
Полная версия:
Святая душа

Алексей Будищев
Святая душа
– Молитву «Яко Адам бысть изгнан» знаешь?
Бродяга смотрит в глаза сотского строго, как власть имущий. Сотский, здоровый, рыжебородый мужик, виновато опускает глаза.
– Нет, не знаем.
Бродяга соболезнующе чмокает губами.
– Вот то-то, не знаешь. Плохо твое дело, Стоеросов. Грешник ты большой Стоеросов! Ведь твоя фамилия Стоеросов?
Сотский смотрит на свои громадные валеные сапоги, в которые можно насыпать два пуда ржи, и вздыхает. По его широкому, скуластому и добродушному лицу с бородою, растущею от самых глаз, ползет нечто, похожее на скорбь. Он покрякивает и молчит.
– Ведь, твоя фамилия Стоеросов? – повторяет бродяга.
– Стоеросов, – говорит сотский и снова вздыхает.
– Страшную кару примешь ты на небесех, Стоеросов! – произносит бродяга и грозит пальцем с ободранным ногтем. – Стра-ашную кару!
Сотский ежится. За окном посвистывает метель. Они сидят на въезжей. Сотский везет бродягу, арестованного, как беспаспортного, от урядника из села Колмазова к становому в село Большие Варежки. За дощатою перегородкою слышны похрапывания четырех носов. Три носа принадлежат хозяевам избы, четвертый – теленку. Три носа, очевидно, давно сыгрались, один не мешает другому, и только теленок постоянно запаздывает, разрушая гармонию. Бродяга и сотский только что поужинали. В избе еще держится запах конопляного масла и кислой капусты, а кривоногий стол носит на себе следы елозившей по нем мокрой мочалки. На столе горит свечка в жестяном подсвечнике. В избе полумрак; слышно, как с подоконника стекает вода, капая на пол.
– Образ Троеручицы видел? – спрашивает бродяга, насквозь пронизывая сотского слезящимися глазами.
– Н-не видел, – шепчет тот.
Бродяга встает и ходит из угла в угол по избе; половицы поскрипывают под его ногами. Он худ, мал и тщедушен; на его щеках, подбородке и кадыке торчит скудная растительность неопределенного цвета. Гладко остриженная голова покрыта золотушными струпьями. Одет он в женскую кацавейку, солдатские штаны и разбитые валенки. На шее красный просаленный шарф. По виду ему лет сорок.
– На Афоне был? – спрашивает он сотского.
Тот вздыхает.
– Н-нет, н-не был.
– А я два раза туда ходил.
Сотский решается приподнять глаза.
– Хорошо там, небось? – спрашивает он.
Бродяга опускается на лавку и держится обеими руками за ее края.
– Да я, признаться, не доходил до Афона-то, – отрывисто говорит он. – Меня в Кишиневе заарестовали понапраслину, я, было, об этом лезорюцию знакомому архимандриту написал, да квитанцию потерял. Так моя лезорюция даром и пропала!.. Много я за правду пострадал, Стоеросов, – добавляет он и смотрит в потолок. – И не ропщу! Льщусь, награду и мзду свою на небесех обрящу.
Он молчит и через минуту опять добавляет:
– Отпусти ты меня, Стоеросов! Что тебе стоит? Скажешь, что ночью с дороги сбежал, и вся недолга!
Сотский крутит головою.
– Никак нельзя, обязанность!
Бродяга подпрыгивает на лавке, и его глаза загораются.
– Грешник ты, Стоеросов, великий грешник! – шипит он. – Посадят тебя на том свете на горящую сковородку за мою святую душеньку! Разбойник ты, фарисей и варнак!
– Никак нельзя, – повторяет сотский уныло.
В избе опять делается тихо.
– К «Утоли моя печали» прикладывался? – через минуту спрашивает бродяга Стоеросова отрывисто и злобно.
Тому делается страшно и жутко…
– Н-нет, – вздыхает он.
– На Ивана Постного круглое ел? Добра какого ни на есть воровать доводилось?
– Н-не… – говорит сотский и осекается. – Однова, сена с-с полвозика… Это точно, – добавляет он, запинаясь.
– Грешник, грешник, грешник! – восклицает бродяга шипящим голосом и подскакивает на лавке. – Посадят тебя на том свете на горячую сковородку, да сеном-то и обложат, да и подожгут! И сбегутся к тебе со всех сторон шишиги хвостатые, чиганашки красноглазые, ведьмы зеленобрюхие и учнут тебя вилами, да вилами, да вилами!
Бродяга брызжет слюною и тычет пальцем.
– И взмолишься ты ко мне из пекла адова: «Гаврюшенька, святая душенька, дай мне водицы!» И покажу я тебе, Стоеросов, фигу. «А ты меня пожалел?» – спрошу. – «А ты меня пожалел, вор, искариот и предатель?» – И горько заплачешь ты!
Бродяга замолкает. Сотский сидит с красным лицом и надувшимися на висках жилами.
– Пожалел бы ты нас, – шепчет он.
– Не пожалею! – шипит бродяга, поднимая руку над головою и грозно потрясая указательным пальцем с ободранным ногтем. – Не пожалею!
– Господи! – крутит головою сотский.
– В Ерусалим паломничал? – между тем спрашивает его бродяга так же строго.
Сотский вое крутит головою.
– Где нам уж, Госп…
Бродяга останавливается перед ним, заложив за спину руки.
– А я три раза туда ходил!
– И ко гробу Господню приложиться сподобились?
Бродяга трясет головою.
– Нет, меня в Одесте заарестовали понапраслину. Трем иеромонахам писал об этом. «Претерпи», ответили.
Сотский крутит головою и вздыхает:
– Госп…
Вскоре бродяга и сотский укладываются спать. Сотский кладет под голову аккуратно свернутую нанковую поддевку, бродяга – рваную шапчонку. Сотский тушит свечку. Лицо его красно, и жилы на висках надуты. Ему страшно и тяжело; он чувствует себя с головою погрязшим в грехах. Он кряхтит и ворочается с боку на бок. В избе тихо; слышно, как с подоконника капает вода, да четыре носа выводят за перегородкою свою песенку. И сотскому кажется, что каждый нос повторяет свое слово. Первый нос с присвистом выговаривает:
– Тетенька!
Второй нос шипит:
– Па-а-ш-ша!
Третий нос коротко произносит:
– Ш-ш-леп!
А четвертый нос, телячий, флегматически повторяете:
– Хам-гам.
При этом теленок постоянно запаздывает, так что его «хам-гам» слышится то после «тетеньки», то после «Паши», то после «шлеп».
– Господи, Госп… – шепчет сотский.
– Стоеросов! – строго говорит бродяга. – Зажги, идол, свечку, меня вошь заела!
Сотский зажигаете свечку. Когда бродяга скидает с себя грязную рубаху и начинаете шарит в ней пальцами, повернув к огню свою с выдавшимися позвонками спину, Стоеросову бросаются в глаза фиолетовые рубцы, исполосовавшие эту спину вдоль и поперек.
– Где это тебя так? – спрашивает он с ужасом.
Бродяга быстро надевает рубаку; когда он, застегиваете ворот, его руки дрожат. Он подходит к лавке, падает на нее ничком и, уткнув лицо в дырявую кацавейку, начинает плакать. Жиденькие, слабенькие и горькие рыдания вырываются из его горла. Его голова трясется, тыкая носом в кацавейку.
– В Благовещенске… Этто… мне плетьми исполосовали… – говорит он между всхлипываниями. – И опять исполосуют… Тебя как зовут-то? – добавляет он, плача и шмыгая носом.
– Григорием, – говорит сотский.
– Боюсь я, Гришенька, плетей, – шепчет бродяга слабеньким голосом. – Ох, как боюсь!.. Так боюсь, што, кажись, сейчас бы рай свой загробный на твой ад променял, только бы плетей миновать!
Сотский со страхом глядит на его трясущуюся голову. Бродяга, наконец, встает с лавки и, шмыгая носом, надевает свою кацавейку. Его глаза красны. Он долго не может попасть в рукав.
– Отпусти меня, Гришенька, – шепчет он.
Сотскому страшно и тяжело. В сердце он ощущает боль, точно туда насыпали битого стекла. Наконец, он набирается смелости и говорит:
– Вот то-то и оно… ты говоришь… А нешто без дела плетьми станут стегать?
Он еще не успевает договорит последних слов, как бродяга наскакивает на него с пеной у рта.
– Ты говоришь, ты говоришь… – шипит он. – А ты об Андрее Первозванном читал? О Варфоломее и Варнаве, читал? Симеоне Столпнике, об Иустине Философе, о деве Лукии читал? А? Читал, идол? Читал, капище поганое? Читал? Спросишь ты у меня водички, искариот! Покажу я тебе фигу, предатель! Узнаешь ты, как сено воровать, башня ты Вавилонская!
Бродяга наскакивает на сотского и измеряет его уничтожающим взором. Тот сопит, не смея поднять глаз. Жилы на его висках опять надуваются, лицо краснеет. Кажется, что вот-вот его хватит кондрашка.
– Дозвольте, – говорит он. – Дозвольте, господин, дозвольте, господин, одно слово. Одно слово. Я, конешно, я мужик, мразь! Я не то, что сено, я однова целый воз дров уволок. Сиволдай, как есть. Кто нас чему учит, дозвольте вас спросить? Верно сказали, што идол! Я не то, што воз дров, я, когда моя жена Акулина на побывку к родителям ездила, к Варваре ходил. Истинное слово, ходил! Каждый день ходил. И, конечно, я в аду буду. Это точно. Только вот што я вам скажу: конешно, я скот и идол, а вы уходите отседова! Не мучайте моего сердца, уходите! Пожалейте меня уходите, сделайте милость!
Бродяга долго не понимает, что говорит ему сотский, и, наконец, поняв, начинает быстро ходить из угла в угол. Затем, он делает рукою по воздуху решительный жест.
– Не пойду, – заявляет он. – Погублю я твою душу, Стоеросов! Не пойду! Пусть меня во всех городах плетьми жарят! Не пойду! Покажу я тебе, Стоеросов, фигу!
Бродяга бегает по избе, отчаянно размахивая руками. Сотский поднимается с лавки и начинает ходить за ним, по пятам.
– Уходите, господин, – шепчет он умоляюще. – Уходите, сделайте милость.
– Не уйду!
Бродяга останавливается и протягивает руку.
– Или вот что: давай трешницу, – говорит он отрывисто, точно ругается.
– Нет у меня трешницы. Сделайте милость, господин, уходите, – шепчет сотский, прижимая обе руки к сердцу.
Все его лицо надувается.
– Ну, вот то-то, – говорит бродяга. – Ты у меня смотри, того! – и он грозит пальцем перед самым носом, сотского.
– Не буду. Уходите, ради Господа, – стонет тот.
Бродяга исчезает за дверью, но через минуту, снова приотворив дверь, шипит:
– Смотри же ты у меня, Стоеросов! Помни, капище богопротивное!
– Уходите, – стонет сотский, отмахиваясь обеими руками.
Бродяга исчезает. Стоеросов тушит свечку и укладывается на лавке. Сердце его усиленно бьется; он сопит и покрякивает. Он представляется самому себе разбойником и душегубом.
– Господи милостивец! – шепчет он вздыхая.
С окна монотонно капает вода. За перегородкою слышится разговор носов:
– Тетенька!.. Паша!.. Шлеп!
– Хам-гам, – сопит не в очередь теленок. Часа через два, однако, сотский приходит в себя и начинает ясно понимать то, что он сделал. Бледный, он соскакивает с лавки, и тихая избенка оглашается его диким криком:
– Батюшки, милостивцы! Арестант, разбойник, сбежал!..