banner banner banner
Филонов
Филонов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Филонов

скачать книгу бесплатно

Доктор Кульбин не тяготился своей профессией, он относился как к ремеслу к медицине; она не была для него врачебным искусством.

В столовой доктор Кульбин ведёт интересный спор с каким-нибудь художником или поэтом, в пятый раз обращается к нему его жена:

– Вас больные ждут!..

– Ах, душечка, я им нужен… они подождут…

Филонов среди своих немногочисленных знакомых навещал Кульбина, через него он знал, что делается на поверхности жизни; в келью к Филонову не доносилось ничего.

В келье своей Филонов был предоставлен сам себе, придя же к доктору, он чувствовал, что к нему в мозг вторгались новые идеи; встретив <у> Кульбина оппозицию, вдруг загорался огнём протеста; жаром недоверия к общепризнанным и всеми принятым условностям творчества.

Одиночество, а Филонов был одинок, имеет достоинство углубить душу, но ничто не способно так успокоить индивидуальные резкости, даже обесцветить, от чувства противоречия, душу творца, весь характер его личности, как одиночество.

Одиночество – всё время быть сам<им> с собой, приучает человека думать, что он такой как все, что те представления, фантазии, которыми обуреваем дух одинокого, привычны, изучены, доступны, понятны, свойственны всем; одиночество этой стороной своей лишает человека самомнения и превращает его в наивного скромника.

Филонов, когда посещал Кульбина, подбадривал себя и уходил с головой более гордо поднятой, и энергия его к работе становилась отчётливой, несокрушимой.

Доктор Кульбин для Филонова был заразительным примером.

Он преподавал в каком-то высшем учебном заведении, был главным доктором в амбулатории, где все дела вёл бойкий фельдшер[11 - Н.И. Кульбин являлся приват-доцентом Военно-медицинской академии и главным врачом Главного штаба. Далее описывается его кабинет в арке Главного штаба на Дворцовой пл. Ср. с близким описанием в более поздних воспоминаниях Бурлюка о Кульбине: «Приёмный кабинет Н.И. Кульбина помещался в знаменитой арке Генерального штаба. Идя через неё от Зимнего дворца, – первая дверка (в арке) с правой стороны. Кульбин ездил “на службу” по утрам, каждый день. Он однажды взял меня с собой. Мы вошли – военный фельдшер встал во фронт и отрапортовал положение дел. Один больной – болят зубы. – Простите Д. Д. – я сейчас, – сказал Николай Иванович и увлёк больного в свой кабинетик, комната с толстенными стенами (на подоконнике можно спать), – он заложил пациенту вату с карболкой и его служба была кончена» (см.: Бурлюк Д. 1907. Наша первая зима в Питере (Н.И. Кульбин) // Color and Rhyme. 1964–1965. № 55. С. 27).], и Кульбин заезжал туда два раза в неделю; доктор останавливал извозчика под большой аркой казённого здания, отворял маленькую дверь в необычайно толстой кирпичной стене и входил в амбулаторию, низкую комнату со сводами; комната была перегорожена деревянной решёткой, из-за неё выскакивал краснощёкий, полный, с рыжими усами фельдшер, доктор говорил: «Здравствуйте», – и протягивал руку для пожатия:

– Как у вас?

– Имею доложить, всё благополучно; сегодня утром служитель Пётр приходил, засорение желудка, я ему “oleum ricini”[12 - Касторовое масло (лат.).] прописал.

Кульбин подписывал ведомость и уезжал; кроме этих двух мест и приёмов на дому у Кульбина были ещё лекции в народном университете; время доктора было занято и расписано; по вечерам он не пропускал концертов или же театральных представлений; посещал собрания художников, бывал в ночном клубе «Привал комедиантов»[13 - Речь идёт о художественно-артистическом кабаре «Бродячая собака», одним из учредителей которого был Кульбин; упоминаемый в тексте «Привал комедиантов» откроется только в апреле 1916 г.].

Кульбину было уже сорок шесть лет; он был слаб здоровьем, худ, тщедушен, череп его был лишён волос, доктор покашливал, мёрз и в кабинете у письменного стола всегда держал в жестяном футляре керосиновую лампу-«молнию», служившую ему печью. Ходя по кабинету, оживлённо разговаривая с собеседником, доктор то и дело подходил к печке, и у него была манера садиться на эту печку, подложив под себя руки; таким образом он согревал и конечности, и мёрзнущую спину свою.

В квартире Кульбина был телефон, и он разговаривал с многочисленными знакомыми своими постоянно.

Жена доктора была красивой дамой, у её родителей на Васильевском острове были большие коммерческие дома, но родители не помогали мадам Кульбин[14 - Имеется в виду Евдокия Павловна Кульбина (Козлова,? – 1932). В воспоминаниях Бурлюк ошибочно называет её Раисой Павловной (см.: Бурлюк Д. 1907. Наша первая зима в Питере. С. 27).].

Она, по их мнению, сделала плохую партию, выйдя замуж не за фабриканта, а за доктора.

Но докторша мало беспокоилась этим, доктор Кульбин зарабатывал достаточно денег для безбедного житья; было одно обстоятельство, которое тревожило, и она зорко следила за тем, чтобы страсть доктора Кульбина не перешла границ, вредящих налаженному быту семьи.

Mrs. Кульбин воспитание своих детей доверила бонне, а сама, как все дамы столицы, не прочь была принять участие в любительских спектаклях[15 - О колоритном исполнении Е.П. Кульбиной роли буфетчицы в пьесе А. Стриндберга «Виновны – не виновны» в Териокском театре В. Мейерхольда упоминает в своих мемуарах В. Пяст (см.: Пяст Вл. Встречи. М.: Федерация, 1929. С. 240).]; Филонов много раз встречал её в отдалённых частях города, сопровождаемой молодыми людьми.

Но и доктор Кульбин был полон лихорадочной жаждой жизни. Он любил женское тело не только как врач, не только как художник, но и как человек, которому отрадно прикосновением к красивому, бодрому и молодому подогреть свою остывающую чувственность. Если к нему приходила пациентка, то он вводил её в кабинет, где у него стоял диван, обитый клеёнкой, и брался за лечение пациентки только в том случае, если пациентка соглашалась раздеться и произвести полный медицинский осмотр.

Доктор Кульбин был серьёзным врачом, но он любил также видеть рубаху, лиловые ноги под белым холстом и худосочные худощавые спины курсисток, иногда обращавшихся к нему.

У доктора Кульбина было много детей, старшие две девочки лет по двенадцати с задорно короткими носами своими матовыми лицами с голубыми глазами напоминали английские гравюры.

Филонов запомнил вечер; он сидел в столовой Кульбина, доктор занимался с запоздалыми больными, Mrs. Кульбин позвала Филонова: она ввела его в спальню детей, кроватки девочек стояли рядом. Mrs. Кульбин держала свечу, затеняя её пламя рукой:

– Смотрите, Филонов, как странно они спят…

Филонов увидел кроватки девственник<ов>-подростков; подушки были обшиты кружевами, пряди распущенных волос окаймляли обычно матовые личики, теперь пылавшие румянцем сна; в комнате было жарко, ноги и руки подростков были обнажены; но что было особенно занятно – это необыкновенный излом детских тех: головы девочек были так запрокинуты назад, что за беленькие тоненькие шеи их было страшно; конечности были разбросаны, как крылья при полёте в бурю.

Это был не сон, а взлёт среди облаков в голубое небо, покрытое белыми перистыми облаками, когда смотришь в лазурь и между движущимися на различной высоте рядами, слоями туч чувствуется воздушное пространство.

Доктор Кульбин любил более всего на свете живопись; всем остальным он занимался только потому, что его вынуждала суровая необходимость, насилие большинства над одним, слабости, темп казённого города-гиганта, в котором прошла его размеренная, расписанная по часам и по обязанностям жизнь.

Доктор Кульбин был специалистом медицины, которая ведает душевными болезнями человека.

Кульбин эту специальность считал свойством своей природы, он подчинялся ей не споря, как корова не спорит против своего вымени и доек. Доктор не спорил с жизнью за то, что она дала ему эту практическую дорогу; но у каждого бывает отдых; знал отдых от страстей, от тягот земных, от казёнщины, которая увенчала его мундиром и эполетами, знал доктор Кульбин отдых – этот отдых он находил в занятиях живописью.

Филонов не любил часто приходить к доктору Кульбину, он видел, как этот человек, не имея знаний живописи, не будучи никогда в состоянии надеяться, что искусство подарит его досуги великим образцом своего крайнего подъёма, всегда всем сердцем был предан этому искусству; доктор Кульбин верил в своё искусство, он не смотрел на него сквозь очки какой-либо школы, указки профессора.

Доктор Кульбин не был специалистом в области художества, он относился бескорыстно к нему, не только не требуя от него материальных выгод, но и не требуя от художества чрезмерной благосклонности, не пытаясь соперничать в нём с ранее бывшими знаниями и мастерством.

Доктор Кульбин был дилетантом. Для Филонова он являлся полезным примером. Филонов видел, что в художестве также может быть великая истина; тело немощно, но зато дух бодр; и каждый раз, возвращаясь от Кульбина, он думал: тело, видимость его художества немощно слаба, но дух бодр, и он черпал эту бодрость духа, запасался уверенностью в свои<х> сил<ах>.

Глава IV. Знакомые Филонова

Филонов жил в городе-спруте, выросшем из топких луговин при студёнистом, как на блюде разлитом, Финском заливе.

Город для частного человека, которого никто не знает, для артиста, для художника, чья карьера находится в периоде созидания, город – это те люди, которые в нём живут, которые помнят, знают, к кому можно пойти, обратиться за помощью.

Филонов вспоминал бесчисленные города, он думал о том, как три дня пробыл в Лондоне[16 - Со слов П. Филонова известно, что в конце лета 1912 г. он совершил путешествие по Европе, добравшись до Италии, причём большую часть пути проделал пешком (см.: Филонов П. Автобиография // Павел Филонов. Реальность и мифы / Сост. Л.Л. Правоверова. М.: Аграф, 2008. С. 10). В апреле того же года, сопровождая отца на воды, в Германию выехал и Бурлюк, посетивший затем Францию, Швейцарию и Италию. Накануне поездки в письме Кульбину от 10 апреля 1912 г. он сообщает, что планирует добраться до Лондона (см.: Давид Бурлюк. Каталог. М.: Гос. музей В.В. Маяковского, 2009. С. 20), однако его намерение не осуществилось. В Англии из рус. футуристов удалось побывать только В. Каменскому (в 1911 г.).], как блуждал по серым плитам тротуара среди высоких закопчённых громад; он был в Лондоне совершенно один; кругом миллионы людей; в рестораны, в театры, кебы, в вагоны собвея[17 - От “subway” (англ.) – подземка. В 1920—1930-е гг. было принято написание «собвей». См., например, сб. «Свирель собвея» (Н.-Й., 1924), в котором принимал участие Д. Бурлюк.] вливались толпы народа, и Филонов видел: часто люди держались по двое вместе, или же целая компания была знакома между собою; они вместе гуляли, вместе закусывали, вместе смотрели пьесу в театре; Филонову приходил в голову образ тонущих людей, один спасательный круг и за его петли семьёю дёргалось несколько рук. Люди спасались от одиночества, спасались от будней жизни вместе.

Филонов блуждал по лабиринту улиц среди домов, так похожих один на другой. В сумерках около рельсовых путей он увидел дома, отвратительные, грязные, неряшливые.

В этих домах, подумал Филонов, должны жить отвратительные люди-калеки.

Филонов блуждал по городу. Во всём городе у него не было ни одного знакомого.

Особенно помнились ему блуждания ночью; когда в переулках царит полный мрак, переулки злобно беременны темнотой, когда, наклонясь с моста в чёрную воду, видишь полуночного лодочника, толкающего тяжёлую барку, он равнодушно не заметит бледное тело утопленницы, всплывшей под кормой.

Ночи были холодными; туман делал одёжу влажною, плиты улиц блестели, отражая чёрное небо и зелёные пятна фонарей.

Филонов был одинок. До него в этом мировом городе никому не было дела; останови на улице прохожего, скажи ему: «Я одинок!» Тот с ужасом выпучит глаза и побежит в сторону.

Во время скитаний Филонов забрёл в кривую узкую улицу. С одной стороны шли деревянные сараи, а с другой длиннела и пузатилась каменная стена, над ней крыша образовывала навес; за стеной слышался шум и рокот фабричных колёс.

В полумраке Филонов увидел людей, которые плотн<ым> рядом сидели вдоль стены, прижимаясь к ней спинами. Эти люди сидели дружной семьёй, они сидели, прижавшись бок о бок, как сидят близкие; они сидели так, как в театре сидят чужие, посторонние, но поглощённые до конца ярко выраженной идеей, умело экспонируемой перед ними[18 - Описание ночных лондонских улиц, возможно, вдохновлено гравюрами с изображением нищих, сидящих вдоль стен, из знаменитой серии Г. Доре «Лондон».]. Ночь была холодна, а за стеной, очевидно, проходили трубы машин, согревая стену.

Ряд спин этих бездомных бродяг дружно объединился, высасывая из пузатой тёплой стены крохи участия и кирпичной ласки.

Филонов думал, что если у человека в большом городе нет знакомых, то эта стена, её полуночные друзья являются этим оазисом дружбы, понимания и участия.

Добиться ласки красивых, живущих в благоуханных палаццо трудно, тогда пойди к неряшливым вертепам, оттуда тебе протянут руку нищета и страдание, возьми и смело пожми её…

Большой город – это те люди, те знакомые, те близкие, которые живут в нём. Если в городе нет никого, он превращается в каменную тюрьму, ряд бесконечных домов кажется холодными стенами темницы.

Глава V

Филонов, приехав в столицу и запершись в своей комнате в Академическом переулке, представлял себе те знакомства, которые у него были.

Первое, доктор Кульбин, через него Филонов встречался с художниками, которые группировались вокруг этого фантазёра, фанатика-дилетанта.

Среди них был Кнабэ, живший на одной из дальних линий Васильевского острова[19 - Иван Адольфович Кнабе (1879—?) входил в объединение «Голубая роза», жил в Москве, по каталогам и репродукциям в «Золотом руне» (1907. № 5. С. 18; 1908. № 1. С. 28, № 2. С. 20 и др.) известны названия нескольких его картин, ни одна из которых до сих пор не выявлена. В редких критических отзывах тех лет они обычно приводились в качестве образцов «лунных кошмаров» и «уродливых кривляний». После 1910 г. всякие упоминания о художнике в прессе исчезают.].

Над окнами подвального этажа была прикреплена вывеска с нарисованной на ней особой, гладящей белую манишку.

Сестра Кнабэ была прачкой, художник и жил у неё.

Филонов вошёл в помещение, где две женщины мыли бельё, а третья смачивала воротнички крахмалом, распущенным в блюдце, и быстро водила по ним горячим утюгом.

– Вы к брату? Пройдите, он дома.

Филонов очутился в комнате, здесь также сильно пахло мылом и паром от мокрого белья; две кровати – железная, другая деревянная, на которой возвышалась груда подушек в ситцевых наволочках; сам Кнабэ сидел на железной кровати, пер ед ним стоял простенький мольберт, на котором была укреплена картина.

Она была написана на старом, каком-то изветшавшем холсте, гвоздики в подрамнике были ржавые, как будто долгое время находились в воде.

Картина была написана красками невообразимой мутности, паутинности и грязи, но в ней было что-то столь нелепое, кошмарное, как паскудный, невозможный сон; снится, сознаёшь, что нелепость, что это не опасно, сам себя убеждаешь, что это сон и, однако, не можешь отрешиться от власти дурноты сновидения над спящим разумом.

На картине был город, дома слегка кривлялись, небо исчерна-синее изредка прочерчено птицами, с колокольни, наверное, звон; бульвар, на нём семечки, сапоги бутылками, картуз ухарски заломлен и гармоника… это не написано, не написано, а чувствуется!

На зелёной скамейке сидит дама, невероятная, невозможная, дама с вывески, но живая, а птица, бог весть откуда севшая к ней на плечо, своим прямым носом клюёт даму в ухо.

Филонов близко чувствовал творчество Кнабэ, но они шли различными путями, Филонов был во всеоружии знаний школы, он избрал странную манеру выявления своего мира ощущения потому что он не любил ничего обычного, однообразного, будничного и не раздражающего; он знал свою силу и свои достоинства, но глядя на тщедушную с жёлтенькими, торчащими волосами фигуру Кнабэ, сидевшую рядом с ним, он искренне удивлялся, что столь бесхитростными приёмами можно сказать столь многое.

– Вы давно написали эту картину?

– Нет, на прошлой неделе начал, – запищал Кнабэ, действительно, голос у него скорее походил на писк мыши или же придушенный крик ночной птицы, чем на голос человеческий.

– А вы будете выставлять<ся> на «Голубой розе»? – Кульбин… – запищал снова Кнабэ.

– Ещё не знаю. Эту даму вы писали от себя?

– Отчасти пользовался гимназисткой, она позировала недолго…

Глава VI

У Филонова было ещё одно знакомство, которое завязалось в Академии.

В классах он часто работал рядом с художником, чьё лицо привлекало внимание Филонова: нос с переносицей приплюснутой, лицо матовое, сухощавое, глаза острые под резкими бровями, над которыми возвышался заметный лоб с нахальными прядками пробора.

Сапунов к Филонову чувствовал привязанность, после Академии он быстро сделал карьеру, ловко писал старинные вазы и букеты роз.

Особенно он прославился декорациями; в музее Бахрушина, в Москве, уже была отдельная стена с эскизами его театральных постановок.

Виделись они изредка; но вот врывался к нему лихорадочно оживлённый, курящий сигару его легкомысленный друг и кричал:

– Достал, достал, едем, лихач ждёт у ворот, не задерживай, он у меня по часам, ты знаешь, я пешком не хожу, на трамвае и извозчике не езжу; «достал» – относилось к какому-нибудь особо редкому коньяку.

Сапунов не признавал никакого другого напитка.

Сапунов любил Москву, но последнее время ему приходилось жить в Петербурге[20 - После окончания Московского училища живописи, ваяния и зодчества с целью получить отсрочку от армии Н.Н. Сапунов поступил в Высшее художественное училище при Академии художеств. С 1908 г. практически постоянно проживал в С.-Петербурге.], и здесь он сумел найти гостиницу, которая напоминала старинный московский купеческий дом в два этажа.

Номеров было немного, на второй этаж вела лестница с перилами, обитыми красным сукном.

Двери сапуновского номера наполовину были стеклянные, а наверху над ними большое полукруглое окно, какое бывает на чердаках флигелей.

Оно изнутри затянуто картоном, а дверь затянута жёлтой драпировкой.

Филонов и Сапунов подошли к двери его комнаты, она оказалась отпертой, из комнаты слышались голоса.

– Они уже здесь, – сказал Сапунов, – хорошо, что мне удалось добыть подкрепление, проходи, – сказал он, пропуская Филонова вперёд.

У Филонова от холода озябли и покраснели руки, рукава его пальто были коротки, стоя на пороге, он смотрел на общество, находившееся в комнате; здесь были: доктор Кульбин, высокая, очень худая и подвижная художница Гончарова и с курносым скуластым лицом и самодовольными энергичными глазами, большой упитанный Ларионов.

Когда вновь пришедшие разделись, Ларионов сказал, откупоривая бутылку:

– Сапунов, мы не виделись с тобой чуть ни год, встречу обрызгаем таким хорошим коньяком, как у вас в Москве, что нового?

– Господа, обо всём поговорим под конец наших бутылок, а теперь, пока головы свежи, давайте толком обсудим нашу выставку, – с этими словами доктор Кульбин взял карандаш и бумагу. – Все присутствующие здесь являются учредительным собранием «Голубой розы». Помещение мной подыскано, через две недели мы можем открыться, теперь же, кто сколько вещей может дать?

– Мы с Наталенькой полтораста, – просюсюкал Ларионов.

– А я, – сказал Кульбин, – сорок, остаются два прекрасных незнакомца Филонов и Сапунов.

Филонов заторопился:

– Я думаю, совсем мне выставлять не надо, я ещё не готов, мой «Готический собор» не разработан, а также не окончена «Женщина-падаль», а кого бы я советовал вписать, так это Кнабэ – ему десять вещей, его «Дама с весенней птицей» может заинтересовать, и больше скажу: увлечь!

Кульбин и Сапунов возмутились:

– Свинство, чёрт знает, что такое! Человек работает скоро десять лет и не хочет показать себя, Филонов, ведь у вас нет денег, чтобы купить холста, вы пишете, может, плохими красками, а вы дадите вещи на выставку, тот же Жевержеев[21 - Имеется в виду Левкий Иванович Жевержеев (1881–1942), коллекционер, меценат.]купит, и вы будете устроены, сможете снять ателье и работать припеваючи.

Филонов молчал.

Ларионов вдруг вскочил, засюсюкал и закричал:

– Филонов поступает правильно, выставки – ерунда, мы с Наталенькой выставляем тоже в последний раз, вы знаете об американце Колленте[3 - В англ. переводе его фамилия указана как Collet (р. 5–6).]: он был великим философом, величайшим поэтом, а между тем никогда ничего не печатал…

– А как же вы знаете об этом? – сказал, смеясь, Кульбин.

– Все американские газеты кричат о нём, слушайте, слушайте: Коллент имел очень небольшое состояние, но страсть его к чтению была такова, что он читал всё время, сидел ли за столом, шёл ли по улице. <В> какой-нибудь части Нью-Йорка <в> старом доме он снимал квартиру, уплачивал за два года вперёд. Каждый день он приносил две-три книги, читал, делал пометки день и ночь, он сам не замечал, как комната его наполнялась книгами, постепенно он мог входить лишь в переднюю, нечего было и думать проникнуть далее среди груды книг, затянутых паутиной, покрытых толстым слоем пыли. Коллент спал, скорчившись в передней, кровать и всё было погребено под книгами. Наконец наступал день, когда придя к себе Коллент видел, что места в его квартире столько, чтобы всунуть дочитанную книгу; он клал её в квартиру, запирал дверь на ключ и где-нибудь в другой части Нью-Йорка опять снимал <квартиру>… с которой вскоре повторялась та же история. При своей ужасной рассеянности он забывал адреса своих прежних квартир.

Кульбин не унимался:

– Очень романтично, но творящий должен быть действенным, слова Курбе: «ничего для себя, ничего в голове – картина, надо выставить; книга – надо написать!..»[22 - Бурлюк часто приводил это высказывание, называя его «формулой Курбе». Ср.: «Всякая рукопись должна быть напечатана, а картина выставлена, долой жюри и мнение издателей…» (см.: Бурлюк Д. Фрагменты из воспоминаний футуриста. СПб.: Пушкинский фонд, 1994. С. 58). В действительности фраза является результатом довольно свободной интерпретации отдельных высказываний Курбе («чтобы стать известным, необходимо выставляться», «не участвую в конкурсах, потому что не признаю судей», «работать для публики, являющейся единственным судьёй», и др.).] Искусство не только в творце, оно и не вполне в произведении, вы забываете, что жизнь отражает искусство в своём понимании, что оно всегда толкует произведения, по-своему дополняя или искажая их. Произведения, как и мысль, нельзя оценить, пока они в мастерской творца, надо вынести их на суд, на поругание, под град восхищения или бешенства издевательства. Художник познаёт себя и самоопределяется, только показавши миру своё творчество.

– Никто смотреть не будет, никто не поймёт, не то что не купит, – сказал Филонов.