banner banner banner
Грозовой перевал
Грозовой перевал
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грозовой перевал

скачать книгу бесплатно

– Да уж; и бед немало, – отвечала она.

«Ага! – подумал я. – Теперь переведем разговор на семейство моего домовладыки. Хорошее начало! И эта юная вдовица – любопытно было бы узнать ее историю. Местная ли она уроженка или, что вероятнее, чужеземка, кою угрюмые indigenae[7 - Местные (лат.).] не почитают за свою». С каковым намерением я и спросил госпожу Дин, отчего Хитклифф сдает Скворечный Усад, сам предпочитая обитать в жилище и условиях несравнимо худших.

– Он небогат? Ему недостает средств на содержание поместья? – осведомился я.

– Да богат он, сэр! – откликнулась она. – Бог его знает, сколько у него денег, и с каждым годом они все прирастают. Да-да, он богат, мог бы себе позволить дом и получше; но он ведь близко – совсем рядом; может, он бы и не прочь был переехать в Скворечный Усад, да только как услыхал, что сыскался хороший жилец, не упустил нескольких лишних сотен. Уж не знаю, отчего люди такие жадные, когда у них на всем белом свете никогошеньки нету!

– У него же, мне представляется, был сын?

– Да, сын у него был – помер уже.

– А эта юная леди, госпожа Хитклифф – его вдова?

– Да.

– И откуда же она приехала?

– Ну как же, сэр, она дочь моего покойного хозяина; в девичестве звалась Кэтрин Линтон. Я ее, бедняжку, вырастила! Я уж так мечтала, чтоб господин Хитклифф поселился тут, – были бы мы снова вместе.

– Что?! Кэтрин Линтон?! – вскричал я в изумлении. Впрочем, поразмыслив, я пришел к выводу, что Кэтрин эта – не моя призрачная Кэтрин. – Выходит, – продолжал я, – предшественника моего звали Линтон.

– Так его и звали.

– А Эрншо – это кто? Этот Хэртон Эрншо, что живет с господином Хитклиффом? Они родня?

– Нет, он племянник покойной госпожи Линтон.

– Кузен юной леди, значит?

– Да. И муж ее тоже приходился ей кузеном – один по матери, другой по отцу. Хитклифф взял за себя сестру господина Линтона.

– В Громотевичной Горе я видел над парадной дверью резьбу – там вырезано «Эрншо». Я так понимаю, род у них старый?

– Древний, сэр, и Хэртон – последний в роду, а юная госпожа Кэти – последняя из наших. Из Линтонов, то бишь. Вы бывали в Громотевичной Горе? Прошу прощения за такой вопрос, но не расскажете ли, как у нее дела?

– У госпожи Хитклифф? На вид весьма здорова и весьма красива; однако, мнится мне, не весьма счастлива.

– Ох батюшки, чему уж тут дивиться-то? А как вам хозяин?

– Он, госпожа Дин, человек довольно жесткий. Такой уж у него нрав, да?

– Жесткий, как пила, и твердый, как камень! Чем меньше с ним имеешь дел, тем оно и лучше.

– Он, должно быть, познал немало взлетов и падений в жизни, раз стал таким грубияном. А историю его вы знаете?

– Он у нас кукушонок, сэр, – я всю его подноготную знаю; не знаю только, где родился, кто родители и как попервоначалу денег раздобыл. А Хэртона выкинули из гнезда, как неоперившегося воробышка. Бедный парнишка один во всем нашем приходе не догадывается, как его вокруг пальца обвели.

– Ну-с, госпожа Дин, добрая женщина на вашем месте поведала бы мне о моих соседях; если я лягу сейчас, все равно не усну, так что будьте любезны, посидите и поговорите со мною часик.

– Ой, сэр, конечно! Я только рукоделие принесу и посижу с вами, сколько вам угодно. Однако вы простужены: я же видела, как вы дрожали. Надо бы вам горячей овсянкой подкрепиться.

И сия достойная женщина торопливо отбыла, а я присел у огня; голова моя горела, тело дрожало в ознобе; и более того, мозг мой и нервы разбережены были почти до оглупления. Посему терзало меня не столько неудобство, сколько опасенья (кои не отступили до сих пор), что события сего дня, а равно предыдущего приведут к серьезным последствиям. Госпожа Дин вскоре вернулась с миской каши и корзинкой рукоделия; водрузив оную миску на решетку над огнем, она уселась, откровенно довольная моей общительностью.

Прежде чем я поселилась здесь (начала она, не дожидаясь моих побуждений), я почти всегда жила в Громотевичной Горе, потому как моя матушка растила господина Хиндли Эрншо – это Хэртонов папенька, – а я обвыкла играть с детьми; и дела по дому мне поручали, и сено я сгребала, и на ферме околачивалась, ждала, когда кто-нибудь мне что-нибудь поручит. Как-то погожим летним утром – только урожай начали собирать, как сейчас помню, – господин Эрншо, старый хозяин, сошел вниз, одетый по-дорожному, растолковал Джозефу, что надобно сделать за день, а потом оборачивается к Хиндли, и к Кэти, и ко мне – я же с ними сидела, ела кашу, – и сыну своему говорит: «Ну, друг мой дорогой, я нынче отправляюсь в Ливерпуль, что тебе принести? Выбирай что хочешь, только маленькое – я туда и оттуда пойду пешком, шестьдесят миль в один конец, путь-то неблизкий!» Хиндли попросил скрипку, а потом старый господин Эрншо обратился к Кэти – той шести годков еще не минуло, а она уже наловчилась скакать на любой лошади из конюшни и попросила себе хлыст. И меня он тоже не забыл – доброе у него было сердце, хоть он порою и бывал суров. Обещал принести мне целый карман яблок и груш, поцеловал своих детей, распрощался и ушел.

Нам всем казалось, прошло сто лет – три дня его дома не было, – и маленькая Кэти все спрашивала, когда же он вернется. Госпожа Эрншо ждала его к ужину на третий вечер, час за часом все тянула, на стол не накрывала; но никаких не было признаков его возвращения, и в конце концов дети устали бегать к воротам и его выглядывать. Потом стемнело; госпожа Эрншо отправила бы детей в постель, да только они грустно молили их не отсылать, а уже около одиннадцати щеколда на двери тихонько поднялась, и вошел хозяин. Бросился в кресло, смеясь и постанывая, всем велел на нем не вешаться, потому как он в дороге чуть Богу душу не отдал – ни за какие королевства земные он больше на эдакую прогулку не отправится.

«А под конец так перепужался, что чуть не помер! – прибавил он и развернул пальто, что держал в руках кулем. – Жена, ты глянь! В жизни своей так не мучился, но ты все ж прими это как Божий дар, хоть он и темен, будто дьявол его нам подсунул».

Мы все столпились вокруг, и я через голову юной госпожи Кэти рассмотрела грязного черноволосого оборвыша; не младенчик уже, и говорить ему пора было, и ходить, и на лицо постарше Кэтрин будет; но когда его поставили на ножки, он лишь озирался да снова и снова твердил какую-то чепуху, коей никто из нас понять не умел. Я испугалась, а госпожа Эрншо готова была выкинуть голодранца за дверь; аж взметнулась вся – да как ты додумался, мол, тащить в дом цыганского найденыша, когда нам своих мальцов кормить да беречь надобно? На что это дитя ему сдалось? Он не умом ли тронулся? Хозяин хотел было объясниться, но от усталости и впрямь был полуживой; посреди хозяйкиного нагоняя мне только и удалось разобрать историю о том, как хозяин увидел этого ребенка на улице в Ливерпуле, и был тот ребенок голодный, бездомный и все одно что немой, а хозяин его подобрал и стал искать, чье же это такое дитятко. Ни одна душа, сказал он, ведать не ведала, чей это ребенок; у хозяина же подходили к концу и деньги, и время, а посему он решил, что лучше забрать дитя с собой, нежели зазря транжирить деньги в городе, потому как оставлять мальчонку в таком виде хозяин не желал ни за что на свете. Ну, долго ли, коротко ли, хозяйка поворчала да угомонилась, а господин Эрншо велел мне умыть ребенка, дать ему чистой одежки и уложить спать с детьми.

Хиндли и Кэти слушали и слушали, пока все не помирились, а затем бросились рыться по отцовским карманам в поисках обещанных подарков. Хиндли было тогда четырнадцать годков, но он как вытащил свою бывшую скрипочку, кою в кармане пальто размололо на куски, так мигом и заплакал вслух; а Кэти, узнав, что хозяин потерял ее хлыст, пока возился с оборвышем, выказала остроумие: ухмыльнулась и плюнула в дурацкое существо, за свои старания заработав от отца подзатыльник, чтоб вела себя поприличнее. Оба наотрез отказались пустить подобрыша в свою постель или даже в спальню, а мне в голову ничего больше не пришло, и я его оставила на лестничной площадке – надеялась, что назавтра он испарится. Дитя прокралось к комнате господина Эрншо – то ли ненароком, то ли голос услышало, – и тот, выходя, нашел его под дверью. Ну, провели допрос, разузнали, как оно там очутилось, мне пришлось сознаться, и за мою трусость и бесчеловечность меня отослали из дома.

Вот так Хитклифф и познакомился с семьей. Возвращаюсь я через пару дней (я ж не думала, что меня прогнали навсегда) – а его уже окрестили Хитклиффом: так звали хозяйского сына, во младенчестве помершего, и имя это ему с тех пор служит и за фамилию. С госпожой Кэти они стали не разлей вода, а вот Хиндли его возненавидел, да и я, сказать вам правду, тоже; мы бесстыдно изводили его и дразнили, потому как я-то была еще мала, не соображала, что несправедлива к нему, а хозяйка ни словом нас не одергивала, ежели видела, что мы к нему цепляемся.

Смурной он был и терпеливый; обвыкся, должно быть, с жестокостью-то; когда Хиндли бил его – и глазом не моргнет, ни слезинки не проронит, а когда я его щипала, он лишь ахал и распахивал глаза, будто сам ненароком поранился и никто тут не виноват. Старый Эрншо взъерепенился, как узнал, что его родной сын тиранит бедную, как он говорил, безотцовщину. Странно даже, до чего он прикипел к Хитклиффу, всякому слову его верил (хотя говорил-то Хитклифф очень мало и обыкновенно правду), ласкал его гораздо чаще, чем свою дочь – Кэти была слишком озорная и своенравная, в драгоценные любимицы ее не назначишь.

Как бы там ни было, с первых дней Хитклифф сеял в доме дурные чувства; когда же померла госпожа Эрншо – меньше двух годков миновало, – молодой хозяин приучился в отце своем видеть не друга, но тирана, а в Хитклиффе – захватчика, что отнял у него, у Хиндли то бишь, и привилегии, и родительскую приязнь, и, угрюмясь от такого, он, то бишь Хиндли, озлобился. Попервоначалу-то я его жалела, а потом дети слегли с корью, я за ними ходила, взяла на себя женские заботы и жалеть Хиндли отохотилась. Хитклифф болел тяжко, и когда дела у него были совсем плохи, от своей постели меня не отпускал: думал, должно быть, что я к нему сильно добра, и не догадывался, что это меня заставили. Скажу, однако, вот что: ни у какой няньки на свете не бывало такого тихого ребенка. До того разительно он отличался от остальных детей, что я к нему помягчела. Кэти и братец ее изводили меня ужасно, а Хитклифф был кроток, как овечка, хоть и не потому, что нежен, а потому, что духом тверд.

Он поправился, а доктор сказал, что во многом это я постаралась, и похвалил меня за такую заботу. Я его похвалами гордилась, умилосердилась к тому, чьим посредством их заслужила, и так Хиндли потерял последнюю свою союзницу; однако обожания к Хитклиффу я в душе не находила и нередко удивлялась, что эдакого видел в нем хозяин, отчего так восторгался угрюмым мальчиком, который на моей памяти не ответствовал на это мирволенье ни единым знаком благодарности. С благодетелем своим он не был дерзок – попросту бесчувствен, хотя знал прекрасно, что завладел его сердцем целиком, и понимал, что стоит слово сказать – и весь дом пред ним склонится. Вот, помню, был случай: господин Эрншо купил пару молодых жеребцов на приходской ярмарке и отдал их мальчикам. Хитклифф взял того, что покрасивее, да только жеребец вскоре охромел, и Хитклифф, как это увидел, сказал Хиндли:

«Обменяемся лошадьми, мне мой жеребец не по нраву; а коли не согласишься, расскажу твоему отцу, как ты трижды избил меня на этой неделе, и руку ему покажу, а она в синяках вся до плеча. – (Хиндли высунул язык и закатил ему заушину.) – Сейчас же обменяемся, – не отступал Хитклифф, взбежав на крыльцо (дело происходило в конюшне). – У тебя выхода нет, а если я ему расскажу, как ты меня побил, тебя за это побьют с лихвой».

«Уйди от меня, пес!» – возопил Хиндли, грозя ему железной гирей, которой сено да картофель взвешивали.

«Только брось, – отвечал Хитклифф, не двинувшись с места, – и я ему расскажу, как ты бахвалился, что выставишь меня за дверь, едва отец помрет. Узнаем тогда – может, он тебя самого еще за дверь выставит».

Хиндли бросил гирю и попал Хитклиффу прямо в грудь, а тот упал, но мигом вскочил, хоть и шатко стоял теперь, задыхался и весь побелел; кабы я не вмешалась, он бы тотчас пошел к хозяину, рассказал бы ему, кто и что с ним сделал, и тем отомстил бы сполна.

«Да забирай ты жеребца своего, цыган! – сказал тогда молодой Эрншо. – Чтоб ты на нем шею сломал, и будь ты проклят, грязный ты побродяга! Давай вымани у моего отца все, что есть у него, да только потом он увидит, какое ты сатанинское отродье. И получай – надеюсь, мой жеребец тебе голову расшибет!»

Хитклифф уже пошел отвязать коня и перевести в свое стойло; он как раз мимо крупа конского проходил, а Хиндли, договорив, сбил его с ног и, не глянув даже, сбылись ли его надежды, кинулся прочь – только пятки засверкали. Удивительно было смотреть, как этот ребенок невозмутимо поднялся с земли и упрямо пошел доделывать, что задумал; он и седла переменил, и все прочее, присел на копну сена, переждал дурноту, что накатила после удара, а уж после пошел в дом. Я легко его уговорила свалить всю вину за синяки на жеребца; ему безразлично было, какие рассказывать сказки, коли он добился своего. И вообще, он так редко сетовал на подобные стычки – я даже уверилась, что он и вовсе не мстительный; сильно обманулась, конечно, как вы дальше узнаете.

Глава V

Время шло, и господин Эрншо стал сдавать. Прежде-то был он бодр и здоров, однако ж, когда силы негаданно иссякли, пришлось ему целыми днями сиднем сидеть у очага, и стал он от того страшно гневлив. Все-то ему было не по нраву; как заподозрит, что в доме властью его пренебрегают, с ним чуть родимчик не приключался. И особливо бывало такое, когда ему мстилось, будто любимца его попирают или угнетают; хозяин от ревности изводился, коли хоть слово дурное о нем слышал, – потому как, думается мне, забрал в голову, что, раз ему нравится Хитклифф, прочие все его ненавидят, только и ждут, как бы свинью ему подложить. Парнишке выходило от этого только хуже: те из нас, кто подобрее, не хотели огорчать хозяина и мирволили его пристрастьям, а эдакое мирволение лишь напитывало гордыню и черный нрав ребенка. И все-таки отчасти это было необходимо: дважды или трижды Хиндли выказывал ему презренье на глазах у отца, и старик лютовал – хватался за палку, желая сына ударить, и трясся в ярости от того, что не в силах.

В конце концов наш викарий (у нас был тогда викарий; перебивался он, давая уроки маленьким Линтонам и Эрншо да возделывая собственный клочок земли) посоветовал отправить молодого человека в колледж, и господин Эрншо согласился, хоть и с тяжелым сердцем, – сказал, мол, Хиндли ничтожество и не добьется благоденствия, пока тут баклуши бьет.

Я всей душою уповала, что теперь-то у нас наступит мир. Больно думать было, что хозяин пострадает по своей доброте. Мне воображалось, будто сварливость его старческую да недуг накликали семейные неурядицы; и его разуменью это не противоречило – он весь прямо чах, сэр, честное слово. Мы бы все, впрочем, ладили неплохо, кабы не двое – юная госпожа Кэти да слуга Джозеф; вы с ним, думается, на ферме-то повидались. Не бывало да и нет, всего вероятней, на свете занудливее и лицемернее фарисея – начитался Библии и наотыскивал там себе чаяний, а ближним – неумолчных проклятий. Своим даром проповедовать да благочестиво рассуждать он умудрился шибко поразить господина Эрншо, и чем немощней был хозяин, тем весомей становился Джозеф. Беспощадно терзал господина Эрншо – мол, надо о душе подумать да детей воспитывать строже. Внушал хозяину, что Хиндли у нас негодяй, ворчал вечер за вечером, неустанно наговаривал на Хитклиффа и Кэтрин, но, мирволя хозяйской слабости, винил особливо его дочь.

Разумеется, эдаких детей на земле поискать и не сыщешь – Кэтрин всех нас выводила из терпенья по пятьдесят раз на дню, а то и чаще; с той минуты, как спускалась из спальни, до той минуты, как отправлялась почивать, ни минуты покоя не видели мы – вечно она шалила. Всегда веселая, язычок ни на миг не отдохнет – все-то она поет, смеется, еще и дразнит любого, кто не поет и не смеется с нею заодно. Необузданное она была дитя и озорное, зато во всем приходе нашем не сыскать было эдаких красивых глаз, нежной улыбки да легкой поступи; и притом, думается мне, зла она не желала: ежели когда и доведет до слез, потом обыкновенно зарыдает с тобою вместе и заставит тебя не реветь, а утешать ее. В Хитклиффе она души не чаяла. Мы не умели придумать ей наказания хуже, нежели их разлучить; и однако ее из-за него ругали чаще, чем любого из нас. В играх она страх как любила изображать маленькую хозяйку; руки распускала и командовала нами; и мною тоже, только я не терпела, когда мною помыкают да оплеухи отвешивают, я ей так и сказала.

Тут надобно заметить, что господин Эрншо детских шуток не понимал, отпрысков всегда держал в строгости и был с ними серьезен; а Кэтрин не разумела, отчего отец, занедужив, непременно должен стать сварливее и вспыльчивее, нежели в расцвете сил. Вздорные его придирки будили в ней озорную склонность дразнить его сильнее: величайшее ее счастье – это когда мы все хором ее корим, а она смотрит в ответ с нахальным вызовом и за словом в карман не лезет, набожные проклятья Джозефа отражает насмешками, подзуживает меня и делает именно то, что отец более всего не переносил: притворной своей дерзостью, кою он принимал за подлинную, забирает больше власти над Хитклиффом, нежели хозяин – своей добротою; ее-то мальчик слушался с полуслова, чего бы ни попросила, а его – только по собственному изволению. Весь день она могла вести себя хуже некуда, но порой к вечеру оттаивала и приходила мириться. «Нетушки, Кэти, – говорил ей старик. – Я тебя приветить не могу, ты хужее братца своего. Иди, дитя, помолись и покайся перед Господом. Вот уж не думал, не гадал, как мы с твоей матушкой пожалеем, что тебя воспитали!» Сперва она от таких слов плакала, а затем от постоянного отвержения ожесточилась и стала смеяться, коли я велела ей извиниться за проступки и вымолить прощение.

Но в конце концов настал час, когда земные горести господина Эрншо подошли к концу. Как-то ввечеру в октябре он тихо скончался в кресле у очага. По всему дому гулял ветер, ревел в дымоходе так, словно дикая буря разыгралась, и однако не было холодно, а мы все коротали время вместе – я вязала поодаль от очага, а Джозеф читал свою Библию за столом (в те-то времена прислуга, закончив работу, обыкновенно сидела в доме). Юная госпожа Кэти хворала и сидела тихо, прислонившись к отцовым коленям, а Хитклифф лежал на полу, положив голову на колени ей. Помню, хозяин, прежде чем задремать, погладил ее красивые волосы – возрадовался, что она такая кроткая, редкий ведь случай, – и сказал: «Отчего ты не можешь всегда быть хорошей девочкой, Кэти?» А она запрокинула к нему лицо, и засмеялась, и ответила: «Отчего ты не можешь всегда быть хорошим, папенька?» Но как увидела, что он опять рассердился, поцеловала ему руку и обещала убаюкать его колыбельной. И тихонько пела, пока пальцы его не выскользнули из ее руки, а голова не опустилась на грудь. Я тогда велела ей замолчать, тш-ш, не шевелись – не дай бог разбудишь. Все мы просидели тихо как мышки аж полчаса, и дальше сидели бы тоже, да только Джозеф, дочитав главу, встал и объявил, что хозяина будить надобно – ему пора молитвы читать и в постель ложиться. Подошел, наклонился, окликнул хозяина по имени, коснулся плеча, но тот не шевельнулся; тогда Джозеф взял свечу и к нему пригляделся. Когда он отставил свечу, я заподозрила неладное, взяла детей за плечи и шепнула: «Бегите-ка наверх, и чтоб ни гу-гу, помолитесь нынче сами, у него тут кой-какие дела».

«Я только пожелаю папеньке доброй ночи, – сказала на это Кэтрин и, не успели мы ей помешать, рукою обвила его за шею. В тот же миг бедняжка и обнаружила, какую понесла утрату, – вскричала: – Ой, он умер, Хитклифф! он умер!» И оба душераздирающе зарыдали.

Я зарыдала вместе с ними громко и горько, но Джозеф осведомился, что это нам вздумалось – эдак суматошиться из-за святого на небесах. Велел мне надеть плащ и сбегать в Гиммертон за доктором и священником. Я еще гадала, на что оба они нам теперь-то сдались. Однако вышла под ветер и дождь и одного привела с собою назад – доктора; а другой сказал, что придет утром. Предоставила Джозефу объясняться, а сама побежала к детям; дверь у них стояла приотворена, и оба не легли, хотя было уже за полночь; но оба поунялись, и утешать их оказалось не надобно. Эти детские души исцеляли друг друга добрыми мыслями, до каких мне и не додуматься никогда; ни один священник на свете не живописал рай столь прекрасным, каким представал он в невинной их беседе, и я, слушая в слезах, поневоле мечтала, чтобы там нашли прибежище мы все.

Глава VI

Господин Хиндли возвратился домой на похороны и – вот уж мы диву дались, да и соседи взялись судачить направо и налево – привез с собою жену. Кто она была да где родилась, он нам так и не поведал; вероятно, у нее за душою не имелось ни денег, ни имени – иначе едва ли он скрыл бы свой брачный союз от родителя.

Сама по себе она бы дом не взбаламутила. Как переступила порог, всякий предмет, что попадался ей на глаза, восторгал ее, да и всякое обстоятельство, кроме разве что похоронных приготовлений и собранья скорбящих. Пока похороны налаживали, я думала, она слабенькая умом: убежала к себе, зазвала и меня, хотя мне пора было детей одевать, и сидела, дрожа и заламывая руки, все спрашивала: «Ушли уже? Они уже ушли?» Затем в истерике заговорила о том, как действует на нее черный цвет, и все вздрагивала, все тряслась, потом давай лить слезы, а когда я спросила, что это с ней такое стряслось, отвечала, что не знает, но ужас как боится умереть! Мне-то думалось, это вряд ли, с тем же успехом помру я. Была она довольно худая, но молоденькая, со свежим личиком, и глаза ее сверкали брильянтами. Я, конечно, заметила, что она, взобравшись по лестнице, шибко задыхалась; что от малейшего внезапного шума она вся трепетала, а порою мучительно закашливалась; я, однако, не знала, что предвещают эдакие симптомы, и сердобольничать не намеревалась. Мы тут, господин Локвуд, чужеземцев обыкновенно не привечаем, ежели они сами нас первые не приветят.

За три года в дальних краях молодой Эрншо немало переменился. Отощал, побледнел, говорил и одевался совсем иначе; и в первый же день, как вернулся, сказал мне и Джозефу, что нам отныне обитать положено в кухне, а дом предоставить ему. Вознамерился было застелить коврами и заклеить обоями лишнюю комнатенку, устроить там салон; но жена его радовалась белым полам, и громадному пылающему очагу, и оловянным блюдам, и горке с делфтским фарфором, и собачне, и что ноги можно размять там, где люди обыкновенно сидят, а посему господин Хиндли счел, что салон ради удобства его супружницы не понадобится, и от намеренья своего отказался.

Еще она возрадовалась, обнаружив, что среди новых знакомцев ей нашлась сестра, и болтала с Кэтрин, целовала ее, повсюду за ней бегала и заваливала ее подарками; попервоначалу. Любовь ее, однако, вскорости остыла, а когда жена принялась капризничать, Хиндли обернулся тираном. Словом-другим она обмолвилась о своей неприязни к Хитклиффу – и в Хиндли мигом воспылала прежняя ненависть к мальчику. Хиндли прогнал его от себя к слугам, лишил наставлений викария и велел работать в поле, да так, чтоб не отставал от всех прочих мальчишек на ферме.

Первое время Хитклифф свою опалу сносил неплохо, потому как Кэти обучала его тому, что учила сама, и работала да играла с ним в полях. Оба они обещались вырасти положительными дикарями; молодого хозяина ничуть не заботило, как они себя ведут и чем заняты, пока они не попадались ему на глаза. Он бы и не следил, ходят ли они в церковь по воскресеньям, да только Джозеф с викарием попрекали его нерадивостью, ежели дети там не появлялись; вот тогда он припоминал, что Хитклиффа надобно высечь, а Кэтрин – оставить без обеда или ужина. Но им не было отрадней забавы, чем с утра пораньше сбежать на пустоши и гулять там день-деньской, а над последующей карой они лишь насмехались, вот и все. Викарий мог задавать Кэтрин сколько угодно глав выучить наизусть, Джозеф мог колотить Хитклиффа, пока рука не отнимется; эти двое забывали обо всем, едва встречались опять – во всяком случае, едва сочиняли новое озорство в рассуждении мести; не раз я слезы глотала, видя, как день ото дня они все сильней безрассудничают, но ни звука не смела произнести, опасаясь лишиться той малой власти, коей еще обладала над этими сирыми созданьями. Как-то воскресным вечером вышло так, что их прогнали из гостиной за то, что шумели, или еще за какую мелкую провинность, а я пошла звать их к ужину, но нигде не нашла. Мы обыскали весь дом сверху донизу, и двор, и конюшню; они как сквозь землю провалились; наконец Хиндли разгневался, велел нам запереть двери на засов и взял с нас слово, что ночью этих двоих никто не впустит. Все в доме улеглись, а я так испереживалась, что и лечь не могла, открыла окошко и высунулась послушать, хотя шел дождь; я решила, ежели вернутся, впустить их, невзирая на запрет. Спустя время я различила шаги на дороге и сквозь ворота разглядела мерцанье фонаря. Я накинула платок на голову и выбежала – боялась, как бы они стуком своим не разбудили господина Эрншо. За воротами стоял Хитклифф, и был он один; увидев такое, я перепугалась.

«А где госпожа Кэтрин? – поспешно вопросила я. – С ней, надеюсь, не случилось несчастья?» «Она в Скворечном Усаде, – отвечал он, – и я бы тоже там заночевал, кабы им достало воспитания меня пригласить». «Вот ты доиграешься! – сказала я. – Ты ж не угомонишься, пока тебя не отправят на все четыре стороны подобру-поздорову. Как вас занесло в Скворечный Усад?» «Дай я надену сухое и все тебе расскажу, Нелли», – произнес он. Я предостерегла его, чтоб не шумел и не будил хозяина, и пока он переодевался, а я ждала, когда можно будет погасить свечу, он продолжил: «Мы с Кэти убежали из прачечной побродить на воле, заметили свет в Усаде и подумали сходить, глянуть, как Линтоны проводят воскресные вечера. Тоже стоят по углам и дрожат, пока мать с отцом пьют, едят, поют и смеются, а жар камина обжигает им глаза? Ты как думаешь? Или слушают проповеди и наставленья слуги, а в наказание за неверный ответ учат целый список имен из Писанья?» «Мне думается, нет, – сказала я. – Они небось послушные дети и не заслуживают обращенья, какое достается вам за дурные поступки». «Что за чепуха, Нелли, – сказал он, – не дури! Мы от Горы до самого парка мчались без остановки – Кэтрин в гонке побита была вчистую, потому что бежала босиком. Ты уж завтра поищи ее туфли в болоте. Мы пролезли сквозь разломанную изгородь, вслепую пробрались по тропинке и сели на клумбу под окном гостиной. Оттуда лился свет; ставней они не закрыли, а портьеры задернули только наполовину. Мы оба могли заглянуть внутрь, если встать на цоколь и уцепиться за подоконник, и увидели мы – ах! какая там красота – великолепная комната с малиновым ковром, и малиновым же покрыты столы и кресла, и чистый белый потолок с позолоченным бордюром, а посередке висит водопад стеклянных капель на серебряных цепочках и свечечки мерцают. Старых господина и госпожи Линтон в гостиной не было – никого не было, только Эдгар и его сестра. Чем не повод для счастья? Да мы были бы на седьмом небе! А теперь угадай, чем занимались эти твои послушные дети? Изабелла – ей, кажется, одиннадцать, годом младше Кэтрин, – валялась на полу в дальнем углу и верещала, будто ведьмы ее раскаленными иголками тычут. Эдгар стоял у очага и молча плакал, а на столе сидела собачка – лапой трясла и скулила; собачку эту, как мы поняли из их взаимных укоров, они чуть не разорвали напополам. Что за идиоты! Вот у них какие забавы! драться из-за того, кто подержит на руках груду теплой шерсти, а потом на два голоса рыдать, потому что, пособачившись из-за собачки, оба ее больше не хотят. Мы над этими избалованными созданьями расхохотались вслух; да мы их презирали! Вот ты можешь вообразить, чтобы я возжелал то, чего хочет Кэтрин? или что мы сами по себе и забавы наши – вопить, реветь и кататься по полу, и нас разделяет целая комната? Да я ни за что на свете не променяю свою жизнь здесь на жизнь Эдгара Линтона в Скворечном Усаде – пусть мне даже посулят в награду, что я скину Джозефа с самой высокой крыши или раскрашу фасад кровью Хиндли!»

«Тише, тише! – перебила я его. – Ты так и не рассказал, отчего Кэтрин осталась там».

«Говорю же, мы засмеялись, – ответил он. – Линтоны услыхали и стрелою бросились к двери; наступила тишина, а затем раздались крики: “Ой, мамочка, мамочка! Ой, папочка! Ой, мамочка, скорей сюда! Ой, папочка, ой!” Они взаправду вот примерно такими словами и вопили. Мы стали рычать и кричать, чтоб они еще сильней испугались, а потом спрыгнули с цоколя, потому что кто-то уже поднимал засовы, и мы решили, что пора улепетывать. Я схватил Кэти за руку и потащил, но она вдруг упала. «Беги, Хитклифф, беги! – прошептала она. – Они бульдога отпустили, и он меня держит!» Эта тварь вцепилась ей в лодыжку, Нелли; я слышал, как он мерзко хрюкает. Кэти не закричала – о нет! кричать – ниже ее достоинства, хоть ее подняла бы на рога бешеная корова. Зато закричал я; орал страшные проклятья, от которых отбросили бы копыта все твари в Божьем мире; а еще я схватил камень и стал совать псине в зубы, запихивал ей этот камень в глотку прямо изо всех сил. Тут наконец примчался зверский слуга с фонарем и давай вопить: “Держи его, Прохвост, держи!” Он, правда, по-другому запел, как увидел, что? этот Прохвост творит. Ну, придушили псину и оттащили; она лиловый язычище вывалила из пасти на полфута, обвислые губы все в кровавых слюнях. Слуга поднял Кэти; ей было нехорошо; не от страха, конечно, а от боли. Он занес ее в дом, а я вошел следом, бормоча ругательства и клятвы отмщения. “Кого поймали, Роберт?” – окликнул Линтон из дверей. “Да вот Прохвост девочку словил, сэр, – ответил слуга, – и еще парнишку вот этого, – прибавил он, схватив меня, – негодяя отъявленного! Я так думаю, воры их хотели запустить в окно, чтоб двери открыли, когда все уснут, и нас тут всех за милую душу поубивать. А ты придержи свой грязный язык, вор! ты за такие штучки на виселицу отправишься. Господин Линтон, сэр, вы б ружье-то далеко не откладывали”. “Нет-нет, Роберт, – сказал этот старый болван. – Злодеи знали, что вчера я собирал ренту; думали, значит, по-умному меня подловить. Ну что ж, я им устрою теплый прием. Джон, пристегни-ка цепь. Дженни, дай Прохвосту воды. Явиться к мировому судье прямо в дом, да еще в день отдохновения! Никаких нет пределов их дерзости! Моя любезная Мэри, взгляни-ка! Не бойся, это просто мальчишка – но какое негодяйство у него в лице; ради блага нашей страны не лучше ли повесить его немедля, пока натура его проявляется лишь в облике, а не в поступках?” Он подтащил меня прямо под люстру, а госпожа Линтон водрузила очки на нос и в ужасе воздела руки. Дети-бояки тоже подкрались поближе, и Изабелла прошепелявила: “Какой штрашный! Папошка, отправь его в подпол. Он похож на шына того гадателя, что украл моего ручного фажана. Правда, Эдгар?”

Пока они меня рассматривали, Кэти очнулась, а услышав эту последнюю речь – засмеялась. Эдгар Линтон вгляделся в нее пристальнее, и ему хватило ума ее признать. Они, знаешь ли, видятся с нами в церкви, хотя так-то мы редко встречаемся. “Это что, юная госпожа Эрншо? – шепнул он матери. – И посмотрите, как Прохвост ее покусал! У нее вся нога в крови!”

“Какая еще юная госпожа Эрншо, что за вздор! – вскричала эта дамочка. – Чтоб юная госпожа Эрншо бегала по болотам с цыганом! И однако, любезный мой, дитя-то в трауре – ну разумеется, – и, возможно, охромело на всю жизнь!”

“Сколь преступное небреженье со стороны ее брата! – вознегодовал господин Линтон, переведя взгляд с меня на Кэтрин. – Со слов Шилдерса, – (это, господин Локвуд, викария нашего так звали), – я понимаю, что он их растит совершеннейшими дикарями. Но это-то кто? Где она взяла своего спутника? Ага! Я догадался. Полагаю, это странное приобретение, кое мой покойный сосед раздобыл в Ливерпуле, – ласкар, что ли, или американец, или испанский пария”.

“Как ни посмотри, нрав у мальчика злой, – отметила хозяйка дома, – и в приличном доме таким не место! Ты заметил, как он изъясняется, Линтон? И мои дети это слышали! Какой ужас!”

Тут я вновь стал изрыгать проклятья – не сердись, Нелли, – и Роберту велели меня увести. Я не желал уходить без Кэти; он выволок меня в сад, сунул мне в руки фонарь, заверил, что господину Эрншо все расскажут о моем поведении, велел топать прочь, не останавливаясь, и снова запер дверь. Подхват у портьеры в одном углу еще не распустили, и я вновь принялся шпионить; если б Кэтрин пожелала вернуться, а ее бы не выпустили, я бы разбил их громадные окна на миллион осколков. Кэти сидела себе тихонько на диване. Госпожа Линтон уже сняла с нее серый плащ молочницы – мы его позаимствовали на прогулку, – качала головой и, надо полагать, увещевала: Кэти – юная леди, с ней обращались не так, как со мною. Потом служанка принесла теплой воды и помыла ей ноги, а господин Линтон намешал глинтвейна в бокале, а Изабелла вывалила ей на колени блюдо пирожных, а Эдгар стоял в сторонке разинув рот. Они высушили и расчесали ее прекрасные волосы, и дали ей огромные шлепанцы, и подвинули к огню поближе; и когда я уходил, она веселилась вовсю – делила угощенье с маленькой собачкой и Прохвостом и щипала последнего за нос, пока он ел, разжигая искру жизни в пустых голубеньких глазках Линтонов – смутное отраженье своего чарующего лица. Я видел, что они заворожены, как последние болваны; она бесконечно лучше их – лучше всех на земле, правда, Нелли?»

«Это еще не конец, – отвечала я, укрывая его и гася свечу. – Хитклифф, ты неисправим; господин Хиндли вынужден будет принять чрезвычайные меры, сам увидишь». Слова мои сбылись правдивее, нежели я того желала. От бессчастного их приключения Эрншо рассвирепел. А назавтра господин Линтон примиренья ради навестил нас, угостил молодого хозяина нотацией – мол, на какой путь оный хозяин толкает свою семью, – и тому поневоле пришлось внимательно вокруг себя оглядеться. Пороть Хитклиффа не стали, но сказали, что ежели он перемолвится с юной госпожой Кэтрин еще хоть словом, его выставят за порог; а госпожа Эрншо обещалась золовку, когда та возвратится домой, взять в ежовые рукавицы, применяя хитроумие, а не силу: силой она бы ничегошеньки не добилась.

Глава VII

Кэтрин гостевала в Скворечном Усаде пять недель – до Рождества. К тому времени лодыжка ее совсем уже зажила, а манеры шибко выправились. Хозяйка часто золовку навещала и взялась перевоспитывать – обучала самоуважению через красивую одежду и лесть, кою та охотно слушала; говоря короче, вместо маленькой простоволосой дикарки, что врывается в дом и стискивает нас в объятьях до потери дыхания, с красивого черного пони сошла весьма величавая особа с темными локонами, что струились из-под касторовой шляпы с пером, и в длинном суконном пальто, кое ей пришлось, вплывая в дом, придержать обеими руками. Хиндли снял ее с лошади, в восторге вскричав: «Ну надо же, Кэти, какая ты красавица! Я тебя почти и не узнал – ты теперь настоящая леди. Изабелле Линтон до нее далеко, правда, Фрэнсис?» «У Изабеллы нет таких природных достоинств, – отвечала его жена, – вот только Кэти надо последить за собой, чтобы вновь не одичать. Эллен, поднеси госпоже Кэтрин ее вещи… Погоди, милочка, ты так растреплешь локоны, давай я развяжу тебе шляпу».

Я сняла с Кэтрин пальто, а под ним воссияли великолепное клетчатое шелковое платье, белые бриджи и блестящие туфли; и юная госпожа, хотя и весело заблистала глазами, когда поприветствовать ее прискакали собаки, едва посмела их коснуться, опасаясь, что они станут тереться о ее ослепительный наряд. Меня она нежно поцеловала: я пекла рождественский пирог, вся обсыпалась мукой, и обнимать меня было не с руки; а затем огляделась в поисках Хитклиффа. Господин и госпожа Эрншо в тревоге ждали их встречи, надеясь отчасти уразуметь, сколь резонно надеяться, что удастся разлучить друзей.

Сначала Хитклиффа никак не могли сыскать. Он и до отлучки Кэтрин жил беспечно и без опеки – и то же самое вдесятеро с ее отбытия. Ни одна живая душа, кроме меня, не оказывала любезности хоть обозвать его грязным мальчишкой и велеть раз в неделю помыться, а дети в такие годы сами редко ценят радости мыла и воды. Умолчим о его одежде, пережившей три месяца грязной да пыльной службы, и о нечесаных густых волосах – лицо и руки его тоже омрачены были ужасающе. Неудивительно, что, узрев, как в дом вопреки ожиданьям входит эдакая блистательная изысканная дама, а не его прежняя всклокоченная подруга, Хитклифф притаился за коником. «А Хитклиффа нет?» – вопросила Кэти, стянув перчатки и обнажив пальцы, замечательно побелевшие от избытка безделья и недостатка солнца.

«Хитклифф, можешь выйти! – закричал господин Хиндли, упиваясь его замешательством и радуясь, что тот вынужден явиться на глаза столь отвратительным грязнулей. – Можешь выйти и поздороваться с госпожой Кэтрин, как все слуги».

Кэти, заметив своего друга в его убежище, кинулась с ним обниматься; за секунду поцеловала его в щеку раз семь или восемь, а затем перестала, отстранилась и расхохоталась: «Ой, какой ты весь черный и сердитый! и какой… какой смешной и чумазый! Но это потому, что я привыкла к Эдгару и Изабелле Линтонам. Что такое, Хитклифф, неужто ты меня позабыл?»

У нее имелись резоны усомниться: от стыда и гордости лицо его омрачилось вдвое, а сам он не двинулся с места.

«Пожми руки, Хитклифф, – снисходительно велел господин Эрншо, – на сей раз я тебе разрешаю».

«И не подумаю, – отвечал мальчик, наконец обретя дар речи. – Я не потерплю, чтоб надо мною насмехались. Я этого не вынесу!» – И он бы вырвался из круга столпившихся домочадцев, кабы юная госпожа Кэти не схватила его вновь.

«Я не хотела над тобой смеяться, – сказала она. – Не удержалась; Хитклифф, ну хотя бы руку мне пожми! Чего ты дуешься? Ты просто выглядел странно. Если умоешься и причешешься, будет хорошо; но ты такой грязный!»

Она в тревоге воззрилась на темные пальцы, что держала в своей руке, и на свое платье – побоялась, что от соприкосновения с его нарядом краше оно не станет.

«А чего ты меня трогала? – отвечал он, перехватив ее взгляд и отдернув руку. – Хочу быть чумазым – и останусь чумазым; я чумазым быть люблю и буду».

И он сломя голову ринулся из комнаты; хозяин с хозяйкой развеселились, а Кэтрин всерьез расстроилась: не понимала, отчего это он в ответ на ее слова так вспылил.

Изобразив камеристку нашей новоприбывшей, поставив пироги в печь и оживив дом и кухню жарким огнем в очаге, как и подобает в сочельник, я приготовилась сесть и в одиночку позабавиться исполненьем рождественских гимнов; и пускай Джозеф твердит сколько влезет, что веселым напевам, какие люблю я, недалеко до заправдашных песен. Сам он удалился к себе, а господин и госпожа Эрншо занимали юную госпожу всевозможными прелестными безделицами, кои купили ей для молодых Линтонов, чтоб она отблагодарила их за доброту. Линтонов они пригласили назавтра в Громотевичную Гору, и приглашение было принято с единственным условием: госпожа Линтон умоляла, чтоб к дражайшим ее отпрыскам ни в коем разе не подпускали этого «невоспитанного сквернословящего мальчика».

В такой вот обстановке я одна и сидела. Обоняла густой аромат греющихся специй и любовалась блестящей кухонной утварью, и начищенными часами, увитыми остролистом, и серебряными кружками на подносе, что выстроились в ожидании горячего пряного эля за ужином, а более всего – безупречной чистотою натертого и тщательно выметенного пола, предмета особливой моей заботы. Про себя я наградила надлежащими аплодисментами всякий кухонный предмет и затем припомнила, как старый Эрншо приходил в кухню, когда она вся была прибрана, и называл меня нахальницей, и совал мне шиллинг в подарок на Рождество; а после припомнила, как он привязан был к Хитклиффу, как боялся, что, едва самому ему придется отправиться в мир иной, Хитклиффа все позабросят; а после я своим чередом вообразила, каково бедному парню сейчас, и передумала петь, а вместо того расплакалась. Вскоре, правда, меня посетила мысль, что мудрей-то будет утолить хоть немножко его невзгоды, а не слезы над ними проливать, и посему я встала и вышла на двор искать Хитклиффа. Тот нашелся неподалеку: причесывал лоснящегося нового пони в конюшне да по обыкновенью кормил прочее зверье.

«Поторопись, Хитклифф! – сказала я. – В кухне так уютно, а Джозеф наверху сидит; давай скорей, я тебя приодену покрасивей, пока госпожа Кэти не вышла, и посидите с нею вдвоем у очага, и больше никого, поболтаете хорошенько перед сном».

Он себе трудился, ко мне и головы не повернул.

«Пойдем… ты идешь? – продолжала я. – Вам обоим причитается пирога по чуть-чуть; а тебе одеваться с полчаса».

Я прождала пять минут, но ответа не добилась и ушла. Кэтрин отужинала с братом и невесткой; мы с Джозефом встретились за нелюбезною трапезой, сдобренной укорами с одной стороны и дерзостями – с другой. Пирог его и сыр всю ночь пролежали на столе – для фей. Проработать он умудрился аж до девяти вечера, а затем, бесприветен и безмолвен, прошествовал к себе в спальню. Кэти засиделась, ей для завтрашнего приема новых друзей надобно было много чего; разок она заглянула в кухню поговорить со старым своим другом, но того не было; она успела только спросить, что это с ним приключилось, да и была такова. Поутру он поднялся рано; а поскольку на дворе-то праздник был, угрюмством своим он поделился лишь с пустошами и не появлялся в доме, пока все семейство не отбыло в церковь. Воздержанье в еде и раздумья как будто его ободрили. Некоторое время он терся подле меня, собрался наконец с духом и выпалил: «Нелли, сделай, чтоб я стал приличный; я буду слушаться».

«И давно пора, Хитклифф, – сказала я. – Ты ужасно огорчил Кэтрин; она небось жалеет уже, что домой возвратилась! Ты ей как будто позавидовал, что ее ценят выше тебя».

Сужденье о том, что он завидует Кэтрин, оказалось непостижимо для него, но вот сужденье о том, что Кэтрин он огорчил, Хитклифф понял неплохо.

«Она сказала, что огорчилась?» – спросил он очень серьезно.

«Она заплакала, когда я сказала ей нынче утром, что ты опять ушел».

«Ну а вечор плакал я, – возразил он, – и у меня-то резонов было побольше».

«Да уж; у тебя имелись резоны отправиться в постель с гордым сердцем и пустым желудком, – сказала я. – Гордецы лишь умножают себе печальные скорби. Но раз уж тебе за свой гонор стыдно, не забудь попросить прощенья, когда она вернется. Подойди к ней, предложи ее поцеловать и скажи… ну, ты лучше знаешь, что сказать; только говори от сердца, а не так, будто она чужачкой обернулась, как надела красивое платье. Мне-то обед стряпать пора, но так и быть, уделю тебе время, наряжу, чтоб подле тебя Эдгар Линтон смотрелся дитятком неразумным; да он и есть подле тебя дитятко. Ты его моложе, но я об заклад побьюсь: ты и выше его, и в плечах шире вдвое; ты его с ног собьешь – он глазом моргнуть не успеет; ты сам-то разве не чуешь?»

Лицо Хитклиффа на миг прояснилось; но опять запасмурело, и он вздохнул:

«Да я, Нелли, хоть двадцать раз его с ног собью – он от того не станет меньше красив, а я больше. Вот бы и мне светлые волосы и белую кожу, и одеваться хорошо, и вести себя, и стать таким же богатым!»

«И на каждом шагу звать мамочку на помощь, – подхватила я, – и осиновым листом трястись, как деревенский мальчишка кулак на тебя подымет, и день-деньской из дому носа не казать, потому как дождик пролился. Да не унывай ты, Хитклифф! Подойди к зеркалу, я тебе покажу, о чем тебе надобно мечтать. Видишь две морщинки на переносице? и густые эти брови, что не воздеваются дугою, а прогибаются посередке? и этих черных зверьков, что зарылись глубоко-глубоко, никогда окошек своих не распахивают храбро, а таятся, мерцая из-под них, как лазутчики дьяволовы? Вот о чем мечтай, вот чему учись: разглаживать эти сумрачные морщинки, честно поднимать веки, превращать зверьков в уверенных невинных ангелов, кои ни подозрений, ни сомнений не питают и всегда видят друзей, коль не уверены, что пред ними враги. Нечего смотреть злобной дворняжкой, что на сладкое ждет лишь пинков, однако ж за страданья свои ненавидит весь мир да и того, кто пинает».

«Ты по-другому скажи: мечтай, Хитклифф, чтоб у тебя были большие голубые глаза и гладкий лоб, как у Эдгара Линтона, – ответил он. – Я и мечтаю – что не поможет мне их заполучить».

«От доброго сердца и лицо станет красивым, деточка, – продолжала я, – пусть сам ты и черен как сажа; а от сердца злого самое прелестное личико изуродуется, и даже того хуже. Мы с тобою закончили и умываться, и причесываться, и дуться – ну, скажи-ка мне, разве ты не красавец? Красавец, я тебе и сама скажу. Настоящий принц переодетый. Кто его знает – может, папенька твой был императором Китая, а матушка – индийской королевой, и оба на недельный свой доход запросто выкупили бы и Громотевичную Гору, и Скворечный Усад одним махом? А тебя похитили коварные моряки и привезли в Англию. Я б на твоем месте воображала себе высокое происхожденье; и помыслы эти придавали бы мне и смелости, и достоинства, и гнет низкого фермера был бы мне нипочем!»

Так я чирикала и щебетала, Хитклифф постепенно перестал хмуриться и стал весьма пригож, но беседу нашу внезапно прервал грохот, что раздался на дороге и въехал во двор. Хитклифф кинулся к окну, я к двери, и мы как раз успели увидеть, как из фамильного экипажа выступают двое Линтонов, закутанные в плащи да меха, а семейство Эрншо слезает с лошадей: зимой они частенько ездили в церковь верхом. Кэтрин взяла детей за руки, ввела в дом, усадила у огня, и вскорости побледневшие их лица зарумянились.

Я посоветовала своему компаньону поспешить и явить гостям дружелюбие, и он охотно послушался; да вот только не свезло – едва он открыл кухонную дверь с одной стороны, Хиндли открыл ее же с другой. Они столкнулись, и хозяин раздосадовался, увидев, до чего Хитклифф чистый и веселый, а может, хотел сдержать слово, данное госпоже Линтон, и посему резко пихнул Хитклиффа назад и сердито велел Джозефу «не пускать мальчонку в гостиную – отошли его на чердак, пока мы не отобедали. Его на минуту с ними оставишь – так он пальцами залезет в пироги и станет фрукты оттуда таскать».

«Нет, сэр, – не сдержалась я, – он ничего не тронет, что вы; и, думается мне, ему, как и нам, нынче положена своя доля угощений».

«Он от меня свою долю моего кулака получит, если я его дотемна внизу увижу, – закричал Хиндли. – Пошел прочь, мерзавец! Это еще что такое? Ты у нас фатом заделался? Погоди, я тебя за красивенькие локоны-то оттреплю – они у тебя мигом еще отрастут!»