скачать книгу бесплатно
Воспоминания
Фаддей Венедиктович Булгарин
«Обо мне что угодно говорят и печатают… Неужели я таков?! Скажите, что я еще в сто раз хуже – и из двадцати человек десять поверят. Худому верится как-то легче, нежели хорошему… С тех пор, как я начал мыслить и рассуждать, я мыслю вслух, и готов всегда печатать, во всеуслышанье, все мои мысли и рассуждения. Душа моя покрыта прозрачною оболочкой, через которую каждый может легко заглянуть во внутренность, и всю жизнь я прожил в стеклянном доме, без занавесей… Понимаете ли вы, что это значит? Оттого-то я всегда имел так много врагов! И пламенных друзей, из которых один стоил более ста тысяч врагов! Почти двадцать пять лет кряду прожил я, так сказать, всенародно, говоря с публикой ежедневно о всем близком ей, десять лет, без малого, не сходил с коня, в битвах и бивачном дыму, пройдя, с оружием в руках, всю Европу, от Торнео до Лиссабона, проводя дни и ночи под открытым небом, в тридцать градусов стужи или зноя, и отдыхая в палатах вельмож, в домах граждан и в убогих хижинах. Жил я в чудную эпоху, видел вблизи вековых героев, знал много людей необыкновенных, присматривался к кипению различных страстей… и кажется… узнал людей! Много испытал я горя, и только под моим семейным кровом находил истинную радость и счастье, и, наконец, дожил до того, что могу сказать в глаза зависти и литературной вражде: что все грамотные люди в России знают о моем существовании! Много сказано – но это сущая правда! Вот права мои говорить публично о виденном, слышанном и испытанном в жизни…»
Фаддей Венедиктович Булгарин
Воспоминания
Текст печатается полностью по первому и единственному изданию М.Д.Ольхина, в шести томах (части первая-шестая), Cанкт-Петербург, 1846–1849, с максимальным сохранением особенностей этой публикации полуторавековой давности (по утверждению издателя)
БОЛЕЕ НЕЖЕЛИ ВВЕДЕНИЕ,
ИЛИ ПРЕДИСЛОВИЕ
Что это значит, что вы вздумали при жизни печатать ваши ВОСПОМИНАНИЯ о современности?
Вы об этом спрашиваете меня? – Отвечаю.
С тех пор, как я начал мыслить и рассуждать, я мыслю вслух, и готов был бы всегда печатать, во всеуслышанье, все мои мысли и рассуждения. Душа моя покрыта прозрачною оболочкой, через которую каждый может легко заглянуть во внутренность, и всю жизнь я прожил в стеклянном доме, без занавесей… Понимаете ли вы, что это значит?
Оттого-то вы всегда имели так много врагов!..
И пламенных друзей, из которых один стоил более ста тысяч врагов!..
Почти двадцать пять лет кряду прожил я, так сказать, всенародно, говоря с публикой ежедневно о всем близком ей, десять лет, без малого, не сходил с коня, в битвах и бивачном дыму, пройдя, с оружием в руках, всю Европу, от Торнео до Лиссабона, проводя дни и ночи под открытым небом, в тридцать градусов стужи или зноя, и отдыхая в палатах вельмож, в домах граждан и в убогих хижинах. Жил я в чудную эпоху, видел вблизи вековых героев, знал много людей необыкновенных, присматривался к кипению различных страстей… и кажется… узнал людей! Много испытал я горя, и только под моим семейным кровом находил истинную радость и счастье, и, наконец, дожил до того, что могу сказать в глаза зависти и литературной вражде: что все грамотные люди в России знают о моем существовании! Много сказано – но это сущая правда! – Вот права мои говорить публично о виденном, слышанном и испытанном в жизни.
В целом мир, где только есть Литература, там есть литературные партии, литературные вражды, литературная борьба. Иначе быть не может, по натуре вещей. Союз, дружба, согласие литераторов – несбыточные мечты! Где в игре человеческое самолюбие, там не может быть ни дружбы, ни согласия. Страсти – пороховая камера, а самолюбие – искра. Невозможно, чтоб не было вражды между людьми, имеющими притязания на ум, на славу, или по крайней мере на известность и на все сопряженные с ними житейские выгоды, и разумеется, что, кто заграждает нам путь к избранной нами цели, издали столь блистательной и заманчивой, тот враг наш. А кто же может более заграждать этот путь, как не журналист, непреклонный, неумолимый, отстраняющийся от всех партий, на которого не действуют ни связи, ни светские отношения, ни даже собственные его выгоды, и который, так сказать, очертя голову говорит все то, что ему кажется справедливым, и что только можно высказать. Это настоящий Змей Горынич, которого не может тронуть даже и Душенька![1 - См. поэму Богдановича: Душенька]
Пересмотрите Северный Архив с 1822 года: там вы найдете начало той борьбы и следствий ее, литературной вражды, которая продолжается от сих пор и перейдет за пределы моей могилы. Критика на Историю Государства Российского, сочинения знаменитого нашего историографа Н.М.Карамзина, не возбудила ненависти в благородном сердце автора, который даже внес ссылки на Северный Архив в Примечание к своей истории; но на каждом великом муже, как на вековом кедре, гнездятся мелкие насекомые, питающиеся его славой, и они подняли писк и визг против смельчака, дерзнувшего очищать вековой кедр от сухих листьев и гнилых ветвей!
В Литературных Листках (приложение к Северному Архиву) защищен знаменитый Крылов от нападок приверженцев И.И.Дмитриева – и тут наступил всеми видимый и явный взрыв литературной вражды… Признавая всегда гениальность Пушкина и необыкновенный талант В.А.Жуковского, в Литературных Листках и в родившейся в от них Северной Пчелы говорено было смело и откровенно о их произведениях, с указанием на слабое, для возвышения превосходного – и это был уже последний удар, coup de grace. Зашумели и загудели журналы, завопила золотая посредственность, и пошла потеха! Северная Пчела, однако же, все шла и идет своим путем, ни на что не оглядываясь, не стесняясь в своих суждениях ни какими посторонними видами, отдавая полную справедливость и дань хвалы жесточайшим противникам, когда они напишут что-нибудь хорошее, и порицая искреннейших друзей своих, когда они споткнутся. Замечательно и весьма, что вся вражда падала на меня одного, и каждое неблагоприятное суждение для автора приписывалось мне, а за похвалу никто не сказал мне спасибо! Напротив, похвалы породили более врагов, нежели порицания. Удивительно, а правда! Иные стали моими врагами после похвалы, чтоб доказать, что они не напрашивались на нее; другие вооружились за то, зачем я хвалил людей, в которых они не видят хорошего!..
Еще весьма замечательно, что все журналы, сколько их ни было в течение двадцати пяти лет (исключая Соревнователя просвещения и благотворения, который издавался Литературным Обществом, и нынешней Библиотеки для Чтения), начинали свое поприще, продолжали и кончали его – жестокой бранью против моих литературных произведений. Все мои сочинения и издания были всегда разруганы, и ни одно из них до сих пор не разобрано критически, по правилам науки. Нигде еще не представлено доказательств, почему такое-то из моих сочинений дурно, чего я должен избегать и остерегаться. О хорошей стороне – ни помина! Какая бы нелепость ни вышла из печати, господа журналисты всегда утверждают, что все же она лучше, нежели мои сочинения. Вот все существо их критики моих сочинений! Один из новых журналов простер до такой степени свою храбрость, что даже поставил меня нижеизвестного московского писаки Александра Орлова! Вы думаете, что я гневался или гневаюсь на журналы за эти поступки со мной? Уверяю честию – нет! Если б они были посмышленее, то действовали бы иначе. Думая унизить меня, они возвысили – и сочинения мои, благодаря Бога, разошлись по России в числе многих тысяч экземпляров, многие из них переведены на языки: французский, немецкий, английский, шведский, итальянский, польский и богемский – и Северная Пчела благоденствует!
Но литературная вражда, не пробив стрелами критики моего литературного панциря, принялась за средство, которое Дон Базилио советует доктору Бартоло употребить против графа Альмавивы, в опере Россини: "Севильский цирюльник". С величайшим наслаждением слушаю я всегда арию: La calumnia! У меня собран целый том сатир и эпиграмм…
Будь я в сотую долю такой литератор, каким стараются изобразить меня мои благоприятели, то достоин был бы… чего?., самого ужасного: быть на них похожим. А как не послушать, когда рассказывают о сочинениях человека, который в течение двадцати пяти лет ежедневно припоминает печатно о своем существовании! Ведь не о каждом можно сказать, что взбредет на ум, а тут обширное поле для выдумок. А печатные намеки? Ведь без означения имени вы можете что угодно сказать и напечатать о журналисте, историке, романисте, статистике, сельском хозяине, проживающем в Париже или в Китае!!! Напечатав, вы можете сказать в обществе: это Булгарин! Неужели он таков? спросят вас. Во сто раз хуже! – и из двадцати человек десять поверят. Худому верится как-то легче, нежели хорошему; а кому какая нужда заглядывать в стеклянный дом, в котором я живу!
Все это меня нисколько не трогает, и стоит взглянуть на меня, чтобы увериться, что желчь во мне имеет самое правильное отправление, и что я не высох с горя. Вы думаете, что я питаю в сердце моем ненависть или злобу к моим врагам. Ей Богу, нет! Как можно в сердце хранить гнусные страсти, отравляющие всю существование! Посердишься и забудешь. Только на одно обстоятельство я должен обратить внимание моих читателей, потому что оно имеет неразрывную связь с теперешним моим сочинением.
По долгу журналиста, литератора и современника я подвержен горькой обязанности говорить о смерти людей, снискавших уважение или любовь и благодарность соотечественников своими заслугами или литературными трудами. По-моему положению в свете я знал и знаю лично большую часть замечательных лиц в России, и кого знал, о тех говорю от своего лица, приводя иногда речи или необыкновенные случаи из их жизни, мной от них слышанные. Из этого мои благоприятели, мои любезные Доны Базилии, умели выковать металл и вылить из него противу меня пули, которые однако ж не попадают в цель. Некоторые очень искусно дают знать, особенно по случаю моей биографической статьи об И.А.Крылове, что будто я хвастаю дружбою со знаменитостями, после их смерти, когда эти знаменитости меня и знать не хотели!!! Ловко, да не умно и не удачно! Мы живем посреди современных свидетелей, и к следующим томам моих Воспоминаний я приложу снимки с писем ко мне многих знаменитостей, для доказательства, в каких я находился с ними сношениях. Предварительно скажу, что я никогда не хвастал ничьей дружбой и никакими связями, никогда этим не гордился и не буду хвастать и гордиться. Никогда в жизни я ничего не искал, никому и никогда не навязывался, не обивал ничьих порогов, и не задыхался в атмосфере передних. Почитаю себя счастливым, и радуюсь в глубине души, что многие значительные люди оказывали и оказывают ко мне благосклонное внимание, и за это питаю к ним искреннюю, сердечную благодарность; но чтоб я хвастал или гордился знакомством или связью с каким-нибудь, хотя самым даровитым русским писателем, этого не бывало и не будет! В столкновении и в связи я был со всеми ими, как литератор и журналист, но в дружбе был только с двумя, и то не как с литераторами, а как с людьми – именно с покойным А.С.Грибоедовым, бессмертным творцом Горя от ума, и Н.И.Гречем. Я столько же любил бы и уважал их, если б они вовсе не были писателями. Талант без сердца – машина! Дружбой с покойным И.А.Крыловым я не хвастал, потому что никогда даже не искал этой дружбы, а был с ним хорошо знаком, и прежде часто видывал его. Как журналисту, не принадлежащему ни к какой партии, мне даже невозможно было искать дружбы литераторов, а что многим из них я был нужен, это не подлежит ни малейшему сомнению, и ясно по ходу дела. Были литераторы, искренно мне преданные, но они уже в могиле… и я не трону их и не вспомню о их ко мне приверженности! Есть, может быть, и теперь литераторы, которые знают меня… и я больше не требую. Но, чтоб я хвастая дружбой Крылова, Пушкина, или кого бы то ни было!!! Ах, Боже мой, как вы мало знаете меня, любезные мои Доны Базилии, если в самом деле верите этому, а не выдумываете! Я горжусь только одним в свете, а именно: моими врагами. Если б они не были моими литературными врагами, я бы умер от чахотки или сошел с ума!
Итак, почтенные мои читатели, верьте мне, что все сказанное в моих Воспоминаниях сущая истина. Никто еще не уличил меня во лжи, и я ненавижу ложь, как чуму, а лжецов избегаю, как зачумленных. Всему, о чем я говорю в Воспоминаниях, есть живые свидетели, мои современники, совоспитанники и сослуживцы, или есть документы. Пусть современники уличать меня во лжи! Ошибиться я мог в числах, в именах, в порядке происшествий, потому что пишу не из книг, а из памяти – но в существе все правда. Где нельзя сказать правды, там я молчу, но не лгу. В том, близок ли я был к некоторым знаменитостям, представлю письменные доказательства, или сошлюсь на живых свидетелей.
Но я вам еще не отвечал, почему я издаю мои Воспоминания при жизни…
Ведь это только отрывки!
При воспоминании прошлого, кажется мне, будто жизнь моя расширяется и увеличивается, и будто я молодею! Нынешнее единообразие жизни исчезает – и я смешиваюсь с оживленными событиями прошлого времени, вижу перед собой людей замечательных или для меня драгоценных, наслаждаюсь прежними радостями, и веселюсь минувшими опасностями, прежним горем и нуждой. Пишу с удовольствием, потому что это занимает меня и доставляет случай излить чувства моей благодарности к людям, сделавшим мне добро, отдать справедливость многим забытым людям, достойным памяти, высказать несколько полезных истин, представить подлинную характеристику моего времени. Найдется много кое-чего любопытного и даже поучительного!
Я прочел написанное нескольким искренним приятелям… "Печатайте!" сказали они в один голос.
"Печатай, печатай!" повторили в семье… Явился мой добрый М.Д. Ольхин, и решил: печатать…
Печатаю!
Пойдут многочисленные подражания, как после всего, что только я ни вздумал печатать, и журналам будет случай бранить меня, и т. п. Все это даст некоторое движение умам, разбудит их – а при общем умственном застое и это хорошо!
А сколько вы издадите томов ваших Воспоминаний?
Не знаю! Сколько напишется. Быть может, кончу на этих двух томах, быть может, буду продолжать. Не принимаю никакой обязанности перед публикой. Все зависит от досуга и от охоты.
Воспоминая о моих детских годах, я излагал события почти в хронологическом порядке, и часто должен был говорить о себе. Со второй части форма сочинения, по самому существу вещей, должна измениться. Детство и великих и малых людей принадлежит более природе человеческой, нежели истории, и наблюдение за развитием каждого человека любопытно для любознательного ума, особенно, если развитие совершилось среди необыкновенных событий и необычного хода дел. Так точно мы, с некоторым любопытством, смотрим даже на обломки корабля, разбитого бурей, потому что эти щепы возбуждают в нас идеи! Дитя может смело и откровенно говорить о себе, потому что оно, так сказать, не составляет индивидуума, или отдельного лица в гражданском обществе, но принадлежит к массе человечества.
Со времени, когда я вступил на поприще гражданской жизни, я буду рассказывать, как очевидец, малоизвестные обстоятельства и замечательные случаи в современных событиях, или вовсе не замеченные историей, или вскользь упомянутые, и частные происшествия и приключения, достойные внимания или любопытные своей необыкновенностью, а о себе буду упоминать тогда только, когда невозможно будет этого избегнуть, и когда надобно будет изложить мое собственное мнение. Рассказы мои будут или от третьего лица, или от имени товарищей, по большей части эпизодами, или отдельными статьями. Эти эпизоды будут исторические и частные. Первые будут иметь форму или обыкновенную историческую, или созданного мной рода в Русской Литературе, под названием военные рассказы; вторые будут в виде повестей, или повествований, основанных на истинных событиях. Вообще, в моих Воспоминаниях нет и не будет ничего выдуманного мной. Все здесь справедливо. Я должен иногда пропускать многое, повествуя о современности, но не обязан прибавлять или искажать истины. Это мое неотъемлемое право. Слово подлежит обстоятельствам; мысль и совесть моя собственность!
Фаддей Булгарин
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I
Первые воспоминания детства. – Разбойники и освободители – Верный очерк тогдашних польских нравов. – Первое знакомство с русскими воинами.
Приятно вспоминать первые годы детства! Человеку в летах они кажутся заманчивым сновидением. Вообще, все связанное или важное, из детских лет, остающееся в памяти, почерпнуто из рассказов родителей или других свидетелей нашего младенчества, слышанных после. Но и детские воспоминания и слышанное наконец сливается в одно, и составляет общую картину, в которой, в последствии, трудно отделить свое от чужого. Редкий человек не припоминал своего детства, особенно в кругу своего семейства, помышляя о будущей участи своих детей! Мои детские лета протекали среди необыкновенных событий, входящих в состав истории, и мне суждено было, как малой капле воды, волноваться вместе с огромными валами, в разъяренном море, пока брызгами не выбросило меня не берег. Много необыкновенного видел я в жизни, много испытал и хорошего и дурного, знал много великих и гениальных мужей и много пустоцветов – и намерен, не трогая никого, рассказать кое-что из виденного, слышанного и испытанного.
Родился я в бывшем Минском Воеводстве бывшего Великого Княжества Литовского (в котором предки мои издревле были княжескими боярами, имевшими одно значение с древними боярами русскими), в именьи Перышеве, принадлежавшем матери моей, урожденной Бучинской (герба Стремя). Год моего рождения (1789) ознаменован началом переворота, ниспровергнувшего древнюю французскую Монархию, и, подобно землетрясению и вулканических взрывам, изменившего вид и внутреннее устройство не только Европы, но и Америки.
Искры французской революции попали в Польшу, как в пороховой магазин. Умы холодные, утомленные польским безначалием, и умы пламенные, жаждущие новостей, эгоизм и патриотизм равно воспламенились и вспыхнули, одни из собственных выгод, другие в надежде исцелить недужное отечество, не веря, в простоте души своей, чтобы оно было неисцелимо, и не догадываясь, что уже антонов огонь проник до его сердца!
Пишу я не историю падения Польши, следовательно не обязан рассказывать всех происшествий до разбития Костюшки под Мацейовицами и взятия штурмом Праги Суворовым. Припоминаю о тогдашних Польских событиях на столько, на сколько они входят в состав рассказа о моем детстве. В это время мать моя уже продала имение свое Перышево, и, намереваясь очистить от долгов имение отца моего, Грицевичи, в Минской губернии, в Слуцком уезде, и поселиться в нем, отдала предварительно капитал свой помещику Дашкевичу, под залог и в уплату процентов (по тогдашнему польскому обычаю) имения Маковищ, в нынешнем Бобруйском уезде, верстах в пяти от местечка Глуска.
Костюшко уже был взят в плен, большая часть войска Польского уже положила оружие, но восстание в Литве еще не прекратилось. Мы жили тогда в Маковищах. Однажды, утром, весной 1795 года, приказчик прибежал в комнаты с гумна и сказал матушке, что слышал пушечные выстрелы. Мать моя, две старшие сестры и я с нянькой побежали на гумно, по совету приказчика, прилегли на току, приложив ухо к земле. В дали точно раздавались удары и глухой подземный гул. После узнал я, что это были остатки отряда генерала Грабовского, разбитого прошлой осенью князем Цициановым, под Любаром. Некоторые отчаянные патриоты, собрав рассеянных солдат и присоединив к ним вооруженную шляхту, намеревались снова возмутить край, и объявили конфедерацию. Отряд русских войск при первой встрече разгромил их, картечью, и тем все кончилось. Это было, кажется, последнее сражение на землях бывшей Польши в эту войну, и происходило верстах в двадцати от нашего тогдашнего местопребывания. Отца моего не было дома; он, по обязанности своей, находился тогда или в Слуцке или в Несвиже, и матушка моя чрезвычайно испугалась близости войны.
Решено было: всему семейству, с драгоценнейшими вещами, спрятаться в лесу, угнать туда же домашний скот и лошадей, и послать немедленно нарочного к отцу, чтоб он приехал поскорее домой, и привез с собой, если возможно, залогу и охранительный лист от русского генерала, из Несвижа. Тотчас начали укладываться и суетиться; не обошлось при этом без слез, и я, видя общую суматоху и слезы, слыша беспрестанные повторения: «пропали мы, погибли», сам заплакал громче всех, воображая, что пропадут и погибнут все мои игрушки, сад, в котором я играл, и вообще все, что утешало и забавляло меня. Наконец нагрузили несколько телег лучшими вещами и съестными припасами, и матушка, две сестры мои, панна Клара, несколько служанок, лакеев и стрельцов с ружьями пошли пешком в лес, почти примыкающий ко двору. На одной телеге, нагруженной пуховиками и подушками, поехал я с моей нянькой, обложенный моими игрушками. Отец мой был большой охотник, и имел несколько отличнейших стрельцов, которые знали все тайники в обширных лесах, покрывавших в то время весь этот край от Глуска до границы Волынской губернии, отчего и страна называлась Полесьем. Пройдя лесом с час времени, наш обоз должен был остановиться, потому что телег нельзя было провезти в чаще. Мы оставили телеги, навьючили кое-как всю поклажу на людей и лошадей, и пошли далее. Меня несли на руках, попеременно, любимые стрельцы отца моего, Семен и Кондратий, а нянька должна была нести мои игрушки и постель. При этом должно заметить, что я был последнее, любимое и балованное дитя у моих родителей. Не знаю, долго ли мы шли и далеко ли ушли, потому что я заснул на руках у моих носильщиков, но когда проснулся, было уже утро, и я увидел, что мы находимся на поляне, среди леса, возле небольшого ручья. Люди наши рубили сучья и поправляли шалаши, сделанные, видно, с вечера, на скорую руку, и строили новые шалаши. В одном только месте горел огонь, в яме. На поляне паслись лошади и несколько коров. Повар разбирал кастрюли и ощипывал живность; служанка варила кофе, и мне все это показалось так хорошо и так весело, что я прыгал от радости. Это был настоящий бивак!
Матушка сказывала мне после, что она всю ночь не могла уснуть, хотя в шалаше разостланы были пуховики, и что она еще до зари послала домой человека узнать, что там делается.
После обеда, когда солнце начало уже прятаться за высокими деревьями, возвратился посланный с корчмарем нашим, евреем Иоселем который за свою исправность и услужливость был в большой милости у матушки. Иосель приехал верхом, и привез полный мешок припасов, сахару, зеленого чаю (без которого моя матушка не могла обойтись), булок, свежего мяса и, как всегда, для меня гостинца – на этот раз пряников. Иосель успел побывать в Глуске куда перевез всех женщин и детей своего семейства, и узнал от губернатора замка, что русских ждут к вечеру или на другое утро в Глуске, и надеются, что вследствие покорности губернатора и усиленной его просьбе, город не будет разграблен, и жители не подвергнутся обидам и притеснениям. Но, по словам Иоселя, предстояла всем большая беда, потому что, при общем недостатке в съестных припасах, трудно будет прокормить солдат, если весь русский отряд остановится в городе, и что непременно потребуют помощи в съестных припасах от помещиков, а денег, как водится, от евреев. Иосель, при сих словах покачав головой, завопил: "Ой вей мир, ой вей мир" – и стал утирать слезы рукавом. Матушка и сестры также заплакали, не о съестных припасах и не о деньгах, а о своем положении. Я опять заревел громче всех, смотря на плачущих. На вопрос матушки, не слышно ли чего об отце моем, Иосель отвечал, что губернатор замка послал за ним четырех гонцов, в четыре разные стороны, чтоб просить его прибыть как можно скорее, для необходимых распоряжений в этой крайности. Иосель пробыл у нас до ночи и поехал обратно, обещая дать знать, что делается у нас дома и в окрестностях, и уведомить немедленно отца моего о нашем положении.
Прошли двое суток, и мы не получали никакого известия. На третий день, в полдень, пришла в наш бивак крестьянка из чужого имения, у которой мать моя вылечила ребенка, и, бросясь в ноги, рассказала, что она слышала, что соседние мужики собираются убить всех нас в лесу, чтоб завладеть нашим добром, предполагая, что маменька имеет при себе много денег и всяких дорогих вещей. Можно себе представить положение моей матери, сестер и всей нашей прислуги! Я хотя не постигал всей опасности, но знал хорошо, что значит убить и умереть, слыша часто о битвах и о смерти наших знакомых, и, видя общее беспокойство, был в страхе, однакож просил, чтоб мне дали ружье, для защиты матушки. Она улыбалась сквозь слезы, прижимая меня к сердцу. Наконец, матушка собрала на совете всю нашу прислугу мужского пола и спросила, намерены ли они защищать господ своих. «До последней капли крови!», отвечали все единогласно, и бросились целовать руки и ноги маменьки и сестер. Стрелец Семен взял меня на руки, и сказал, что не выдаст меня, хотя бы его растерзали на части. С нами было всего девять человек сильных молодых людей, искусных стрелков. Нет сомнения, что и двойное число разбойников не одолело бы их. Некоторые из наших людей изъявляли даже желание встретиться с разбойниками, чтоб проучить их порядком.
Матушка наградила добрую женщину, известившую нас об угрожавшей опасности, обещая на всю жизнь призреть ее семейство, и поручила ей отдать нашему приказчику записку, написанную карандашом (помню, потому что моим), в которой матушка требовала, чтоб он немедленно поспешил на помощь с верными крестьянами, оставив дом на произвол судьбы.
В юности нашей начитавшись о римской и греческой республиках, о людях, иногда самых мелочных умом и душой, но наделавших шуму своей дерзостью и пылкими речами, и за то произведенных в великие мужи красноречивыми писателями, мы часто предаемся мечтам и желаем переворотов, потрясений, бредим о вольности и равенстве (которые, сказать мимоходом, никогда не существовали в мире и не будут никогда существовать для массы народа), и завидуем так называемым героям народным!.. Школьничество – и только! Эти народные герои вообще или простаки, увлеченные мечтами воображения, порожденными впечатлениями юности, или хитрецы и честолюбцы, т. е. или тетерева, или лисицы. Лучше спустить с цепи голодного тигра или гиену, чем снять с народа узду повиновения властям и законам. Нет зверя свирепее разъяренной черни! Все усилия образованного сословия должны клониться к просвещению народа на счет его обязанности к Богу, к законным властям и законам, к водворению в сердцах человеколюбия, к искоренению врожденного человеку звериного эгоизма, а не к возбуждению страстей, не к порождению несбыточных надежд. Кто действует иначе, тот преступник перед законами человечества. Видевший народное восстание знает, что это значит! Наполеон заслуживает вечную благодарность всех благородных сердец за то, что никогда не хотел действовать мятежом против своих неприятелей, когда имел полную власть в своих руках. В Италии он должен был повиноваться Директории.
В Польше искони веков толковали о вольности и равенстве, которыми на деле не пользовался никто, только богатые паны были совершенно независимы от всех властей, но это была не вольность, а своеволие. Даже порядочная и достаточная шляхта должна была придерживаться какой-нибудь партии, т. е. быть под властью какого-нибудь беспокойного магната, а мелкая шляхта, буйная и непросвещенная, находилась всегда в полной зависимости у каждого, кто кормил и поил ее, и даже поступала в самые низкие должности у панов и богатой шляхты, и терпеливо переносила побои, – с тем условием, чтоб быть битым не на голой земле, а на ковре, презирая, однако ж, из глупой гордости, занятие торговлей и ремеслами, как неприличное шляхетскому званию. Поселяне были вообще угнетены, а в Литве и Белоруссии положение их было гораздо хуже негров. Когда в последнее время (т. е. с 1791 года) Польшу возмутили мечтами о вольности, равенстве и политической независимости, были в ней люди истинно благородные, даже с большими дарованиями и геройским мужеством, которые пламенно желали перерождения своего несчастного отечества и утверждения в нем порядка, на основании прочных законов и наследственной монархической власти. Но эти желания и усилия благородных людей не могли увенчаться успехом, потому что в Польше не было для этого никаких стихий. Все было в расстройстве: правительство без всякой силы, народ без единодушия. Магнаты враждовали между собой и беспокоили соседние державы просьбами о покровительстве своей партии. Все партии ненавидели Короля и не имели к нему ни малейшей доверенности, испытав его малодушие и вероломство.
Порядочное дворянство приставало к различным партиям, но вообще действовало более словами, нежели делом, а мелкая шляхта вооружалась на счет панов, бушевала, пьянствовала, грабила и обращалась в бегство при встрече с неприятелем. Над этим восстанием мелкой шляхты все благоразумные люди шутили и насмехались, утверждая, будто при встрече с неприятелем они говорят: "В лес, господа! Это не шутки – стреляют пулями!" Сами поляки подначивали русских мародеров к грабежу, разделяя с ними добычу, и, донося ложно на своих соотчичей русским начальникам, соблазняли некоторых пользоваться обстоятельствами. Иные из мелкой шляхты грабили даже или похищали общественную казну[2 - В Минской губернии, два самые бедные шляхтича возвратились на родину после взятия в плен Костюшки, с огромными суммами. Один из них всегда носил парик, закрывавший лоб. Об этих людях распространились самые неблагоприятные слухи, именно будто они грабили польскую военную казну. Отец мой, раздраженный гордостью одного из богачей, сорвал однажды с него парик, и оказалось, что у него на лбу клеймо: виселица! Говорят, что похитив казну, один из них ушел с деньгами, а другого поймали, и генерал Сераковский велел его заклеймить. Я еще видел обоих. Они померли уже лет за сорок.].
Регулярного войска было чрезвычайно мало, едва ли 25 000 человек в целом королевстве, и это войско, сперва упавшее духом, потом воспламененное Костюшкой, могло только со славой умереть. Поселяне в коренной Польше, особенно Краковяки, приняли сильное участие в восстании, обнадеженные Костюшкой в улучшении своей участи; но крестьяне в Литве, в Больший и Подолии, если не были принуждены силой к вооружению, оставались равнодушными зрителями происшествий, и большей частью даже желали успеха русским, из ненависти к своим панам, чуждым им по языку и по вере. Вообще, в так называемое костюшковское восстание, шуму, разглагольствований, похвальбы, приготовлений было слишком много, но дела было чрезвычайно мало: вся деятельность сосредоточена была в Варшаве и Вильне, а провинции были оставлены на произвол судьбы! Негодяи пользовались расстройством края, наезжали на дворы, грабили и даже убивали, хотя редко, безвинных, провозглашая их изменниками. Никто не слушал властей, не имеющих силы. Русские в насмешку говорили, что поляки проспали Польшу. Это несправедливо: не проспали, а проболтали. Ораторов было множество, а не было воинов, и бодрствовали не для дела, а для интриг и собственных выгод.
При самом начале переворота в Польше (с 1791 года), когда варшавские дельцы стали провозглашать правила французского конвента (la Convention), объявили Польшу вольным пристанищем для всех беглецов лз соседних государств, стали порицать узаконения своих соседей и форму их правления, даже провозглашать личности против государей, и возбуждать соседние народы к восстанию, для шествования к одной цели с Польшей, – тогда соседние государства, по предложенному сперва плану Фридрихом Великим, решились на крайнее средство, как бывает при пожарах, т. е. вознамерились разобрать дом, угрожающий зажечь соседние дома. Последний порыв героизма, возбужденный Костюшкой, не спас Польши, которую уже оторвали велеречивые теоретики и гнусные эгоисты. Я застал, так сказать, последний вздох умирающей Польши…
Обращаюсь к повествованию.
За несколько месяцев перед сим, отец мой выгнал из службы помощника нашего приказчика, за дурное поведение и, кажется, за воровство. Он был шляхтич, и оставшись без места, оседлал своего коня и определился в так называемую рухавку (конную милицию из шляхты), формировавшуюся в Новогрудке. Был ли он на войне или нет, не знаю, но после пленения Костюшки он возвратился на родину с деньгами, начал мотать по корчмам, с подобными ему негодяями, и грозил заочно местью моему отцу, что было уже нам известно. Этот-то человек, узнав, что наше семейство прячется в лесу, вознамерился нас ограбить и вероятно всех перебить, чтоб прикрыть следы злодейства, и, таскаясь по корчмам, подговорил на этот подвиг несколько пьяных шляхтичей и десятка два самых развратных мужиков, уверяя, что русские, заняв край, не станут разыскивать тех, кто убил и ограбил панов, с которыми они воют. В тот же день, как злодей с шайкой своей отправился в лес нас отыскивать, – не со стороны нашей усадьбы, к которой он не смел приблизиться, но из далека, через болото, – крестьянка, благодарная моей матери, узнав об этом от соседки, которой муж принадлежал к шайке, побежала в Маковищи и, боясь сказать об этом приказчику, не доверяя ему, расспросила у коровницы, каким путем пошло наше семейство в лес, и по следам нашим нашла нас. Этой женщине матушка дала лошадь, чтоб она скорее поспела в наш дом, и наши люди стали приготовляться к защите от разбойников.
Семен, не любивший корчмаря Иоселя за то, что он, по приказанию отца моего, не давал ему в долг водки, и, пользуясь милостью господ, иногда грубо обходился с дворней, сказал, что он подозревает Иоселя в измене. Это мнение разделяла вся наша прислуга, по врожденной ненависти своей к жидам – и Семен клялоя, что при первой встрече убьет его, как зайца. В нашем лагере раздались проклятия и угрозы против Иоселя, которого защищала одна моя матушка. Вскоре увидим, какое участие принимал он в этом деле.
Кондратий, бывший с моим отцом в походе, имел первенство в совете, он предлагал составить род укрепления из земли и сучьев, и засесть в нем, закрыв сверх того от пуль матушку, сестер и меня пуховиками. Другие советовали возвратиться домой, как можно скорее, что и матушке казалось лучше, но страх от встречи с русскими удерживал ее… Бог весть, что тогда рассказывали о русских, хотя в самом деле война ведена была в то время не так, как теперь. Победители почитали врагом каждого жителя неприятельской страны, не различая ни возраста, ни пола. Подвиги Древича и других были в свежей памяти: Прага еще дымилась, и от одного имени Суворова бросало в лихорадку! Я спал спокойно, но никто в нашем лагере не смыкал глаз всю ночь; огней не разводили, и два стрельца, с заряженными ружьями, расхаживали вокруг поляны. На рассвете матушка велела вьючить лошадей, и мы отправились в обратный путь. Матушка хотя и не решалась возвратиться домой, но вознамерилась приблизиться к опушке леса. Мы шли в тишине около двух часов времени, как внезапно, впереди, шагах в двухстах, в авангарде, составленном из Семена и Кондратия, послышался шум и говор. Матушка сказывала мне после, что ноги у нее подкосились, в глазах потемнело, и она сперва присела на сломанное дерево, а потом лишилась чувств. Она боялась более за детей своих! Меня отнесли в сторону, а сестры, сами чуть живые, бросились со служанками помогать матушке. Панна Клара от страха почти лишилась ума, и кричала изо всей силы.
Вдруг раздался громкий и внятный голос Семена: "Не бойтесь! Это добрые люди!" Сквозь чащу леса, однако же, нельзя было ничего и никого видеть. Матушку привели в чувство, но она была так слаба, что не могла привстать с места. Слова Семена оживили всех, но не надолго… Вдруг из-за кустов и между деревьями мелькнули русские гренадерские шапки и светлые мундиры. Все женщины, как курицы при появлении коршуна, немедленно сбились в кучу, и бросились на колени вокруг матушки, сидевшей 'на обрушенном дереве, склонясь на руки моей няньки. Я сидел у ног матушки. Женщины не смели поднять глаза, и были как полумертвые, и только одна пана Клара продолжала вопить: о, Боже мой, умилосердись! – и потом начинала громко пересчитывать всех святых, которые приходили ей на память… Минута была решительная и ужасная, и в самое это время на тропинке показался наш корчмарь Иосель, а с ним Семен и Кондратий. "Не бойтесь, не бойтесь, пани!" кричал Иосель, махая руками: "Ничего не будет худого; это добрые москали – я сам привел их сюда, чтобы спасти вас!.. Не бойтесь – и пана ожидают сегодня в Глуске; он верно к вечеру будет дома!.". Мать моя ожидала, а с ней все другие. Сестры мои от радости стали обнимать и целовать Иоселя; у матушки слезы полились градом, а у панны Клары сделались страшные спазмы: она смеялась и плакала вместе, и валялась по земле. Иосель, поцеловал руку сперва у матушки, а потом у меня, вынув из кармана пряник, подал мне, как бывало в прежнее время. У матушки брызнули из глаз слезы. "Иосель!" сказала она: "Этого пряника я во всю жизнь не забуду!"
Дело объяснилось. Иосель, узнав от приятеля своего, корчмаря, что толпа негодяев вознамерилась перебить всех нас, чтобы завладеть нашими вещами, решился просить помощи у русского капитана, пришедшего накануне на квартиру в Маковищи, и капитан немедленно отправился к нам, с пятидесятью гренадерами, взяв с собой Иоселя, для указания Дороги и чтоб повесить его на первом дереве, если б он обманул его и ввел в какую-нибудь засаду. Жида вели связанного и развязали только при встрече с нашими людьми.
Едва Иосель успел кончить свой рассказ, явился капитан, молодой человек, весьма красивый собой, в светло-зеленом мундире, с красными отворотами, в красных панталонах, в щегольской гренадерской шапке. Никогда я не забуду ни лица его, ни голоса, ни имени. Это был капитан Палицын, Фанагорийского Гренадерского (если не ошибаюсь) полка. Он подошел к моей матушке, успокоил ее, изъявил сожаление, что она, из опасения его земляков, подверглась такой опасности; уверил, что никому, даже последнему мужику, солдаты его не сделают ни малейшей обиды; потом, обратясь к сестрам, сказал с улыбкой, что он сберег их ноты, фортепиано и гитары, и оставил их комнаты незанятыми, и наконец, увидев меня уже на коленях у матушки, взял на руки, поцеловал и спросил, хочу ли я с ним подружиться. Видя, что появление его всех успокоило, я крепко обнял его за шею и сердечно расцеловал, отвечая, что хочу быть его другом, если он не убьет никого из нас. "Я, дружок, тогда только убиваю, когда на меня нападают, и защищаю тех, кому нужна моя помощь". Это сказано было не для меня, а для всех. "До дома еще далеко", сказал капитан дамам: "и вы не дойдете пешком. Прошу покорно подождать, я помогу делу…" И капитан, посадив меня на колени матушки, удалился, оставив всех в удивлений и недоумении. Тогда так боялись русских, что матушка моя не верила, чтоб капитан был природный русский, и сказала: "На счастье наше, это или поляк, или лифляндец, или курляндец! (albo Polak, albo Liflandczyk, albo Kurlandczyk)". Впрочем, капитан Палицын весьма недурно говорил по-польски; он провел долгое время в Польше и, как после сказывал, имел искренних приятелей между поляками. Еще бы такому человеку не иметь приятелей! Да он нашел бы их и между ирокойцами!
Через полчаса возвратился капитан. За ним шестнадцать гренадер несли четыре носилки, наскоро сделанные из сучьев. Я не спускал глаз с солдат. Они имели ружье за плечами, на ремне, по-охотничьи. Капитан просил дам (в том числе и пану Клару, которая была больна от испуга), сесть на носилки. Сперва матушка и сестры противились и отговаривались, но наконец согласились. Положили на носилки подушки; дамы сели; меня взял на руки саженный гренадер, с предлинными усами, и, по команде капитана: вперед! шествие двинулось. Шагах в пятидесяти, на небольшой площадке, стоял отряд. "Песенника вперед!" сказал капитан, и часть солдат отделилась. Остальные солдаты, по одному, шли за нашим обозом, и мы весело пошли вперед, под звуки русских песен. Впервые услышал я тогда русские песни и солдатский хор; некоторые из тогдашних песен я после часто слышал, и они остались у меня в памяти.
Прибыв домой, матушка чрезвычайно удивилась, что капитан с поручиком заняли комнаты в гостином флигеле, не сдвинув даже стулья с места в нашем доме. Явился наш управитель, и объявил, что по приказанию капитана он пригнал во двор скот и привел лошадей, и что капитан приказал только кормить солдат в деревне и давать им винную порцию, обещая, что все будет смирно и тихо, как в мирное время. Приказчик промолвил, что он сам хотел ехать за ними, с известием, что в москалях Бог послал нам таких добрых людей, когда Иосель явился к капитану с известием о разбойниках, и капитан в ту же минуту собрал команду и отправился…
Матушка испросила у капитана позволение дать каждому солдату по рублю серебром и угостить на другой день всю роту во дворе, промолвив, что она надеется, что избавитель ее и всего нашего семейства не откажется разделять с нами стол и все, чем только она может с ним поделиться. Капитан согласился быть нашим гостем, и во все время своего квартирования в Маковищах проводил целый день в нашем семействе. Это был милый, образованный и добрый человек. Солдаты обожали его.
Хотя Иосель сказал, что отец мой приедет скоро домой, но он возвратился через неделю, к самому обеду, и, зная уже все случившееся, бросился в объятия капитана, со слезами благодарил его за благородное обхождение, покровительство и избавление нас от величайшей опасности. Отец любил жить весело: он тотчас послал приглашение к соседям, прося их приехать на несколько дней, с семействами, повеселиться, перед отъездом всего нашего семейства в Несвиж. В этом городе велено ему было проживать, по его должности, и он не хотел расставаться со своим семейством, чтоб не подвергать нас снова подобным приключениям. Наехало гостей множество, и как погода была теплая, то дамы поместились в комнатах, а мужчины, вместе с моим отцом, устроили себе жилище на гумне. Привезли из Глуска музыку графа Юдицкого. Капитан Палицын, по просьбе отца моего, пригласил приятелей своих офицеров – и пошла пируха! Каждый день прогулки, большой обед, танцы, ужин, музыка, пение – и так пировали целую неделю. Тут я увидел в первый раз так называемую лодку, представляемую русскими песенниками, увидел русскую пляску, и так полюбил лихих русских солдат, что не отходил от них, носил им водку, виноградное вино, булки, пироги, и давал даже деньги, выпрашивая у родителей. За то и солдаты полюбили меня, и говорили пророчески: «этот будет наш!» Я бросил все мои игрушки, и играл штыками и тесаками. В карманах у меня были пули, через плечо золотой шарф капитана Палицына. Через неделю он, после бала, продолжавшегося до утра, выступил с ротой в поход, в Слуцк, провожаемый с музыкой всем обществом, верст за пятнадцать, где приготовлен был завтрак на прощанье, а после него, на третий день, выехали мы в Несвиж. Перед выездом не досчитались панны Клары. Она примкнула к Фанагорийскому гренадерскому полку, но только не под покровительство доброго Палицына – и без него нашелся другой охотник до этой дичи!
ГЛАВА II
Старинный польский дорожный поезд. – Победитель Костюшки Граф Ферзен. – Первое собственное оружие. – Жизнь русских офицеров в Польше. – Поляки. – Испуг.
Удивительно, как все изменилось в короткое время! В Польше было тогда какое-то молодечество, от которого никто не смел уклониться. Подраться на саблях значило почти то же, что чокнуться стаканами. Каждый мужчина долженствовал быть отличным ездоком и стрелком из ружья и пистолета. Погасить свечу пулей, попасть в туза или убить налету, пулей, ласточку – ныне причисляемое к редкостям, почиталось тогда делом обыкновенным. Мужчина не смел ездить в карете или в коляске: это предоставлялось больным и женщинам. Семидесятилетие старики ездили верхом в дальний путь, например, с берегов Березины в Варшаву. Только некоторые богатые модники, возвратясь из изнеженного Парижа, презирали старинные обычаи; но таких людей было весьма немного, и их преследовали сатирой и насмешками. Таким образом, как наше семейство ехало в Несвиж, ездили тогда все порядочные шляхетские фамилии. Роскошь магнатов, особенно многочисленность их прислуги и лошадей, превосходила всякое вероятие. Например, князь Карл Радзивилл выезжал, иногда, в тысячу коней!..
Маршрут наш назначен был предварительно, и бричка, в четыре лошади, с кухонными снарядами, с поваром и поварятами, шла впереди, шестью часами перед главным поездом. На назначенных местах повар готовил обед и ужин. Завтрак и полдник везли с собой. Матушка с сестрами и со мной ехала в четырехместной огромной карете, на пасах, (т. е. на ремнях, потому что рессоры тогда мало употреблялись), запряженной цугом, в шесть сивых лошадей, без форейтора. Кучер правил с лошади, а не с козел. Перед каретой и за ней ехали верхом четыре стрельца с ружьями наперевес, с кортиками и с охотничьими рогами; на запятках стояли два огромные лакея, одетые по-венгерски, с высокими волчьими шапками. Эти лакеи назывались гайдуками. За каретой шла коляска, запряженная цугом четырьмя карими жеребцами, и кучер также правил с лошади, без форейтора. Сбруя была краковская, т. е. высокие хомуты с бубенчиками; но в городе употребляли английские шоры с серебром. В коляске сидел камердинер батюшки, а на запятках казачек, бандурист. Потом ехал пикер (по-польски доезжачий) и его помощник, ведя гончих и борзых собак на сворах. Несколько брик (кажется три), каждая в четыре лошади, также цугом, с постелями, туалетом, столовым сервизом и разными вещами, шли за коляской. В бричках сидели служанки и так называемые покоевцы, т. е. комнатная прислуга, из молодых и красивых людей. При бричках ехали, также верхом, официант, носивший в Польше название маршалка, и конюший. Первый был то же, что в Испании majordome, т. е. заведовал кухней, буфетом и прислугой, а второй управлял конюшней и охотой. За бричкой ездовой, верхом, вел парадную верховую лошадь батюшки, под богатой попоной с гербами, а в замке тянулись крестьянские подводы с съестными припасами, мукой, крупой, разным копченым мясом, водками, ликерами, вареньями, сырами, и т. п. Отец мой ехал верхом на сером жеребце, а за ним ездовой (по-польски либзак, lozak) в куртке с галунами, в шишаке с перьями, с кортиком; он вез длинный турецкий чубук и весь трубочный припас. Весь поезд ехал обыкновенно шагом или, по хорошей дороге (что тогда была редкость), малой рысцой. Без этой свиты не мог выехать порядочный челок, шляхтич bene natus et possessionatus! Подъезжая к усадьбе или местечку, кучера хлопали бичами, ездовые трубили в рога и стреляли на воздух из ружей и пистолетов, чтоб дать знать, что едет пан.
Все польские власти были тогда в разброде; страной управляли русские генералы и поставленные ими офицеры. Начальники были рады-радешеньки, если могли ухватиться за кого-либо из туземцев, и отец мой, в звании народного гражданско-военного комиссара[3 - Komisarz ciwilno-woyskowy. Это было нечто вроде французского representant du peuple,en mission. Он долженствовал наблюдать за вооружением народа и порядком в стране, и действовал от имени Временного правительства, учрежденного в Варшаве.], должен был поневоле исправлять обязанности маршала (предводителя дворянства), судьи и всех полицейских властей. Не знаю, на какое пространство простиралась эта принужденная власть его, но официально он был комиссаром Воеводства Новогрудского.
Польша издревле славилась беспорядками всякого рода, особенного дурными дорогами и мостами. На этот счет существует даже насмешливая пословица[4 - Польский мост. Жидовский пост, Турецкое богомолье – все это безделье. По-польски это в стихах: Polski most, Zydowcki post, Tureckie nabozenstwo, wszystko blazenstwo.].
Верстах в двадцати от Несвижа надлежало проезжать через ручей, который в полную воду был довольно широк и быстр. Осмотрев мост, люди наши уверились, что он не поднимет кареты, а потому стали искать брода. Отец мой первый проехал в броде, но не остался на другом берегу, а воротился, чтоб распорядиться при спуске кареты. Карета прошла через воду благополучно, но при подъеме передние лошади стали путаться, и карета нагнулась на сторону. Сестры от испуга закричали, и отец мой, ехавший возле кареты, дал шпоры лошади: она рванулась на берег, и, не знаю как, оступившись или завязнув в грязи, упала на бок. Отец попал под лошадь, и ударившись о камень, поломал ногу. Мы все выскочили из кареты и с криком и плачем подняли его; стрельцы перевязали ногу между двумя досками, положили в коляску, и поскакали во весь дух в Несвиж. Мы также поехали во всю рысь…
Дом для нас был приготовлен Магистратом. Когда мы приехали, отец мой был уже перевязан искусным доктором и лежал в постели. Докторе успокоил матушку, и уверил, что через шесть недель отец мой будет совершенно здоров и встанет с постели, и что не предвидится ни малейшей опасности.
В Несвиже была тогда временная главная квартира Генерала Графа Ферзена, который победой, одержанной над Костюшкой, и взятием его в плен, стяжал себе всемирную славу. В это время он наслаждался ею в полной мере, награжден был щедро Императрицей Екатериной II[5 - Он пожалован графом (из барона), получил чин генерал-аншефа, Андреевскую ленту и 2-й степени Георгия, богатые поместья на Украине, и от Австрийского и Прусского дворов ордена и богатые подарки.] и Союзными дворами, и пользовался особенным уважением всей русской знати.
Некоторые из польских офицеров, бывших в сражений под Мациевичами, приписывают однако же победу генералу Денисову, впрочем весьма несправедливо, на том основании, что в начале сражения поляка одержали верх в центре, где начальствовал сам генерал Ферзен, который уже начал ретироваться, оставив на месте несколько пушек; по генерал Денисов, стремительно бросившись, с своей кавалерией, на левый фланг польский, смял его, обратил в бегство, и этим внезапным ударом привел весь корпус Костюшки в расстройство. Тогда уже генерал Ферзен стал громить центр польской своей артиллерией, и ударил в штыки. Как бы то ни было, но слава победы принадлежит всегда главнокомандующему. Очевидцы и иностранные писатели должны вспомнить, что без счастливого движения генерала Дессе (Desaix) Наполеон не одержал бы победы при Маренго, однако ж слава принадлежит Наполеону. Ведь и Костюшку взял в плен не сам Ферзен, а мы должны говорить и писать, что Костюшко взят Ферзеном.
Разумеется, в общем расстройстве страны, при беспрерывных переходах войск, продовольствие его было сопряжено с величайшими затруднениями. Брали, где могли взять, и наконец выбрали все, что было на виду, а между тем большая часть запасов сохранялась помещиками и крестьянами в ямах, в лесах, между неприступными болотами. Надлежало иметь человека, который бы знал местность и средства каждого поместья, и умел распределить так называемую реквизицию (контрибуцию провиантом и фуражом), справедливо, без излишнего отягощения жителей и сообразно состояния каждого помещика. Для этого Ферзен вытребовал отца моего в Несвиж, и весьма был огорчен случившимся с ним несчастием, которое замедляло предположенное учреждение Временной провиантской комиссии.
Лишь только язвенная горячка (Wimfieber) у отца моего миновалась, граф Ферзен навестил его, присылая прежде ежедневно адъютанта осведомляться о его здоровья. В эту самую пору у отца моего был доктор, и потому матушка приняла графа в гостиной, и, по польскому обычаю, представила ему все наше семейство. Граф Ферзен, после первой вежливости, сказал матушке, что она, будучи матерью русского воина, как русская, имеет полное право на покровительство русского правительства, и просил ее, чтоб она избрала его в представители перед троном Великой Монархии. Матушка, разумеется, приняла это за комплимент, однажкож все наше семейство было обворожено ласковостью, хорошим тоном и добродушием графа Ферзена. Заметив привязанность матушки ко мне, державшей меня на коленях, граф Ферзен обратился ко мне, а матушка велела мне подойти к графу п приветствовать его. Граф поцеловал меня в лоб и обещал принести конфеток и игрушек. Я столько наслышался в доме нашем о графе Ферзене, о Костюшке (которого обожали в нашем семействе), что с недоверчивостью слушал графа и с величайшим любопытством рассматривал его. Граф Ферзен был уже стар, лет шестидесяти, но по лицу казался еще старее. Он был сухощавый, весь в морщинах и согнутый; щурил глаза и закрывал их рукой от света. Особенно помню, что он весьма был напудрен, и имел трость с набалдашником, осыпанным драгоценными каменьями. Посидев с дамами с полчаса, граф пошел в комнату отца, где пробыл долго, и с другого же дня в спальне отца моего начал собираться ежедневно комитет, составленный из нескольких помещиков и русских штаб-офицеров, для учреждения земской полиции и установления правильного продовольствия войска.
Граф Ферзен занимал весь замок, или дворец (palac) князя Радзивилла, властителя Несвижа, жил роскошно, по царски, разумеется, по тогдашнему обычаю, на счет города и помещика, который был за границей. Вся оставшаяся в доме прислуга княжеская и все, что оставалось в целости – домашние снаряды, сервизы, лошади и экипажи, находились в распоряжении графа Ферзена. Дня через два после своего посещения, граф Ферзен снова приехал к нам, просить матушку с сестрами на вечер: на концерт, был и ужин. Матушка отговаривалась всячески, и наконец должна была обещать, что будет, если какие особенные обстоятельства не помешают.
После узнал я причину, по которой матушка не хотела ехать на вечер к такому важному человеку. Граф Ферзен, не взирая на преклонные свои лета и хилость, был страстным обожателем прекрасного пола, и имел при себе трех юных собеседниц, полек. Тогда был иной век, и русские вельможи, а за ними и их подчиненные, не скрывали того, что в наше время, если и делается, то лишь тайно и с некоторыми приличиями. Русская знать все еще жила в веке Людовика XV. Все богатые и достаточные люди в России держали явно любовниц, хвастали ими, как ныне хвастают мебелью или лошадьми, и никто не обращал на это внимания. Некоторые богачи, поселившись в деревне, имели целые хоры певиц, танцовщиц или целый завод кружевниц, и все это было в порядке вещей. В Польше, где все дворянство, исключая должностных при Дворе, проживало большую часть года в своих поместьях, в семейном кругу, между родными, соблюдалось более приличий в этом отношении. Любовные интриги хотя и существовали, но тайно и благопристойные, и не взирая на вольное обращение между полами, никто не дерзал похвастать тем, что имеет любовницу. Женщина подозрительного поведения не смела даже показаться в люди.
Русские офицеры, особенно пожилые, вели себя непринужденно, разобрали по рукам всех хорошеньких служанок из шляхтянок, всех пригожих дочерей экономов и даже жен многих шляхтичей, словом, всех легкомысленных девушек и женщин, получивших некоторую наружную образованность в господских домах, и умевших искусно подражать всем манерам своих прежних барынь и барышень, и жили с ними явно, как с женами. Надобно сознаться, что польки соблазнительны! Один польский поэт сравнивает их, по грациозности, с молодыми кошечками! Польки ловки, любезны, кокетки от природы, и умеют принимать на себя все оттенки различных характеров, сообразно нраву того, кому хотят нравиться. Трудно противостоять их искушению, в чем сознался и великий Суворов! В противоположность этому, женская ловкость, развязность и любезность сосредоточивались тогда в России только в высшем обществе, а в обыкновенном дворянском кругу женщины были манерны, застенчивы, неловки и старались казаться в высшей степени чинными и степенными. Приманка в Польше была слишком велика, и покорители Польши щедро вознаграждали себя за понесенные труды за скуку с русскими женщинами, и жили в Польше, как в Магометовом раю, с той разницей, что в польско-магометовом раю было, сверх благ – венгерское вино! Многие любовницы совершенно овладели своими обожателями, и они, повинуясь их воле, вводили своих любовниц в порядочный круг, возили на балы, приглашали к себе гостей, словом, ввели их во все права законных жен.
Пока кипела война и каждый вооруженный человек был страшен, тогда все терпели и даже искали покровительства любовниц; но когда громы войны замолкали и императрица Екатерина II решила присоединить к России Литву, то с мирными и покорными жителями велела поступать снисходительно и ласково – и они ободрились. К тому же, многие поляки уже находились при дворе российском, и обещали землякам своим защиту и покровительство. И так, хотя страх русского имени еще не исчез вовсе в Польше, но уже значительнейшие из жителей заняли прежние места свои в обществе и не покорялись слепо воле каждого, носившего русский мундир. Многие дамы не ездили даже в церковь, чтобы не встречаться с русскими собеседницами, щеголявшими нарядами и экипажами. Эти собеседницы русских воинов приводили в соблазн своей роскошью, и не появлялись в люди иначе, как осыпанные алмазами и жемчугом.
И так, матушка моя боялась унизиться, или, как говорится, скомпрометироваться, попав в общество этих собеседниц, тем более, что слышно было, будто и наша панна Клара разъезжает по городу в богатом экипаже какого-то майора. Матушка созналась в этом доктору, лечившему отца моего, а как этот доктор, земляк графа Ферзена, был с ним фамильярен и пересказал ему справедливые опасения матушки, то граф Ферзен был так деликатен, что в тот же день прислал матушке список всех званных гостей. Разумеется, что матушка после этого поехала с сестрами на вечер, на котором младшая сестра, Антонина, приобрела общие похвалы за отличное свое пение и ловкость в танцах.
Поляки, подобно богемцам, народ музыкальный – и богемцы потому только превосходят в музыке все славянские племена, что имеют в Праге консерваторию, распространяющую вкус и образующую учителей. В Польше также в каждом шляхетском доме занимаются музыкой. Почти каждая бедная шляхтяночка играла в то время на польской гитаре (с семью железными струнами), и во всех помещичьих домах все дамы играли на фортепиано, на арфе и даже на гуслях, которые тогда были в большом употреблении. Все польки учились пению в женских монастырях. Младшая сестра моя, Антонина, были одарена необыкновенным талантом в музыке, имела прелестный голос, пела с удивительным чувством и выражением, и играла отлично на фортепиано, на арфе, на гитаре и на гулях. Страшная сестра, Елисавета, воспитанная, как и младшая, по тогдашнему обыкновению, в монастыре сестер бенедиктинок, в Минске, где наша родственница была настоятельницей, Елизавета, по странному вкусу, избрала для себя кларнет, и играла на нем очень хорошо, участвовдв прежде в монастырском музыкальном хоре.
Дом наш сделался местом собраний всех русских офицеров и всех семейств, съехавшихся в Несвиж, для избежания опасностей от мародеров, и почти каждый вечер у нас занимались музыкой и танцами, и играли в карты. Страшно вспомнить об этой игре! Червонцы ставили на карту не счетом, а мерой – стаканами! В офицерских квартирах, как рассказывал отец мой, играли также на вещи: на жемчуг, алмазы, серебряную и золотую посуду, часы, перстни, серьги, драгоценное оружие и конскую сбрую. Шайки Варшавских и Виленских шулеров разъезжали из одного штаба русских войск в другой штаб, и прибирали к рукам добычу. Многие игроки сделались богачами, хотя и с переломанными костями, без глаза или без зубов; некоторые лишились жизни за карточным столом. Тогда на все смотрели сквозь пальцы! Благоразумнее всех поступали русские офицеры из немцев: они отправили свои сокровища домой, потом накупили мыз в Лифляндии и Эстляндии и, вошед бедняками в службу, оставили детям богатое наследство. Большая часть русских, что нажили в Польше, то в ней и прожили. Славянская кровь! Почти то же было и с поляками в России, во время Самозванцев, с той разницей, что поляки проигрывали своим и чужеплеменникам.
Граф Ферзен был ежедневным нашим гостем, и полюбил искренно наше семейство. Я был его любимцем, ходил к нему почти каждое утро завтракать, бегал по комнатам, играл с его попугаями, моськами и с его оружием, и весьма часто оставался обедать. В шутку называл он меня своим полуадъютантом, и посылал через меня бумаги к моему отцу. И он сам, и собеседницы его, и адъютанты и даже прислуга, забавлялись мной, потому что я был резв, смел, всегда весел, разговорчив, и заставлял их часто хохотать моими детскими речами и простодушием. Однажды, когда граф Ферзен был в самом веселом расположении духа, а я дразнил его попугая, грозя ему маленьким ятаганом, который был у меня в руках, граф спросил: "Что ты хочешь, чтоб я подарил тебе: попугая или эту саблю?" – Попугай мне чрезвычайно нравился, но я, взглянув на него и на ятаган, сказал: "Дай саблю!" – "Зачем тебе она?" примолвил граф. – "Бить всех, кого дядя Костюшко прикажет!" отвечал я. Разумеется, что я говорил точно так, как попугай, с которым я играл, т. е. повторял то, чего наслушался дома, а в то время только и толков было, что о беспредельном повиновении избранному вождю и неповиновении Королю. – "А разве ты не знаешь, что у тебя есть король, и что ты должен слушать его, а не Костюшку?" промолвил граф. Я отвечал затверженной мною и тогда общей поговоркой: "Король Понятовский, дурак по Божьей милости" (Krol Poniatowski, kiep z laski Boskiey)[6 - Я слышал, будто знаменитый князь Карл Радзивил велел вычеканить несколько сот червонцев с изображением короля и этой надписью, и что эта монета была в обращении в Варшаве. Пример разладицы и неустройства! Могло ли существовать государство при таком своеволии?!] Ферзен и все присутствовавшие расхохотались, и граф сказал: «Возьми же эту саблю, я дарю тебе ее, а попугая отнеси от меня матушке». Я бросился к графу, вспрыгнул к нему на колени, стал обнимать и целовать, замарался весь пудрой, и сказал: «Тебя не убью, хоть бы дядя Костюшко велел!» – «Спасибо, очень благодарен», отвечал граф, смеясь. Я тотчас попросился домой, чтоб похвастать моей саблей, и, пробегая ряд комнат в переднюю, не мог удержаться, чтоб не хватить саблей по лбу мраморного сатира, который стоял в нише, в карикатурном положении, высунув язык. Со мной был мой дядька, который рассказал матушке все происшедшее, и она чрезвычайно испугалась, чтоб граф Ферзен не заключил из слов моих о неприязненных чувствах нашего семейства к настоящему порядку дел. Лакей графа принес, вслед за мной, попугая, а вечером приехал и сам граф, и когда матушка начала объясняться на счет моих речей, граф Ферзен, как она мне после сказывала, возразил: «Я сам на вашем месте думал бы точно так же. Неужели вы почитаете наше правительство столь неблагоразумным, чтоб оно после всего, что здесь случилось, требовало от вас внезапной любви и верности? Наша Великая Монархиня созидает дела вековые, и что веками было расторгнуто, то веками и соединится. Здесь была некогда Русь – и будет со временем! Мы требуем только, чтоб вы были спокойны и не порывались на невозможное, для собственного вашего блага. Есть русская пословица: сила и солому ломить – не забывайте ее, а мы перестанем говорить об этом». Так думал и, сообразно с своими правилами, так поступал граф Ферзен; но, по несчастью, были и такие, которые думали и поступали иначе, или не понимая видов правительства русского, или не исполняя их из собственных выгод.
Отец мой совершенно выздоровел, и хотя еще подпирался, тростью, но выезжал со двора. Однажды, когда все семейство наше было отозвано куда-то на вечер, а я уже спал, вдруг какой-то ужасный рев разбудил меня. Комната моя была освещена внешним блеском. Няньки не было в спальне, я вскочил с постели, подбежал к окну, взглянул – и вся кровь во мне застыла. Вижу, что во всю длину улицы тянутся какие-то страшилища, в белой и черной длинной одежде, по два в ряд с факелами, и ревут во все горло, а посредине, между множеством знамен, толпа этих же чудовищ несет гроб[7 - Это были похороны настоятеля католического монастыря.].
Няньки служанки натолковали мне прежде о ведьмах, колдунах, чертях, мертвецах, и т. п.; в моем разгоряченном воображении представилось что-то такое ужасное, что я не мог двинуться с места от страха, упал замертво, и больше ничего не помню. Когда я пришел в чувства, два гайдука качали меня на простыне, как в койке, среди комнаты. "Маменька, где ты?" спросил я, и она бросилась ко мне со слезами и прижала к сердцу. – "Дай мне есть, я голоден!" Матушка чуть держалась на ногах от радости. Тотчас послали за доктором и за отцом, которого призвал к себе по делам граф Ферзен. Доктор обрадовал родителей, сказав, что теперь он отвечает за жизнь мой. После рассказали мне, что я девять дней пролежал в горячке, с бредом, и что все лишились надежды на мое выздоровление. Пришед в чувства, я был однако же так слаб, что не только не мог стоять на ногах, но и едва шевелился. Через три недели я с трудом ходил по комнате.
Во время моей болезни, граф Ферзен уехал в Петербург. Летом 1795 года началось окончательное присоединение бывшей Литвы, Больший и Подоли к России. Генерал-губернатором в Литве был генерал-аншеф князь Репнин, прежний посол при польском Короле, или правильнее, правитель всей Польши; минским губернатором назначен был генерал-поручик Тутолмин. Главная квартира дивизии войск, занимавших частей Литвы, прилежащую к Белоруссии, переведена в город Минск, и начальство над этой дивизией поручено генералу Денисову. Повсюду стали приводить к присяге дворянство, духовенство и мещан всех исповеданий, и в конце июня обнародован генералом Тутолминым знаменитый манифест императрицы Екатерины II, подтверждающий все права и привилегии, которыми эти области пользовались прежде. В новоучрежденных губерниях, вместо прежних воеводств, вводили русское управление, оставляя прежний порядок касательно избирательных мест, но только в казенных местах и по полицейской части определяли русских чиновников, и когда, 12/24 октября 1795 года, между тремя державами решено было разделить между собой бывшую Польшу – в провинциях, присоединенных к России, уже введено было новое устройство и принесена присяга, хотя Король польский, проживавший в Гродне, подписал акт отречения от престола только 13/25 ноября того же года. При введении нового порядка вещей обязанности отца моего по званию Военно-гражданского комиссара кончились: он отправился в Минск, для сдачи отчетов генералу Тутолмину, а семейство наше возвратилось в деревню.
ГЛАВА III
Характеристический очерк последней эпохи древней Польши. – Иезуиты. – Шляхетские анекдоты – Попытки спартанского воспитания.
Не желаю никого оскорбить в моих воспоминаниях, особенно не намерен задевать народного самолюбия; но надобно быть более нежели несправедливым, надобно быть лжецом, чтоб не сознаться в том, что в течение всего XVIII века, когда все Европейские государства возвышались и совершенствовались, Польша беспрерывно склонялась к упадку, т. е. лежала на смертном одре и в пароксизмах ожидала смерти. Если никто не решился взять Польшу, то единственно из уважения к памяти Вестфальского мира, обеспечившего равновесие в Европе, и из опасения общего замешательства в Европе, как-то было в Семилетнюю войну.
Нельзя раскрыть историю без сожаления и негодования. В XVI веке Польша занимала одно из почетнейших мест в Христианском мире, славилась учеными мужами и воинами, и на свои земные произведения выменивая все условия сокровища, имела даже запасы драгоценных металлов и дорогих каменьев. При поступлении на престол Сигизмунда III, Польша имела 16 000 000 жителей, на обширном пространстве между Балтийским и Черным морями, Двиной и Одером. В XVI века во всей Европе было весьма мало регулярного войска, и силу государства составляло везде земское ополчение, т. е. дворяне со своими вассалами и горожане, вооружавшиеся на время войны. В Польше, до избирательных королей, пехота была наемная из немцев, венгров и шотландцев, а всю силу составляла конница из шляхты, или общее восстание (pospolite ruszenie). При Владиславе II, против Ливонских рыцарей 150 000 шляхты село на коня; при сыне его, Казимире, 60 000 вооружились при первом восстании к защите отечества, а при Иоанне Албрехте выступило в поле 80 000 конной шляхты. Но когда все государства, удостоверясь в важности пехоты и в необходимости содержать постоянное войско, устроили регулярные армии, воздвигли крепости, завелись артиллерией, в Польше все оставалось по-старому. Говорили много на сеймах и говорили хорошо, составляли умные проекты – понапрасну, и наконец, едва дошли до того, что устроили 12 000 регулярного войска и артиллерию! Во всем государстве не было ни одной порядочной крепости! Без денег самый мудрый король не мог ничего предпринять к благосостоянию государства, а подати зависели от сеймов, на которых послы (т. е. депутаты) тогда только были согласны между собой, когда надлежало произнести veto (не позволяю) против предложения о податях. При бедности государственной казны, короли были рады, что богатое духовенство, владея огромными поместьями, приняло на себя воспитание юношества; но когда с восшествием на престол Сигизмунда III иезуиты овладели почти исключительно воспитанием, прежний свет в Польше померк, и настал мрак, в котором большая часть шляхты уже не видела прямых выгод государства.
Иезуиты систематически истребляли истинное просвещение, и помрачали даже здравый рассудок, на основании правила Омара, сжегшего Александрийскую библиотеку! Они держали в своих школах людей от юношеского до зрелого возраста, шпигуя их память латынью и отягчая ум ложными понятиями о науках, искажая истину, когда она не согласовалась с учением Римской церкви, и только тех из учеников допускали в святилище наук, которые соглашались вступить в их братство. Основанием иезуитского воспитания был самый иступленный религиозный фанатизм, безусловная преданность папской власти, интолеранция (нетерпимость других исповедей) и пропаганда, т. е. распространение католицизма. Иезуиты и их достойные воспитанники ненавидели всех христиан не римско-католической веры и не признающих Папу главой церкви, и почитали их ниже мусульман, евреев и даже идолопоклонников. Из этого учения, глубоко укорененного в сердцах, восстала Уния, лишившая Польшу главной ее подпоры – Малороссии, и произошло отчуждение всех не католиков от Польши.
Почти вся Литва и лучшее Литовское шляхетство было православного греческого исповедания; но когда не только православных, но даже униатов отдалили от занятия всех важных мест в государстве, и стали приманивать в католическую веру знатную православную шляхту – пожалованием старост, ленных и амфитеутических имений, и когда в присутственные места, в школы и в дворянские дела вообще ввели польский язык, все литовское шляхетство мало-помалу перешло к католицизму. При Сигизмунде III и наша фамилия перешла в католическую веру, и получила несколько имений под различными титулами, из коих одно, амфитеутическое имение, Рудавка, возле Свислочи (в Гродненской губернии, Волковыском уезде) и поныне находится в нашем роде, до тех пор, пока он будет существовать.
Итак, первая и главная, а лучше сказать, единственная радикальная причина упадка Польши была власть иезуитов, истребивших истинное просвещение и укоренивших в умах нетерпимость (intolerance). Вторая причина, следствие первой, была слабое правление избирательных королей (после Ягеллонова рода), а особенно последних королей Саксонского дома. Вольтер сказал в шутку: "Quand Auguste buvait, la Pologne etait ivre!" Это сущая истина! Со времени Августа II, пьянство жестоко распространилось между шляхтой, и наконец Венгрия все свое вино продавала в Польше. За пшеницу, лен и пеньку, продаваемые в Данциге, Риге и Мемеле, помещики покупали почти исключительно пряности и крепкие виноградные вина. Псовая охота, карточная игра, попойки и рыцарские упражнения, т. е. гарцевание на конях и поединки, составляли обыкновенное препровождение времени. Дворянские выборы в должности (сеймики) и в послы, т. е. депутаты на сеймы, и беспрерывные и бесконечные процессы были единственным важным занятием шляхты. Впрочем, страсть к процессам происходила вовсе не от любостяжания; процессы всегда почти рождались или из ложного честолюбия, или вследствие личной ссоры. Хоть бы лишиться последнего куска хлеба, лишь бы поставить на своем!
Кроме того, процессы заменяли театр и литературу в провинциях. Речи адвокатов (голоса, glosy), так называемые манифесты, т. е. изложение претензий, печатались и рассылаемы были ко всем приятелям. Судопроизводство было открытое, и привлекало в запутанных делах, или когда тягались значительные люди, множество слушателей в суды. Сами тяжущиеся говорили иногда речи, и это занимало умы и убивало время. На выборы свозили десятками мелкую шляхту (потому что каждый шляхтич имел право избирать и быть избранным), кормили и поили их на убой, и в случае спора заставляли драться между собой. Редкий шляхтич не имел рубцов на щеках и на голове. Искатели мест старались блеснуть красноречием, роскошью и щедростью, разорялись на пустяках. Приговоры суда, по процессам, редко исполнялись без употребления силы со стороны выигравшего процесс, и если проигравший тяжбу защищался, тогда происходила формальная война.
Иногда случалось, что, по самым пустым притязаниям, богатый пан, собрав пьяную шляхту, выгонял из имения бедного или смирного помещика, и потом начинал процесс. Это изгнание называлось заездом (zaiazd), и случалось весьма часто. Законные власти не в силах были ни предупредить зла, ни удержать его, когда непослушный принадлежал к могущественной партии или фамилии. Одним словом, законы в Польше были бессильны, и от бесчисленных процессов богатели одни адвокаты. Правда, во всей Польше не слышно было о взятках, и в польском языке даже нет настоящего слова для выражения лихоимства;но весьма часто случалось, что судьи судили несправедливо из страха, по духу партий, ради покровительства вельмож, что выходило на одно и то же.
И что значило государство без просвещения, без государственной казны, без полиции (в Польше никогда не допускали учреждения ее), без силы законов, без войска, без всякой промышленности? Государство, омраченное фанатизмом, расстроенное во всех своих частях своеволием шляхты, деспотизмом вельмож и самым тяжким рабством земледельцев?! Страшно подумать! Последний Король, Станислав Август (Понятовский), был человек умный, любезный, добродушный, даже ученый, страстный любитель литературы и художеств, но слабого характера – нерешительный и несмелый; нравственно он был, однако ж, полезен своему несчастному отечеству. Не имея средств истребить зла, он, по крайней мере, употребил все от него зависящее, чтобы положить основание добру. Он дал другое, сообразное с веком, направление воспитанию юношества в Варшавском Кадетском корпусе, и имел усердного помещика в аббате Конарском (монашеского ордена пияров). Пиярские школы противодействовали иезуитскому воспитанию. Князь Чарторийский (дядя Короля), основал учебные заведения в имении своем, Пулавах, для шляхты обоих полов, и из этих-то школ вышли все достойные люди последнего времени Польши. Литература воскресла; художества ожили; но это были только блистательные звезды на мрачном горизонте. В Варшаве и Вильне была утонченность Парижа, а в провинциях, особенно в Литве и на Украине, господствовали фанатизм средних веков, своеволие степей Аравийских и пьянство и прожорливость дикарей Америки. Тут было в полном смысле: кто кого смога, тот, того в рога!
Отец мой был весьма далек фанатизма, напротив, был сильным приверженцем веротерпимости и всех нововведений. Он был воспитан просвещенным католическим аббатом, родом из древней польской Пруссии (Вармии), немцем, и любил философское, политическое и историческое чтение. Отец мой был не только умен, но даже остроумен, весельчак в полном смысле слова, чрезвычайно добродушен, честен во всех своих делах, но имел несчастный характер: был чрезвычайно вспыльчив, увлекался первым впечатлением, и при наружной популярности был чрезвычайно горд в душе. Для удовлетворения этой гордости он жертвовал всем, и жизнью, и имением. Он готов был обниматься и сидеть рядом с самым убогим шляхтичем, который подчинялся его воле, но за один косой взгляд равного или почитавшего себя высшим, за одно слово, которое казалось ему оскорбительным, вызвал на дуэль или мстил явным оскорблением. Он был, как ныне говорят, человек эксцентричный, и поступал во всем не так, как другие. Этот пагубный характер навязывал ему беспрестанно хлопоты и беспокойства, и был причиной его собственного несчастья, а отчасти и всего семейства. Щедрость его не имела пределов: он дарил все, что нравилось его друзьям, и при деньгах сыпал ими без всякой нужды, как будто обладал неисчерпаемыми сокровищами! Роста он был высокого, сложения крепкого, силы необыкновенной, но по лицу, как говорят все знавшие его, я живой его портрет.
Расскажу о нем несколько анекдотов, которые в нынешнее время покажутся невероятными, и вместе послужат характеристикой тогдашней шляхты.
Отец мой остался малолетним сиротой после смерти родителей, с весьма хорошим состоянием, и опекунами его были родной дядя и знаменитый князь Карл Радзивилл – оригинал, каких мало было на свете, но самый добрый и благородный человек, прозванный по любимой своей поговорке: пане коханку (panic kochanku, по-русски почти то же что любезнейший). Это слово повторял он беспрестанно, говоря и с дамами и с королем, и с своим лакеем, и с жидом! Отец мой, приехав по делам своим в Слуцк, принадлежавший князю Радзивиллу, встретил на улице богатого жида, содержавшего в городе винный откуп (т. е. все корчмы), торговавшего притом виноградными винами, и пользовавшегося особенной милостью князя. Жид этот хотя знал хорошо отца моего, на избалованный фамильярностью других помещиков, прошел мимо, не поклонившись. Отец мой, вспыхнув, закричал: «Долой шапку, жид!» и бросился к нему; но жид ответил грубо, скрылся в толпе радзивилловских слуг, и заперся в доме.
Отец мой велел немедленно запрячь своих лошадей, и поехал прямо в Несвиж, к князю, который весьма любил его. Он пробыл у него несколько дней, и своими остротами и шутками привел князя, большого охотника до фарсов, в самое веселое расположение духа. Между ними было состязание в этом отношении, что весьма нравилось старому князю. На третий день, перед отъездом, отец мой сказал, что князь может оказать ему большую милость, но он не смеет просить его. "Скажи, чего хочешь, я все для тебя сделаю", отвечал Князь. – "Отдайте мне в аренду ваш фольварок (маленькую мызу или усадьбу) в полумиле от Слуцка", сказал отец мой. – "Зачем тебе эта мелочь? Я бы и подарил тебе, если б этот фольварок лежал на моей границе, а не в середине моих поместьев!" – "Я начал торговать украинскими волами", отвечал отец мой (а это была выдумка), "и мне нужно место под городом, для сгона разных партий". Князь расхохотался, зная, что отец мой вовсе неспособен к торговым делам. "Теперь не стану есть другого мяса, как твоих волов", промолвил князь шутя: "однако, боюсь, что ты заставишь меня долго поститься!"