banner banner banner
Семейство Какстон
Семейство Какстон
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Семейство Какстон

скачать книгу бесплатно


– Видно я ошибся, – добродушно заметил мой спутник, увидев мое замешательство. – Вот мы и пришли к сторожке. Карета проедет минут через пять; вы можете, покамест, послушать как старуха хвалит Гогтонов и бранит меня. Вот еще что, сэр: не ставьте никогда ни во что похвалу или порицание; похвала и порицание здесь, – и он ударил себя рукою по груди, с каким-то странным воодушевлением. – Вот вам пример: эти Гогтоны были язва околодка; они были необразованы и скупы; их земля была дичь, деревня – свиной хлев. Я приезжаю с капиталом и пониманием дела; я улучшаю почву; изгоняю бедность, стараюсь все просветить вокруг себя; – у меня, говорят, нет заслуги: – я только выражение капитала, направляемого воспитанием, – я машина. И не одна эта старуха станет уверять вас, что Гогтоны были ангелы, а я – известная антитеза ангелов. А хуже-то всего то, сэр, – и все оттого что эта старуха, которой я даю десять шиллингов в неделю, так хлопочет об каких-нибудь шести пенсах, а я ей не запрещаю этой роскоши – хуже всего то, что всякий посетитель, как только поговорит с ней, уходит отсюда с мыслью, что я, богатый мистер Тривенион, предоставляю ей кормиться как она знает и тем, что выпросит она у любопытных, которые приходят посмотреть сад. Судите же что все это значит? – Прощайте, однако ж. Скажите вашему отцу, что его старинный приятель желает его видеть; пользуйтесь его кротостью; его приятель часто делает глупости и грустит. Когда вы совсем устроитесь, напишите строчку в Сент-Джемс-Сквер: тогда я буду знать где вас найти. Вот и все; довольно!

Мистер Тривенион пожал мне руку и удалился.

Я не стал дожидаться дилижанса и пошел к калитке, где старуха (увидав или издали, почуяв вознаграждение, которого я был олицетворением).

«Молча и в мрачном покое, утренней ждала добычи.»

Мои мнения на счет её страданий и добродетелей Гогтонов до того изменились, что я уронил в её открытую ладонь только ровно условленную сумму. Но ладонь осталась открыта, между тем как пальцы другой руки вцепились в меня, а крест калитки удерживал меня, как патентованный штопор держит пробку.

– А три-то пенса племяннику Бобу? – сказала старуха.

– Три пенса Бобу? за что?

– Он всегда берет три пенса, когда присылает джентльменов. Ведь вы не захотите, чтобы я платила ему из того, что я получаю, потому что он непременно потребует трех пенсов, а то он у меня отымет мой доход. Бедным людям надо платить за их труды.

Её увещания меня не тронули, и, от души препоручая Боба тому джентльмену, которого ноги много бы выиграли, если бы надеть на них сапоги, я повернул рогатку и убежал.

К вечеру добрался я до Лондона. Кто, увидав Лондон в первый раз, не был разочарован? – Длинные предместья, незаметно сливающиеся с столицей, мешают любоваться ею. Постепенность вообще разрушает очарование. Я счел нужным нанять фиакра и отправился в гостиницу; подъезд её выходил на переулок Стрэнда, а большая часть всего здания – на эту шумную улицу. Я нашел отца в весьма затруднительном положении: в небольшой комнатке, по которой ходил он взад и вперед, он был похож на льва, только что пойманного и посаженного в клетку. Бедная матушка жаловалась на все, и в первый раз в жизни видел я ее не в духе. рассказывать о моих приключениях в такое время казалось неуместным. В пору было послушать. Они целый день понапрасну проискали квартиры. У отца вытащили из кармана новый Индийский фуляровый платок. Примминс, которой Лондон был так хорошо знаком, не узнавала ровно ничего и объявила, что его оборотили вверх ногами, и даже всем улицам дали другие названия. Новый шелковый зонтик, на пять минут оставленный без призрения, был в сенях подменен старым коленкоровым, в котором оказалось три дыры.

Только тогда рассказал я о моем новом знакомстве с мистером Тривенион, когда матушка, вспомнив, что я непременно перестану владеть всеми членами, если она сама не присмотрит за тем, как будут проветривать мою постель, скрылась для этого, вместе с миссис Примминс и бойкой служанкой, которая, по-видимому, полагала, что мы не стоим особенных хлопот.

Отец, кажется, не слушал до той минуты, когда я произнес имя: Тривенион; тогда он ужасно побледнел и молча сел.

– Продолжай, – сказал он, заметив, что я пристально смотрю на него.

Когда я рассказал все и передал ему ласковое поручение, возложенное на меня мужем и женой, он слегка улыбнулся; потом, закрыв лицо рукою, погрузился в размышления, вероятно невеселые, и раза два вздохнул.

– А Эллинор? – спросил он, наконец, не поднимая глаз, – Леди Эллинор, хотел я сказать… все также… также…

– Также… что вы хотите сказать, сэр?

– Также хороша?

– Хороша! очень хороша; но я больше думал о её обращении, нежели о лице. К тому ж мисс Фанни… мисс Фанни… так молода!

– А! – заметил отец, произнося, сквозь зубы и по-Гречески, знаменитые строки, известные всякому из перевода Попе:

«Like leaves on trees the race of man is found:
Now green in youth, now withering on the ground!»[5 - Род человеческий, подобно листьям древесным, то зелен в молодости, то рассыпается по земле.]

– Так она хочет меня видеть? Кто это сказал? Эллинор… Леди Эллинор или её… её муж?

– Конечно, муж; леди Эллинор дала это почувствовать, но не сказала.

– Посмотрим, – продолжал батюшка. – Отвори окно. Что за духота здесь!

Я отворил окно, которое выходило на Стрэнд. Шум, голоса, звук шагов по камням, стук колес, вдруг сделались слышнее. Отец высунулся из окна и, на несколько мгновений, остался в этом положении; я стоял за ним. Потом он спокойно обратился ко мне:

– Каждый муравей в кучке тащит свою ношу, и дом его сложен только из того, что он добыл. Как счастлив я! как должен я благословлять Бога! Как легка моя ноша, и как безопасен мой дом!

В эту минуту вошла матушка. Он подошел к ней, обнял ее и поцеловал. Подобные ласки не потеряли цены своей от привычки к ним: лицо матушки, перед тем грустное, вдруг просияло. Однако она посмотрела ему в глаза, пораженная сладкою неожиданностью.

– Я теперь думал, – сказал отец, как бы в объяснение своего поступка, – скольким я вам обязан, и как сильно я вас люблю!

Глава II.

Теперь взгляните на нас, три дня после моего прибытия, как мы расположились в Рёссель-Стрите квартала Бломсбери, во всей пышности и величии собственного дома: библиотека музея у нас под рукою. Отец проводит каждое утро в этих lata silentia, как называет Виргилий мир замогильный. И, в самом деле, можно назвать замогильным миром этот мир духов: собрание книг.

– Пизистрат, – сказал мне одним вечером отец, укладывая перед собой свои бумаги и вытирая очки, – Пизистрат, место подобное Большой Библиотеке, внушает благоговение. Тут схоронено. Все оставшееся от людей, со времени потопа.

– Это кладбище! – Заметил дядя Роланд, отыскавший нас в этот день.

– Это Ираклия, – сказал батюшка.

– Пожалуйста без этих выражений! – сказал капитан, качая головой.

– Ираклия была страна чернокнижников, где вызывали они умерших… Хочу я беседовать с Цицероном? и вызываю его. Хочу поболтать на Афинской площади, и послушать новостей, которым теперь две тысячи лет? – пишу заклинание на лоскутке бумаги, и магик вызывает мне Аристофана. И всем этим мы обязаны нашему пред…

– Брат!

– Нашим предкам, которые писали книги… благодарю.

Тут дядя Роланд поднес свою табакерку отцу, который, хоть я ненавидел табак, однако смиренно понюхал и вследствие этого чихнул пять раз, что подало повод дяде Роланду пять раз повторить с чувством:

– На здоровье, брат Остин!

Оправившись, отец мой продолжал, с слезами на глазах, но также спокойно как перед тем, когда был прерван (он держался философии стоиков):

– Но это все не страшно. Страшно совместничество с высокими умами, страшно сказать им: посторонитесь, я тоже требую места между избранными. Я тоже хочу говорить с живыми, целые столетия после смерти, которая изведет мой прах. Я тоже… ах, Пизистрат! Зачем дядя Джак не отправился к черту, прежде нежели притащил меня в Лондон и поселил между этих учителей мира.

Покуда отец говорил, я хлопотал за висячими полками для этих избранных умов, потому что матушка, всегда предусмотрительная, когда дело шло о спокойствии отца, предугадав необходимость этой утвари в наемном доме, не только привезла с собою ящик с инструментами, но даже сама утром закупила все нужные материалы.

– Батюшка! – сказал я, останавливая бег рубанка по гладкой еловой доске, – если бы я в институте приучил себя смотреть с таким благоговением на болванов, которые меня опередили, я навсегда остался бы последним в малолетнем отделении.

– Пизистрат, ты такой же беспокойный человек, как твой исторический тёзка, – заметил, улыбаясь, отец. – Ну их совсем, этих болванов!

В это время вошла матушка, в хорошеньком вечернем чепчике, с улыбкой на лице и в прекрасном расположении духа, вследствие оконченного ею устройства комнаты для дяди Роланда, заключения выгодного условия с прачкой и совещания с миссис Примминс о средствах предохранения себя от плутен Лондонских торговцев. Довольная и собою, и целым светом, она поцеловала в лоб отца, углубившегося в свои выписки и подошла к чайному столу, за которым недоставало только председательствующего божества. Дядя Роланд, с своей обычной вежливостью, подбежал к ней с медным чайником, в руке (потому что наш самовар – у нас был свой, самовар – еще не был выложен) и, исполнив с точностью солдата обязанность, взятую, им на себя, подошел ко мне и сказал:

– Есть сталь более приличная для рук молодого человека хорошего происхождения, чем рубанок столяра.

– Может быть, дядюшка, но это зависит от…

– От чего?

– От того, на что ее употребляют. Деятельность Петра Великого, как кораблестроителя, заслуживает более уважения, нежели деятельность Карла XII, как рубаки.

– Бедный Карл XII! – сказал дядя, глубоко вздыхая, – славный был малый! Жаль, что он так мало любил дам!

– Нет человека совершенного, – сказал дядя важно. – Но, серьёзно, вы, как мужчина, теперь единственная надежда всего семейства… вы теперь… Он остановился, а лицо его помрачилось. Я видел, что он думал о своем сыне, об этом таинственном сыне! И, взглянув на него нежно, я заметил, что его глубокие морщины стали еще глубже, седые волосы – еще седее. На его лице было следы недавних страданий, и хоть не сказал он нам ни слова о деле, по поводу которого тогда нас оставил, не много нужно было сметливости, чтобы удостовериться, что оно кончилось неблагоприятно.

– С незапамятных времен, – продолжал дядя Роланд, – каждое поколение нашего семейства давало отечеству воина. Теперь, я смотрю кругом; только одна ветвь зеленеет на старом дереве и…

– Ах, дядюшка! Что же скажут они? Неужели вы думаете, что я не захотел бы быть солдатом? Не искушайте меня!

Дядя мой искал спасения в своей табакерке; в эту минуту, на беду тех лавров, которые может быть когда-нибудь и увенчали бы чело Пизистрата Англии, все разговоры были прерваны неожиданным и шумным входом дяди Джака. Ни чье явление не было неожиданнее.

– Вот и я, мои друзья! Ну что вы все делаете, как поживаете? Капитан де-Какстон, имею честь кланяться. Слава Богу, я теперь свободен. Я бросил заниматься этой несчастной провинциальной газетой. Я был рожден не для этого. Океан в чайной чашке! Я – и эти мелкие, грязные, тесные интересы; я, чье сердце обнимает все человечество. Ну что между этим общего?

Отец мой, заметивший наконец его красноречие, которое уничтожало всякую возможность дальнейшего продолжения его сочинения на нынешний вечер, вздохнул и отодвинул в сторону свои заметки.

Дядя Джак совершил три эволюции, ни в чем не соответствовавшие его любимой теории величайшего счастья от величайших чисел; во-первых, он вылил в чашку, которую взял из рук моей матери, половину скудного количества молока, обыкновенно вмещаемого Лондонскими молочниками, потом значительно уменьшил объем пирога, вырезав из него три треугольника, и, наконец, подошел к камину, затопленному из угождения Капитану де-Какстон, подобрал полы сюртука и, продолжая пить чай, совершенно затмил источник света, к которому стал спиной.

– Человек создан для себя подобных. Мне давно надоело возиться с этими себялюбивыми провинциалами. Ваш отъезд совершенно убедил меня. Я заключил условие с одним Лондонским торговым домом, известным по уму, капиталу и обширным филантропическим видам. В субботу я оставил службу мою олигархии. Теперь я в моей сфере: я покровитель миллиона. Программа моя напечатана: она у меня здесь, в карман. Еще чашку чаю, сестрица, да не много побольше сливок, да другой кусок пирога. Позвонить что ли? – Освободившись от чашки и блюдца, дядя Джак вытащил из кармана сырой лист печатной бумаги, в заглавии которого было напечатано крупными буквами: «Антимонопольная Газета» Он с торжественным видом вертел его перед глазами отца.

– Пизистрат, – сказал отец, – посмотри сюда. Вот какое клеймо дядя Джак теперь кладет на кружки свого масла. – Хорошо, Джак! хорошо, хорошо!

– Он якобинец! – воскликнул Капитан.

– Должно быть, – заметил отец, – но познание лучший девиз в мир, какой только можно изобразить на кружках масла, назначенного на рынок.

– Какие кружки масла? я не понимаю, – сказал дядя Джак.

– Чем меньше вы понимаете, Джак, тем лучше будет продаваться масло, – отвечал ему отец, принимаясь опять за свои занятия.

Глава III.

Дядя Джак думал было поселиться с нами, и матушка с трудом могла объяснить ему, что у нас не было и кровати для него.

– Это предосадно, – сказал он. – Как только я приехал в город, меня завалили приглашениями, но я отказался от всех, чтоб остановиться у вас.

– Как это мило! Как это похоже на вас! – отвечала матушка. – Но вы сами видите…

– Стало быть, мне теперь надо отыскивать себе комнату. Не беспокойтесь: вы знаете, я могу завтракать и обедать с вами, т. е. когда мои другие знакомые отпустят меня. Ко мне будут страшно приставать. – Сказав это, дядя Джак положил в карман свою программу и пожелал нам доброй ночи.

Пробило одиннадцать часов; матушка ушла в свою комнату, отец оставил книги и спрятал в футляр очки. Я кончил свою работу и сидел у камина, мечтая то о карих глазах Фанни Тривенион, то о походах, сражениях, лаврах и славе, между тем как дядя Роланд, скрестив руки и опустив голову, глядел на тихо-потухавшие уголья. Отец мой обвел глазами комнату и, поглядев несколько минут на брата, произнес почти шепотом:

– Сын мой видел Тривенионов; они нас помнят, Роланд.

Капитан вскочил и стал свистать, что делал он обыкновенно, когда был сильно встревожен.

– И Тривенион хочет нас видеть. Пизистрат обещался дать ему наш адрес: как вы думаете, Роланд?

– Как вам угодно! – отвечал Роланд, принимая воинственную осанку и вытягиваясь до того, что, казалось, делался футов семи росту.

– Я бы очень не прочь! – сказал смиренно отец. – Вот уже двадцать лет, как мы не видались.

– Больше двадцати, – сказал дядя с грустной улыбкой; – помните, стояла осень…

– Каждые семь лет, изменяются и фибры человека, и весь его материальный состав, а в трижды семь лет есть время измениться и внутреннему человеку. Могут ли двое прохожие любой улицы менее быть похожи один ни другого, нежели похожа сама на себя душа в данный миг и через двадцать лет? Брат, ни плуг не проходит даром по почве, ни забота через сердце человека. Новые посевы изменяют характер почвы, и плуг должен глубоко проникнуть в землю, прежде нежели дотронется первозданного её основания.

– Пожалуй, пуст приедет Тривенион, – воскликнул дядя; потом, обратившись ко мне, отрывисто сказал:

– Какое у него семейство?

– Одна дочь.

– Сына нет?

– Нет.

– Это должно огорчать бедного, суетного честолюбца. Вас, конечно, очень удивил этот мистер Тривенион. Да, его пылкость, отборные выражения и смелые мысли должны бросаться в глаза юноше.

– Да, уж выражения, дядюшка: и огонь! Послушав мистера Тривенион, я готов сказать, что его слог так прост, что удивительно каким образом он мог приобрести славу хорошего оратора.

– В самом деле?

– Плуг прошел и тут, – сказал отец.

– Но не плуг заботы: он богат, известен, Эллинор его жена, и у него нет сына.

Роланд взглянул сперва на моего отца, потом на меня.

– В самом деле, – сказал он от души, – с Богом, пускай его приедет. Я могу подать ему руку как подам ее товарищу-солдату. Бедный Тривенион! Напишите к нему сейчас, Систи!

Я сел и повиновался. Запечатав письмо, я поднял глаза и увидел, что Роланд зажигает свечу на столе у отца. Отец, взяв его за руку, сказал ему что-то потихоньку, Я догадался, что дело шло о его сыне, потому что он покачал головой о отвечал грустным, но решительным голосом:

– Вспоминайте горе, если хотите, но не стыд. Об этом – ни слова!

Глава IV.

По утрам, предоставленный самому себе, я с вниманием бродил одинокий по обширной пустыне Лондона. Постепенно свыкался я с этим людным уединением. Я перестал грустить по зеленым полям. Деятельная энергия вокруг меня, на первый взгляд однообразная, сделалась забавной и наконец заразительной. Для ума промышленного нет ничего заманчивее промышленности. Я стал скучать золотым праздником моего беззаботного детства, – вздыхать по труду, искать себе дороги. Университет, которого я прежде ожидал с удовольствием, теперь представлялся мне бесцветным отшельничеством, а погранивши Лондонскую мостовую, пуститься ходить по монастырям значило идти назад в жизни. День ото дня дух мои мужал: он выходил из сумерек отрочества; он терпел муки Каина, блуждая под палящим солнцем.

Дядя Джак скоро погрузился в новые спекуляции для пользы человечества и, исключая завтрака и обеда (к которым, по истине, являлся, почти всегда исправно, не скрывая, однако, принесенных им жертв, приглашений, не принятых ради нас), мы редко его видели. Капитан тоже уходил после завтрака, редко с нами обедал и, большею частью, приходил домой поздно. У него был особый ключ и, поэтому, он мог входить когда хотел. Иногда (комната его была рядом с моею) меня пробуждали его шаги по лестнице, иногда я слышал, как он в волнении ходил по комнате, или до меня доносился тихий вздох. Каждый день, более и более, его лице омрачалось заботой, волоса, будто с каждым днем, седели. Но он по-прежнему говорил с нами непринужденно и весело: и я думал, что один во всем дом замечал тяжкие страдания, которые твердый, старый Спартанец прикрывал завесой приличия.

Жалость, смешанная с удивлением, родила во мне любопытство узнать, в чем проводил он вне дома дни, которые вели за собою такие тревожные ночи, Я чувствовал, что, узнав его тайну, получу право утешать его и помогать ему.

Наконец, после долгих соображений, я решился удовлетворит любопытство, которое извиняли его причины.

Поэтому, одним утром, подкараулив его выход из дома, я последовал за ним в некотором расстоянии.

И вот очерк этого дня. Он пошел, сначала твердыми шагом, не смотря на хромоту, – выпрямив свою тощую фигуру и выставляя вперед солдатскую грудь из вытертого, но до крайности чистого сюртука. Сперва, он шел к Дистер-Скверу; потом прошел несколько раз, взад и вперед, перешеек, ведущий из Пикадилли к этому общему притону иностранцев, равно переулки и площадки, ведущие оттуда к церкви св. Мартина. Час или два спустя, походка его сделалась медленнее, и он, по временам, стал приподнимать гладкую, вытертую шляпу и утирать лоб. За тем, он пошел к двум большим театрам, остановился перед афишками, как будто бы, в самом деле, размышляя о том который из них доставит ему большее число предлагаемых удовольствий; потом тихо побродил по переулкам, окружающим эти храмы муз и опять по Стрэнду. Тут он пробыли с час в небольшой харчевне (cook-shop), и когда я прошел мимо окна то увидел его сидящим за незатейливым обедом, к которому он едва прикасался: между тем, он просматривал объявления «Times» Прочитав Times и проглотив без малейшего вкуса несколько кусков, капитан молча вынул шиллинг, взял шесть пенсов сдачи, и я едва успел отскочить в сторону, как он уже показался на пороге. Он посмотрел вокруг себя; но я принял свои меры к тому, чтоб он меня не заметил. Тогда он отправился в самые людные кварталы. Было уж заполдень и, не смотря на время года, улицы кишели народом. Когда он вышел на Ватерлооскую площадь, по ней, на красивой гнедой лошади, проехал маленьким галопом человек, с виду ничего не значащий, застегнутый до верху, как и сам Роланд: – взоры толпы были устремлены на этого человека. Дядя Роланд остановился и приложил руку к шляпе; всадник тоже дотронулся своей шляпы, указательным пальцем, и поскакал дальше. Дядя Роланд обернулся и смотрел ему вслед.

– Кто этот джентльмен на лошади? – спросил я у лавочника, стоявшего возле меня и тоже смотревшего во все глаза.

– Это Герцог, – отвечал мальчик.

– Герцог?