бриллиантами балерины Кшесинской, ему и не снились.
Ленин ждал, когда же экономка Кшесинской исполнит свою клятву Аннибала и доставит ему полный саквояж бриллиантов. На харчах Кшесинской, при ее-то кухне, Ленин совсем разленел, оплыл жиром и когда к нему приходили за советами, как лучше разграбить Россию, даже не выходил к посетителям как раньше, когда он, разогнав благородных девиц, квартировал в Смольном институте, и все, кто хотел в свое удовольствие пограбить развалившуюся Российскую империю, толпами собирались у дома Кшесинской, и Ленин, внимая настойчивым просьбам Троцкого, вытаскивал свое ожиревшее пингвинье тело на балкон и, обращаясь к замершей от волнения и внимания толпе, говорил, не скрывая раздражения:
– Идите вы в ж… – прозорливо предвосхищая эстетические идеалы и образцы, восторжествующие лет сто спустя.
А иногда, после удачной попойки, находясь в приятном расположении духа, помахивал рукой и глубокомысленно-благодушно изрекал:
– Грабьте от восхода до заката, пока солнце не село.
Эти слова в толпе шепотом передавали друг другу, значительно переглядываясь и растолковывали тем, кто недослышал: «Так, мол, и говорит, грабьте, мол, от восхода до заката, пока солнце не село». Но что эти слова означают, ни те, кому растолковывали, ни те, кто объяснял, не понимали. Поэтому было срочно создано целое учреждение, куда собралось больше тысячи сотрудников (поэтому его назвали институтом, а позже так и совсем академией), где писались разные ученые труды по поводу этих, казалось бы, ясных и простых, как правда, но поистине вещих слов.
Ленин с Троцким так и не дождались экономки Кшесинской, они ведь не знали, что она валяется на задворках ревкома в Кисловодске, но не пьяная, как многие их подружки легкого поведения, а с простреленной головой (позже ее труп все же куда-то прибрали).
Троцкий очень расстраивался, что бриллианты Кшесинской уплыли у них из рук. А Ленин печалиться и огорчаться и не думал. К нему часто приезжал из Англии масон и писатель Герберт Уэллс[37 - Уэллс. – Полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.] и они вдвоем пили горькую и пьяными глазами, глядя на электрическую лампочку, мечтали, что такие же лампочки со временем заведутся в крестьянских избах по всей России и крестьяне на радостях повыбрасывают из изб иконы с изображением Иисуса Христа и его матери, две тысячи лет освещавшие потемки мира из далекого еврейского городка Назарета примитивными лампадками, и начнут, наконец-то, молиться на электрические колбочки, внутри которых сияют (так Ленину казалось с пьяных глаз) бриллианты Кшесинской. А когда Троцкий то и дело приставал к Ленину с укоризнами, что вот, мол, упустили Кшесинскую и бриллиантов теперь не видать, как собственных ушей, а без них, мол, трудно управлять государством, да еще таким обширным и густонаселенным, как Россия, Ленин преспокойно отвечал:
– Не горюй. Свет клином не сошелся на этой Кшесинской. В России найдется много чего, что можно пограбить и без ее бриллиантов. А управлять государством приставим нашу кухарку. Хорошая, толковая баба, у нас при ней и выпить и закусить – всего вдоволь, и где только берет, шельма, в это бескормное время. И что Россия – многонаселенная, тоже не беда, нужно расстреливать и голодом морить, авось как-нибудь сократим, поубавим число русских, а то и правда многовато развелось их на белом свете, но это дело поправимое.
Вот так, можно сказать, весело обстояли дела у Ленина с Троцким. Сталину же было не до веселья. Он ездил с обозами по деревням, отбирал у крестьян хлеб, грузил на подводы, каждый раз – драка, кто с вилами, кто с дубьем – хлеб отдавать просто так никто не хочет, пока ты ему не влепишь пулю в лоб с «винта», тогда только сосед смотрит сговорчивей. А иные хлеб в землю зароют, а ты ищи. А в лесах засели бандиты, по дорогам с хлебным обозом не проехать, везде нужно с оглядкой, осторожно, полагаясь на бдительность, интуицию и классовое чутье.
Но Сталина согревала мечта о том, что рано или поздно наступят светлые дни и можно будет грабить не только в России, под ее северными, невзрачными небесами, но и в Европе, особенно в южной: в Италии, в Испании, где одни только названия, такие как, например, Гренада звучат словно музыка, а уж как танцуют пылкие и страстные цыганки, да и всякие тореро тоже хороши.
Усталый, едва не засыпая на возу с мешками пшеницы, Сталин при каждом удобном случае, как только удавалось где-нибудь в волостной управе разжиться четвертушкой бумаги, писал матери. «О, моя мать! Ты, наверное, думаешь, что я не стал абреком. Это не так, я теперь революционер, это такой абрек, что всем абрекам абрек. Сейчас я граблю Россию, а скоро буду грабить Европу: Варшаву, Берлин, Лондон, Париж, Рим и Мадрид, о чем и мечтаю, когда выдается свободная минутка».
Мать читала эти письма, тихо плакала и, утирая слезы, писала в ответ: «О, мой сын! Лучше бы ты стал священником».
Бедная женщина твердо уверовала, что ее несчастный сын сошел с ума от безразличия к нему его первой жены, к которой он давно не наведывался, хотя та и родила ему первенца-сына.
Тем временем Белая гвардия уже подошла к самой Москве, и в бинокль были видны красные рубиновые звезды, которые Троцкий взгромоздил на кремлевские башни. Вот тогда Ленин, сообразив, что дело, как он сам говорил, «швах», и посоветовал Сталину повременить с грабежом крестьян и пообещать отдать им землю помещиков и земли при церквях и монастырях и тем самым взять их в сообщники.
Сталин, не однажды убеждавшийся в правоте Ленина, так и сделал. Он сказал крестьянам, чтобы они грабили все, что попадет под руку, как когда-то Емельян Пугачев и Стенька Разин, а ко всему тому, что они награбят, им еще и пахотной земли прирежут – по числу едоков.
– Врешь! – не поверили сразу крестьяне, хотя о Пугачеве и Разине помнили.
– Мамой клянусь, – ударил себя в грудь кулаком Сталин с такой силой, что даже самому стало больно.
Крестьяне бросились грабить помещичьи имения, что в общем-то им было не в новинку, о Пугачеве деды рассказывали, а о Стеньке Разине песни поются, он нравом был крут и с персидской княжной расстался безо всякого сожаления, чтобы перед сотоварищами достоинства не уронить. А барские дома, даром что они с колоннами да мезонинами, еще в 1905 го-ду начинали требушить, а теперь взялись так, что пух и перья во все стороны, окна вдребезги и красный петух под крышей закукарекал, только дай керосина.
XLII. О русском крестьянстве
И такой пошел грабеж по всей России – ни в сказке сказать, ни пером описать. Сталин, и даже сам Ленин с Троцким, диву давались. Вот тебе и крестьяне, вроде как мелкие собственники, смиренные лапотники, сирые и простые, как бабья печаль, а оказалось ежели грабить – так и пролетариям сто очков вперед дадут. Пролетарий он, что ни говори, с ленцой и бестолков, хотя с виду и в пиджачке и картуз на нем, а мужик пообстоятельней, если ему в башку что втемяшится – колом не вышибешь.
Крестьяне – они ведь тоже разные бывают. Не всякие, а разные. Всякие – это сброд, сволочь (или наволочь), сор, что по воде плавающий (чаще всего еще и со всплывшим дерьмом, оно всегда поверху, не тонет), что на земле, или не прибран, или из избы вынесен, выметен веником, или вдоль дорог, или на задворках, ну и на помойке тоже. А разный – это один такой, а другой не такой, а иной, может еще и лучше, чем такой, а может и хуже. Так и крестьяне, их под одну гребенку не возьмешь, очень, очень даже разные, особенно в удаленных местах, где какие завелись и произрастают под ласковым солнышком, а под белой луной греются.
Это только на первый взгляд все они одинаковые, все на одно лицо: и рябоваты, и нескладны, и ростом не вышли, и слово толком молвить не всегда получается, крестьянин, он ведь за себя «я» никогда не скажет, все «мы», с нас со всех, мол, и спрос, один я «не подюжу», что я, я как все, да и со всеми я не очень, моя хата с краю, в сторонке, когда погонят стадом, ну тогда и я, коли уж так, а ежели, при случае, так я сам по себе, меня и не приметно, а если голодно, ремешок потуже, да и какой там ремешок, так, веревкой подпоясан, подвязочкой, в лаптях, в армячишке (зимой в овчинном полушубке, ну да то зимой, зимой холодно, а и полушубок не у каждого, накинешь на плечи зипунишко и тоже ничего, терпим, а ежели все равно холодно, ногами потопай, и согреешься), а если что не так, то это не мы, а если какая неувязочка или загвоздка – ну руку в затылок, «крякнешь», охнешь, руки в стороны разведешь, с соседом перемигнешься, может оно, как-нибудь и наладится, направится.
Все это так. Но только на первый взгляд. А если вникнуть, то и крестьяне – разные. Если разбираться да присматриваться, то нужно с самого слова-прозвания начинать. Ведь откуда слово «крестьянин» пошло-взялось, поехало на скрипучей телеге (летом) или на разбитых розвальнях (зимой)? А это слегка переиначенное от «христиане». А христиане – от Иисуса Христа.
Сам он с далеких палестин, из городишка Назарета, что в еврейской стороне, где за столицу Иерусалим, как у нас, скажем, Москва. Иерусалим, понятно, большой город, а Назарет – маленький, захолустье. И вот этот Христос, то есть Иисус по имени, Христос по прозванию, прозвание это уже прозвище, то есть фамилия, это греки дали ему фамилию, потому что евреи народ сам по себе бедный, у них фамилий не имеется, только имена, а Иисус имя от еврейского бога Иеговы, этот Иегова заключил с евреями союз, подписал договор, они, евреи, затерялись как-то в пустыне, и долго блуждали, в пустыне еще хуже, чем в лесу, в лесу вроде как не видно куда идти из-за деревьев, но если заплутал, то по деревьям можно и определить, что плутаешь, кажется что уже три версты отмахал, скоро выберешься из чащи, из глухомани, ан нет, вон сосна с дуплом и ветка снизу сухая – час назад мимо нее шел, значит, на одном месте кружишь, леший дурит, с дороги сбивает, кругами водит, с лешим шутки плохи, когда он осерчает.
Но из леса так ли, этак ли выбраться можно, а из пустыни еще труднее, там ни дерева, ни кустика, никакой приметы, все видно, а глазом зацепиться не за что, и спросить не у кого, сорок лет будешь кружить на одном месте, как заколдованный, на песке и следов не видно, ветерком заносит, куда ни поткнись, все как по целине, идешь как по нехоженому, сто раз одно место топчешь, плутаешь, а невдомек, что с дороги сбился. Вот Иегова и пообещал евреям вывести из пустыни, и в самом деле вывел, ему сверху, с облака, видней, куда путь держать. Пожалел по их неприкаенности и бедности, – мол, и фамилий у них даже нет, такой бедный народ, надо ему помочь (тем более, что у самого Иеговы фамилия была, – Саваоф, что значит «небесный», то есть как и положено богу, «находящийся на небе», где боги и обитают, чтобы не мешаться среди людей на земле).
Иегове очень нравилось на небе, среди звезд. Звезд этих, ярких звездочек, на небе не счесть, множество, и сияют они, и блестят как те граненые алмазы, то есть бриллианты балерины Кшесинской, только у нее их украли, выманили мошенническим обманом, потому что не смогли найти обыском, воспользовались слабостью женского сердца, а звезды не украдешь, они высоко на небе, и даже знаменитый немецкий философ Кант не мог додуматься, почему они так высоко да и к тому же сияют.
Ну, высоко, это чтобы не украли какие-нибудь проходимцы, а вот почему сияют, объяснил ученый англичанин Ньютон, этот англичанин обошел в познаниях немца Канта, потому что любил смотреть как малолетний сын его прачки забавлялся пусканием мыльных пузырей с помощью обыкновенной соломинки. Оказалось, что и пузыри эти, и звезды сияют одинаково, а кто не верит, может убедиться сам после летнего дождя, когда на небе коромыслом висит радуга, из тех же лучей состоящая, что и сияние звезд, и мыльные пузыри. Одним словом, почему так высоко и почему сияют – вроде как известно и ясно-понятно любому знающему человеку.
А вот зачем сияют, тут закавыка, этого даже ученые люди пока еще не определили, хотя этих ученых людей немало и всем им деньги платят из государственной казны без счета и сожаления.
Иегова любил смотреть на звезды, и всегда дивился, что их много. Потому, когда он подписывал с евреями договор, то и пообещал, что их – евреев – будет на земле, как звезд на небе. Евреи, народ простой, доверчивый, обрадовались и ждут. А Иегова перепутал их с китайцами – сверху не разглядишь, где еврей, а где китаец, они почти одинаковые, только глаза разные и цветом лица тоже слегка отличаются, китайцы пожелтее, а евреи посмуглее.
И китайцев стало как звезд на небе. А евреев – мало. Ну да тут уж ничего не поделаешь, дело прошедшее. Правда, поговаривали, что, мол, Иегова не по ошибке соблаговолил китайцам, а обошел евреев, потому как они не соблюдали договора, хитрили, а Иегова с неба все заметил, а китайцы просто случайно нашлись рядом, вот им и повезло, а то что они не похожи на евреев – и глаза у них, как щелочки, и цвет лица лимонный – так это как раз им пришлось на пользу. Иегова потому их и осчастливил, что легко отличить от евреев, и с тех пор евреи к китайцам – ни ногой.
Иисус – то есть в честь Иеговы названный Иешуа, Иесуа, Иехошуа или Христос, как уже добавили фамилию греки – рос при отчиме. Отчим, старик, плотник Иосиф, догадывался, что сын не от него, говорить ничего не говорил, что ж тут скажешь, только руками разведешь, но пасынка особо не жаловал и ремеслу не обучал. Поэтому плотник из Иисуса получился так себе.
Вот Владимир Иванович Волков (Волк-Карачевский) был хороший плотник, что ни сделает, все ровно, без перекоса, без щели, плотно, да еще и гладко. Покажи немцу и тот скажет: «О, я, я, гут!» Да и не каждый немец так сам сможет, а только тот, который положенный срок отходил в подмастерьях и всему обучился, и не раз бит мастером по шее за промашки, огрехи и разные упущения, у немцев с этим строго, чуть что не так – сразу бьют, лупят, не предупреждая – строгий народ, во всем дисциплину соблюдают, отдай им в обучение Иисуса Христа – не выжил бы, прибили бы до смерти.
Волкову обучаться было некогда – на хуторе, при земле: пахать, сеять надо вовремя, и косить и за скотиной смотреть – плотницкое ремесло дело десятое, да и не у кого обучаться, разве что только возле отца, но он от старого ранения на русско-турецкой войне рано умер, в сорок лет. Плотник Волков был хороший. По многим причинам, а главных две. Первая – такие уж руки, криво не отпилит, наискосок не положит. Вторая – делал все не торопясь.
А другой торопится, так-сяк, наскоро, да и косорук. И таких плотников – пруд пруди, возьмет в руки топор, вот, мол, он и плотник. О горе-плотниках и пословица: чтоб не клин да не мох, то и плотник бы сдох. Это значит, если у него криво получится – клинышек подложит, выправит. А когда щель – и того проще, заткнет мхом, щели и не видно, и холодом зимой не тянет. И вроде дрянной плотник, а смотришь, с топором век так и перебился, тут клинышек выручит, там мох, да и от сельского жителя спрос невелик, кривовата избенка, а стоит, не разваливается, а если чуть покосилась, то и подпереть можно, чтобы не упала, это тебе не Германия, по линейке ходить не заведено, циркулем не отмеряно и крышу не черепицей крыть, а соломкой, она легонькая, не придавит, и тепло под ней, и даже шуршит, можно сказать, ласково, а когда ее ветром шевелит, так приятно, что хоть в стихи вставляй.
Не то в еврейских краях. Хорошее дерево там в редкость. Кедр, например, вроде сосны, да и получше будет, но в Ливанских горах, далеко. Так что, если уж взял топор, тесать нужно аккуратно, тут и глаз, и рука требуются ремеслу соответствующие, а испортишь материал, замены нет, беды не оберешься, за убыток взыщут втридорога, да и выгонят взашей. А что касается мха, так он и вовсе не в употреблении по той же причине: какой мох, песок да мелкий камень вокруг. У евреев даже слова такого нет – мох, у них священное писание – книга в четверть (как от большого пальца до указательного) толщиной, – а слова «мох» в ней нет, прочти от корки до корки, от доски до доски – не сыщешь.
Вот и не пришлось Иисусу плотничать. Ну а без ремесла безхлебно. Он и подался людей учить, как им жить на белом свете. Ведь жизнь штука такая. Живем, живем, да глядь, как раз помрем. Живем потому, что хлеб жуем. Но чтобы пожевать, приходится поработать. Потому человек, когда мамка с тятей кормить перестанут, тем и озабочен: чтобы пожевать – поработай. Пожевал, опять хочешь – опять поработай. Да и гол, надо бы чем прикрыться, а чтобы одежонку какую раздобыть, опять же – работай. А ведь толку – все равно помрем, кто чуть раньше, кто чуть позже, зачем же работать, потеть, трудиться, того смотри, надсадишься.
Взять к примеру птицу. Сидит себе на веточке, щебечет, чирикает, тивкает: тити-тюри-чтерличь – это трясогузка, или тиль-вили-тили-вили-трр – ласточка, а если славка, то: тирли-витюрли-че-чит-титерли. И не голышом – перышки у ней одно к одному, и расцветка и фасон, не всякий портной подберет. И одета, и сыта, безо всяких трудов и хлопот.
Про щебет и чириканье, и про перышки – все верно, так и есть. А вот про труд как раз нет, это в давние времена издали могло показаться, что она, пташка-пичужка, мол, без трудов и хлопот, а накормлена. Птичка да, не пашет, не сеет и не жнет острым серпом золотую рожь да пшеницу, а сыта. Но позже французские и английские и, следом за ними, кропотливые немецкие естествоиспытатели разузнали, выведали, что все эти тили-вили да тирли-витюрли или чтобы подозвать самочку, или пока самец не справит свое дело, а когда снесешь яичко, а то и четыре, а то и сразу шесть, сиди молчком, грей, а вылупятся птенцы – четверо-шестеро – так тут уж совсем не до песен, чтобы прокормить пищащих, неугомонных с незакрывающимися клювиками, приходится так повертеться, что и пахарю позавидуешь, и жнее в поле, пока соберешь по букашечке, по червячку, по зернышку, пахарь и жнея, они-то хоть могут отдохнуть в тенечке, переждать самый солнцепек, а если помоложе, так и в куче снопов спрятаться от посторонних глаз и не скучать, вдвоем не заскучаешь, вдвоем сообразишь, чем заняться, а птичке отдыха никакого – букашка и червячок ведь не на блюдечке поданы под сладко-кислым соусом, улизнуть норовят, в щели запрятаться, под листком укрыться, их еще попробуй сыщи, ухвати, уклюнь, букашка и червячок тоже жить хотят.
И любой естествоиспытатель скажет, во сколько раз больше своего веса птичка за день этих букашек и червячков понавыковыривает – потому что не только птенцам, себе тоже какой-никакой прокорм нужен, так что доподлинно известно, трудолюбивей птички твари нет, хотя слово «трудолюбие» здесь неверно, не от любви и склонности и пристрастия к трудам суетится весь день птичка, с восхода до захода солнца, а от нужды – кушать-то хочется.
Но к словам естествоиспытателей тоже нужно относиться с осторожностью. Оно, вроде, все верно, а не так просто, как по первости покажется и в научных трудах изложено, да еще и зарисовано. И микроскопы, и телескопы – это хорошо, да не все в них увидишь.
Они ведь, эти естествоиспытатели до того дошли, что и в наличии Бога усомнились. Все осмотрели, и между атомами, которые философ Демокрит придумал чисто умозрительно, и под перышки птичкам заглянули, всем, включая голубей и межзвездное пространство осмотрели – нет нигде Бога. А он вдруг – тук-тук, совсем рядышком, есть, мол, я, только не там искали, а в другом месте. И в самом деле, вроде, как есть, а где – не понятно, а уразуметь хочется, но Бог не птичка, его не зарисуешь в книжечку.
Иисус Христос в такие глубины и подробности входить не имел намерения. Птицы небесные не работают и прокормлены, не будем и мы трудиться, мы, мол, тут временно, не дома, а в гостях, не сегодня-завтра помирать, стоит ли целый день топором махать, а уж тем более с сохой поркаться.
Оно и в самом деле нелегко, если плотник, а косорук, или пахарь, а задумчив, и потому трудно ему уследить за сохой, ведь никак нельзя замельчить – семена раньше времени из земли вылезут, посохнут, а глубже тоже нельзя – не взойдут в положенный срок, да и если глубоко возьмешь – лошаденке тяжело. Поэтому когда с сохой, за ней и смотреть надобно и за бороздой – и там в конце поля, лошадку за вожжу, чтобы поворачивала: «Но, милая, забыла, что ли?» – и сошку из земли на повороте, а не размышлять-гадать, что там в конце – не поля, не борозденки, а после этой земной жизни, и будет ли иная.
А дашь волю мечтам-думам, к осени и без хлебушка останешься, и тогда – себе сума, а деткам сумочки – и на дорогу, подайте, люди добрые, на прокорм, и подадут, но не всегда, народ сердобольный да иной раз и у самих в закромах не полно, и подать нечего, да и свои детки с ложкой за столом, а в мисках – «скряб-скряб» по донышку и хлебца просят.
Крестьяне, от христиан прозвавшиеся, к работе не склонны, потому как о будущей жизни задумчивы. И не очень пригодны. Топором тешут – нехотя, сохой землю – не пашут, ковыряют, и урожай от того невелик, зато мыслей – палата, как бы, мол, так прожить, чтоб сохой земельку не шевелить да пот не лить, а как-нибудь этак мечтательно, но не на пустой желудок, человеку ведь не так много и нужно, хлебца кусочек да чтоб тепло было, и баба сбоку, для известной надобности.
Бывают и другие земледельцы, их и называют не крестьянами, а селянами, от того, что живут в селе. У них и изба попросторней, и в землю не вросла, три окна на улицу, а в полисаднике и цветы, и кусты сирени, и топор в руке они держат ловчее, и пашут вернее, и лошаденка у них не доходяга-кляча, а хозяйская, досмотренная, с удобной упряжью, да и не одна, а две-три, а у кого и четыре, а когда на базар или ярмарку, то едут не на разбитой немазаной телеге, а на рессорке.
Но живут крестьяне и селяне вместе или рядом. И на первый взгляд их и не различить. Самое главное различие – отсутствие в слове «селянин» буквы «р», так как буква эта очень важна в словах «крестьянин» и «христианин». В слове «селянин» буквы «р» нет, и живет он в этой жизни, не полагаясь на последующую после смерти. А крестьянин именно на последующую и надеется, а до этой у него руки не доходят, та, последующая, для него важнее, она ведь вечная, а эта – временная, как ее ни «уладь», ни устрой, все равно не надолго, лет на семьдесят, а уж никак не намного больше ста, так что ж стараться.
А селянин тем и отличается, что живет «в охотку», старательнее. Иной раз, особенно если земля неурожайна, песочек, и не намного богаче крестьян, а как-то «пригляднее», толковее.
Крестьян же буква «р» связывает не только со словом «христианин», но и со словом «дерево», и живут они как дерево, как лес – дикий, неприглядный, что в овраге, что по болоту, что на косогоре, где с буреломами, где с полянами, хорошо, когда сосновый или березовой рощей, бывают и отдельно стоящие деревья, как сосны во ржи на картине художника Шишкина, а бывает и как на его же картине «Утро в сосновом лесу» с медведями. Крестьян в России много, потому и сказано: «Россия, Россея – страна крестьянская, христианская».
Большая часть крестьян жила при барине. Таких крестьян называли крепостными, они, их деды и прадеды, заключали с барином договор – крепость. Крепостью договор этот назывался потому, что и барин и крестьяне клятвенно обязались соблюдать его крепко. Это так было заведено в России. В других странах, в Европе крестьяне тоже были крепостные. Но никаких договоров там не писали, баре – в железных доспехах, на конях – наскочат на деревню, кому дубинкой по голове, кому, кто чересчур строптив, голову мечом с плеч. А всех, кто жив останется, загонят в крепость, то есть в замок с башнями – так все и становились крепостными и потом, при замке, на поля и луга – пахать, сеять и косить.
В России крестьяне сами шли к барину, писали крепость – договор, мол, прокормиться не можем, кто ленив, кто покушать горазд, а работать – нет, а то и татары налетят на конях (как те баре в Европе, только у татар глазенки узкие и кони малорослые, зато выносливые, степные) да и погонят в полон. Поэтому так, мол, и так, нам бы на время для прокорма в долг, а мы потом отработаем, вот такую «крепость» и заключали.
Царю это не нравилось, он барам людей «в крепость» брать запрещал, человек, мол, божья тварь, им владеть не положено, до добра это не доведет, ослушников грозил строго наказывать, но по недосмотру глядь – а уж половина крестьян в «крепости», крепостные, старые долги барам не выплачены, а баре их уже за скотину держат, на торгах продают, на борзых собак меняют мужиков, хотя в одной церкви с ними молятся. А договор-крепость все-таки подписан, его как теперь не хоти-крути, а соблюдать надобно.
Но не соблюдали и со временем часто нарушали, как евреи свой договор с Иеговой, а прошло лет двести-триста, договора эти потеряли, что в них когда-то записали, никто толком не помнит. Вышло много путаницы, пошли бунты, и крови много пролилось, что по недомыслию, а что и по неуемной злобе. А когда царь в сердцах всякие крепости отменил, то баре и крестьяне остались очень недовольны, потому как работать ни те, ни другие не хотели, а кушать всем надобно.
Только барину на блюде подай и чтобы повар – не меньше как француз, из Парижа выписанный, а крестьянин и тюрей сыт, да кто ж ее ему в деревянную миску накрошит-намешает, если с весны не пахано, а уж если с весны не пахать, то по осени не обмолочено, потому что молотить-то нечего. А коли молотить нечего, то и на мельницу ничего не свезешь. А с мельницы не привезешь, глядь в сусеках и пусто, да и хлебушка на столе нет, детки рты раскрыли, как галчата, а дать им нечего.
Баре свое блюдут, у них все в новых бумагах записано в «ревизских сказках», а крестьяне неграмотны, читать не умеют, тому, что в бумагах числится – не верят, но зато твердо помнят, хотя и без бумажек, что им полагается по справедливости, а не по законам, разными чернокнижниками придуманным, чтобы притеснять крестьянский народ или вовсе свести его как сорную траву, чтобы на земле попросторней стало, от такой напасти спасение только у царя-батюшки, без него, да от голода крестьяне и помереть могут в неисчислимом количестве, а без крестьянства России не устоять. Россия страна крестьянская, христианская, крестьянин он и землю вспашет и деток нарожает вместе со своей бабой, их и кормить приходится, хоть бы и в неурожайный год, одним словом – есть ли, нет ли – вынь да положь. Царь же, он крестьянам – отец родной, он их сберегать от Бога поставлен, ему крестьянина «забижать» не с руки. А баре – все вокруг царя, рядом, они его, если им не угодить, и придушить могут, запросто по своему коварному умыслу.
А те крестьяне, которые жили без бар, сами по себе, они тоже землю сохой ворошили, да «по-християнски» надеялись, что, мол, уж, когда помрем, вот тогда и поживем.
Но грабить, раз уж Ленин наказ такой дал, все оказались охочи, грабить не пахать, косить, когда во вкус войдешь – дело веселое.
Имения помещичьи, барские – что пожгли, когда керосин вовремя подвозили, что разбили-разломали. Такой устроили погром, что любо-дорого. Что от недовольства, помня старое зло, что от разгула, потому так все и завертелось, без удержу, а по большей части от недомыслия, то есть за компанию, за компанию как известно и «жид» повесился где-то в Запорожской сечи, от излишней выпивки.
А так же и от раздражительности. От этой самой раздражительности разломали и все пианино, рояли и клавесины. Они все с клавишами, клавиши белые и черные, в них пальцем ткни, они – бим-бим, ля-ля-ля. Музыка такая. Барские дочки, молоденькие барыньки, при них романсы распевают. Этим барынькам кисейные юбки их, которые они вместо сарафанов нацепили, задрать бы, да ноги врозь. А по пианинам – топором. Ежели тебе музыка нужна, печаль-тоска на душе, так возьми балалаечку, да и тренькай, жалостливо, со слезой:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит –
То мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит.
А весел, выйди с кандочка, пятка в землю, носок вверх и не тренькай, а щипком с подковыркой:
В том лесу соловей
Громко песни поет,
Молодая вдова
В хуторочке живет.
Или
Эх, полным-полна
Моя коробочка,
Есть и ситцы,
И парча!
А пианино, рояль и клавесин придумал немец, а потом еще и смастерил на нашу голову, от немецкой прыти да придумки добра не жди. Мужику с сохой, да с косой, а барские дочки романсы распевать, бим-бим, ля-ля. А если топором, то дриньк, звяк и ни тебе больше бим-бим, ни ля-ля.
Очень уж раздражали все эти пианино крестьянствующий, хлебопашествующий народ. Поэтому и ломали их с остервенением, всласть, так, что во Франции было слышно самому Тургеневу[38 - Тургенев. – Полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.].
XLIII. Про Тургенева
Тургенев давно уже состарился, а в Россию возвращаться все никак выбраться не мог, по той простой причине, что в России не во всех местах есть водопровод, как в Париже. Хорошо в России: золотая рожь колосится, луга цветут, леса манят прохладой, а осенью от них глаз не оторвать, они, как терем расписной, и обнажаются с печальным шумом, какие только тогда мысли грустные, но сладостные не придут в голову, и даже нивы печальные, снегом покрытые – чудо как прелестны, а уж весной, когда все оживает – дыши, не надышишься упоительным живительным, почти зримым голубовато-изумрудным воздухом.
Ну а вот захочется испить водицы. И что же? Ведерко в руки (а если два, то коромысло на плечи) да и к колодцу, а то и вовсе ищи родничок, в нем вода вкусна, но далековато.
За водой к колодцу – это бабам хорошо бегать, там у колодца и посудачить время найдется, а молодым девкам фигуру показать, пройтись у парней на виду или новым сарафаном похвастаться перед соседками, что «тятенька» с ярмарки привез. А знаменитому писателю некогда, тем более, что и на охоту пройтись с ружьишком тоже время упустить нельзя.