скачать книгу бесплатно
– Надеюсь, – прошептал Дуглас. – Очень надеюсь, что догадываются.
Дуглас открыл глаза. Над ним возвышался папа на фоне зеленого лиственного неба и смеялся, руки в боки. Их глаза встретились. Дуглас встрепенулся. «Папа знает, – подумал он. – Все так было задумано. Он привел нас сюда с умыслом, чтобы это со мной случилось! Он в этом замешан! Он в курсе всего этого. А теперь он знает, что и я знаю».
Из воздуха возникла рука и схватила его. Поставленный на ноги, вместе с Томом и папой, в синяках, потрепанный, озадаченный, исполненный благоговения, Дуглас бережно поддерживал свои странные локти и не без удовольствия облизывал рассеченную губу. Потом он взглянул на папу и Тома.
– Я сам понесу ведра, – сказал он. – Сегодня я все беру на себя.
Вопросительно улыбаясь, они вручили ему ведра.
Он стоял, слегка покачиваясь, крепко сжимая в своих отягощенных руках лес, собранный, полновесный и налитой соками. «Я хочу почувствовать все, что только можно, – думал он. – Пусть я устану, я хочу прочувствовать эту усталость. Я не должен забывать, что я – живу, я знаю, что я живу, мне нельзя этого забывать ни ночью, ни завтра, ни послезавтра».
Он шел с тяжелой ношей, чуть хмельной, а за ним тянулись пчелы и ароматы винограда и солнечного лета. Его пальцы в восхитительных мозолях, руки гудят, ноги спотыкаются, и папа хватает его за плечо.
– Нет, – пробормотал Дуглас, – я в порядке, все нормально.
Лишь спустя полчаса улетучился дух трав, корней, камней и коры замшелого бревна, что отпечатались на его руках, ногах и спине. Пока Дуглас в раздумьях, пусть всё это ускользает, растворяется, выветривается. Брат и молчаливый папа шли за ним, чтобы он, как следопыт, сам прокладывал путь сквозь лес, навстречу невероятному шоссе, которое приведет их в город…
III[3 - Рассказ Р. Брэдбери «Вино из одуванчиков» («Dandelion Wine», «Gourmet», June 1953).]
Итак, спустя некоторое время мы в городе.
И вот очередной урожай.
Дедушка стоит на широком переднем крыльце, словно капитан, обозревающий бескрайнюю полосу недвижного летнего штиля, что прямо по курсу лежит. Он просил ветер, заповедное небо и лужайку, на которой стояли Дуглас и Том, чтобы вопросы задавали только ему.
– Деда, а они уже созрели?
Дед поскреб подбородок.
– Пять сотен, тысяча, две тысячи, как пить дать. Да, да, урожай что надо. Так что за дело, мальчики! Выбирайте всё подчистую! Десять центов за каждый мешок, доставленный на давильню!
– Ура!
Мальчики заулыбались, присели и принялись рвать золотистые цветы, которые наводнили весь мир, выплеснулись из лужаек на мощенные кирпичом мостовые, нежно постукивали в хрустальные оконца погребов и так распалились, что отовсюду ослепительно блистало расплавленное солнце.
– Каждый год, – сказал дедушка, – эти желтогривые буянят. Словно на дворе целый львиный прайд. Засмотришься на них, так еще, чего доброго, ожог сетчатки себе схлопочешь. Простецкий цветок, сорняк, на него и внимания никто не обращает. А мы чтим его благородие – одуванчик.
И вот бережно сорванные одуванчики мешками стаскивают вниз. От них во тьме погреба начиналось свечение. Холодная давильня стояла наготове. Лавина одуванчиков ее согрела. Дедушка крутил винт пресса, который плавно сжимал цветки.
– Вот… так…
Золотистая струя – эликсир ясного солнечного месяца – побежала, потом хлынула вниз по желобку в чан. Потом брожение останавливали и разливали в чистые бутылки из-под кетчупа, после чего расставляли их искрящимися рядами во мгле.
Вино из одуванчиков.
Слова имели привкус лета. Вино из одуванчиков – это уловленное и закупоренное в бутылки лето. Теперь, когда Дуглас постиг, что живет и ходит по белу свету, чтобы все увидеть и потрогать, он обрел новое знание: каждый особенный день жизни необходимо запечатать, чтобы откупорить его в январский день, когда валит снег, а солнце неделями, месяцами напролет не выходит, и, может быть, какое-нибудь чудо, уже забытое, просится, чтобы его освежили в памяти. Раз уж этому лету суждено стать порой нежданных чудес, то пусть его целиком сохранят и наклеят этикетки, чтобы всякий раз, когда ему захочется, он смог бы, протянув руку, погрузиться в сырую тьму.
А там – ряды бутылей с одуванчиковым вином, ласковое сияние распустившихся спозаранку цветков, просвечивающие сквозь тончайшую поволоку пыли лучи июньского солнца. Присмотрись к ним в зимний день – и в проталине покажется травка, в кроны деревьев вернутся птицы, листва и цветы и будут колыхаться на ветру, словно континент бабочек. Присмотрись – и стальное небо засинеет.
Держи лето в ладони, налей лето в стакан, совсем крошечный, разумеется, ведь детям полагается малюсенький глоточек с горчинкой; пригуби лета из бокала – и в твоих жилах переменится время года.
– Готово! Теперь дождевая бочка!
Ничто в мире не заменит чистых вод, призванных из далеких озер и душистых полей травяной предрассветной росы, поднятых на небеса, перенесенных в отстиранных массах на девятьсот миль, потрепанных ветрами, наэлектризованных высоким напряжением, а затем конденсированных холодным воздухом. Эта вода, выпадая дождем, насытила свою кристальность небесами. Взяв что-то от восточного ветра, немного от западного, северного и южного, вода стала дождем, а дождю за этот час, что длилось сие священнодействие, суждено было стать вином.
Дуглас вооружился ковшом, чтобы глубоко зачерпнуть из бочки с дождевой водой.
– Готово!
Вода в чаше шелковистая, прозрачная, шелк с голубым отливом. Она смягчит губы, горло и сердце, если ее отведать. Эту воду должно ему доставить в погреб в ковше или ведерке и излить струями и горными потоками на урожай одуванчиков.
Когда бесновалась вьюга, ослепляя мир, залепляя бельмами снега окна и похищая пар дыхания из разинутых ртов, в один из таких февральских дней даже бабушка исчезала в погребе.
Наверху, в большущем доме, кашляли и чихали, хрипели и стонали, дети температурили, глотки становились красными, как говядина от мясника, а носы – цвета вишневой настойки; микробы, крадучись, лезли во все дыры.
Но вот, восходя из погреба, словно божество Июня, возникала бабушка, явно что-то припрятав под вязаной шалью. Это благоухающее прозрачное нечто разносилось вверх-вниз, по всем комнатам, где царило страдание, и разливалось по стаканам, которые полагалось опрокинуть залпом. Снадобье давешней поры, бальзам солнца и праздных августовских денечков, еле слышных фургонов со льдом на кирпичных мостовых, взмывающих серебристых фейерверков и фонтанирующих газонокосилок, ворошащих муравьиные угодья… и это все-все – в одном стакане!
Да, именно так, даже бабушка, влекомая в погреб Зимы за Июньскими приключениями, способна была молча уединиться в тайном сговоре с душой и духом, равно как и Дедушка, Папа и дядюшка Берт, и любой постоялец, общаясь с канувшим в небытие календарем жизни, с пикниками и теплыми дождиками, ароматами пшеничных полей, свежей воздушной кукурузы и полегшего сена. Даже Бабушка проговаривала заветные золотистые словеса – причем в тот самый миг, когда цветки высыпали под пресс, и их будут твердить каждую божию белую зиму, из зимы в зиму, до скончания века. Улыбаются губы, которые молвят эти слова, как будто во тьме неожиданно солнечный луч проблеснул.
Вино из одуванчиков. Вино из одуванчиков. Вино из одуванчиков.
* * *
Подступают бесшумно. Убегают беззвучно. Травы жмутся к земле и распрямляются вновь. Промчались, словно тень облаков с косогора… они – мальчишки летней поры.
Дуглас отстал, заблудился. Тяжело дыша, он встал у края оврага, на кромке бездны, откуда дул ветерок. Здесь – его ушки на макушке, как у оленя, – он учуял опасность, первозданную и древнюю, как сама вечность. Здесь разделенный город разламывался пополам. Здесь кончалась цивилизация. Здесь были только заросли, и ежечасно случались мириады смертей. И возрождений.
И здесь были тропинки, проторенные или еще не проторенные, которые свидетельствовали о том, что мальчишкам необходимо движение, вечное движение, чтобы возмужать.
Дуглас обернулся. Эта тропа, извиваясь большой пыльной змеей, вела к ледяной обители, где зима коротала дни в золотистую летнюю пору. Эта тропа вела к раскаленным, словно из доменной печи, пескам на берегу озера в июле. А та – к деревьям, на которых мальчишки могли расти, как кисленькие зелененькие яблочки-китайки, прячущиеся в листве. А эта – к персиковому саду, виноградной оранжерее, арбузам, возлежащим, как «черепаховые» коты, сморенные солнышком. Эта тропа – заросла, но ужасно извилиста, ведет в школу! Эта – как стрела, прямиком ведет на субботние утренние сеансы про ковбоев. А эта – вдоль речки, ведет в еще не исхоженные загородные пределы…
Дуглас нахмурился.
Кто скажет, где начинается город и кончаются нехоженые тропы? Кто скажет, откуда что берется и кому что принадлежит? Вечно будет существовать расплывчатое непостижимое место, где эти два начала борются, и одно из них побеждает на какое-то время года и воцаряется на какой-нибудь улице, в магазине, в лощине, на дереве, в кустарнике. Волны великого моря трав и цветов набегают на город, начиная разбег далеко, в чистом поле, вторгаясь все глубже под натиском времени года. Каждую ночь природа, луга, далекие края текли по дну оврага и проникали в город, с собой принося запахи трав и воды, и город, опустошенный, вымирал и возвращался к земле. И каждое утро овраг понемногу подкрадывался к городу, грозя подтопить гаражи, как дырявые лодки, поглотить старые драндулеты, брошенные на произвол дождя, способного облупить их краску, а значит – обречь на ржавчину.
– Эге-ге-гей! Эге-ге-гей! – Джон Хафф и Чарли Вудмен неслись сквозь тайны оврага, города и времени. – Эге-ге-гей!
Дуглас медленно брел по тропе. В овраг и впрямь приходили за двумя жизненно важными вещами – познать нравы человека и постичь устройство природы. Ведь город есть не что иное, как большой корабль, населенный людьми, пережившими крушение, которые вечно снуют, избавляясь от травы, скалывая ржавчину. Время от времени шлюпка или сарайчик, как корабль, затерянный в безмолвном шторме времен года, шли на дно в тихих заводях термитников и муравейников, проваливаясь в горловину оврага, чтобы испытать на себе стрекотание мельтешащих кузнечиков, подобное трескотне сухой бумаги, когда ее волокут по горячим сорнякам, чтобы тончайшая пыль поглотила все звуки; и, наконец, чтобы лавиной смолы и черепицы рухнуть, подобно горящим святилищам, в костер, запаленный голубой молнией, запечатлевающей с фотовспышкой торжество дикой природы.
Вот, значит, в чем дело: Дугласа манила тайна (человек отнимает у земли, а земля год за годом отвоевывает у человека), осознание того, что города никогда не побеждают, а просто пребывают в тихом ужасе, сполна оснащенные газонокосилками, брызгалками от жучья и шпалерными ножницами, и остаются на плаву ровно столько, сколько велено цивилизацией, но каждый дом готов навечно провалиться в зеленую пучину, как только с лица земли исчезнет последний человек, а садовые совочки с косилками изойдут кукурузными хлопьями ржавчины.
Город. Природа. Жилище. Овраг. Дуглас переводил взгляд с одного места на другое. Но как соотнести одно с другим, как осмыслить чередование, когда…
Взгляд его упал на землю.
Первый обряд лета – сбор урожая одуванчиков, приготовление вина – совершен. Теперь второй обряд требовал от него действий, но он стоял как вкопанный.
– Дуг, ну же!.. Дуг!.. – Бегущие мальчики исчезли из виду.
– Я живу, – размышлял Дуглас. – Но что толку? Они живее меня. Как же так? Как же так?
И, стоя в одиночестве, он увидел ответ, разглядывая свои неподвижные ступни…
IV[4 - Рассказ Р. Брэдбери «В воздухе витает лето» («Summer in the Air», Saturday Evening Post, February 18, 1956).]
Поздним вечером, возвращаясь домой из кино с мамой, папой и братишкой Томом, в ярко освещенной витрине магазина Дуглас узрел теннисные туфли. Он тотчас отвел взгляд, но его лодыжки напряглись, ступни на миг зависли в воздухе – и он сорвался с места. Земля завертелась под ногами. От его рывка магазинный навес захлопал холщовыми крыльями. Мама, папа и брат молча шагали по обе стороны от него. Дуглас шел задом наперед, не сводя глаз с теннисок в витрине, покинутых в ночи.
– Хороший фильм, – сказала мама.
– Хороший, – пробормотал Дуглас.
На дворе июнь. Поздно покупать особую обувь, в которой ступаешь по тротуарам беззвучно, как летний дождичек. Июнь – и земля насыщена необузданной силой, и все пришло в движение. Травы еще выплескиваются из пригородов, окружая тротуары, сажая дома на мель. Еще чуть-чуть – и город опрокинется и пойдет ко дну, не оставив и следа на поверхности клевера и сорняков. А Дуглас оказался в ловушке из мертвого цемента и мощенных красным кирпичом улиц и не мог сдвинуться с места.
– Пап! – выпалил он. – Там, в витрине, теннисные туфли, на кремовой губке…
Отец даже не оглянулся.
– Может, объяснишь, зачем тебе понадобилась новая пара кроссовок? Попробуй-ка!
– Ну…
Потому что в них у тебя такое ощущение, какое возникает каждое лето, как только сбросишь обувь и в первый раз пробежишься по травке. В них такое ощущение, какое бывает, когда высунешь зимой ступни из-под жаркого одеяла на холодный ветер, вдруг подувший из распахнутого окна, и держишь их так, долго-долго, пока снова не запрячешь их под одеяло, чтобы почувствовать, как они превратились в укатанный снег. В теннисках ты чувствуешь себя так же, как каждый год, когда переходишь вброд в медленной воде речку и видишь, что твои ступни теперь оказываются на полдюйма ниже по течению, чем ноги над водой, из-за преломления света.
– Пап, – сказал Дуглас, – это трудно объяснить.
Каким-то образом тем, кто шьет тенниски, известны нужды и желания мальчишек. Они изготавливают подошвы из зефира с пастилой и встраивают в них извилистые пружины, а остальное сплетают из трав, обесцвеченных и опаленных пустыней. Где-то в пластичной глине кроссовок запрятаны тонкие прочные оленьи жилы. Те, кто делает тенниски, наверное, долго следили за ветрами, качающими кроны деревьев, за реками, впадающими в озера. Так оно или нет, но что-то такое заложено в кроссовки, и это нечто есть лето.
Дуглас силился выразить все это словами.
– Ладно, – сказал папа, – а что не так с прошлогодними теннисками? Что тебе мешает откопать их в шкафу?
Ах, можно только пожалеть мальчишек в Калифорнии, где тенниски носят круглый год и даже не представляют себе, что значит отряхнуть с ног зиму, сковырнуть железные кожаные ботинки, набитые снегом, налитые дождем, и побегать денек босоногим, а после зашнуровать первые новенькие тенниски в этом году – а это даже лучше, чем бегать босиком. Очарование всегда заключается в новой паре туфель. К первому сентября оно, пожалуй, потускнеет, но в конце июня его еще хватает с лихвой: в таких теннисках можно прыгать через деревья, реки и дома. А если захотеть, то и через заборы, тротуары и даже собак!
– Почему ты не хочешь понять, – вопрошал Дуглас, – что ходить в прошлогодних кроссовках просто невозможно?!
Прошлогодние изнутри уже омертвели. Они были превосходны, когда он начал их носить в прошлом году. Но каждый год к исходу лета ты всегда обнаруживаешь, нет, ты всегда знал, что не сможешь в них перемахивать через реки, деревья и дома, ибо они омертвели. А этот год – новый, и он чувствовал, что на этот раз в новой паре обуви ему будет под силу все на свете.
Они поднимались по ступенькам своего дома.
– Прибереги свои деньги, – посоветовал папа. – Через пять-шесть недель…
– Лето же кончится!
В темноте Том уснул, а Дуглас лежал, разглядывая свои ступни в лунном свете, далеко, на том краю кровати, избавленные от железных ботинок – громоздких глыб зимы.
– Причины. Нужно придумать, почему мне до зарезу нужны тенниски.
Как всем известно, на холмах вокруг города царило неистовство дружков-приятелей, которые доводили коров до истерики, приспосабливали барометр к атмосферным изменениям, загорали, облезали, как отрывные календари, чтобы снова позагорать. Чтобы их поймать, нужно было бегать быстрее белок и лисиц. А город прямо-таки ошалел, раздраженный зноем, и поэтому припоминал каждую зимнюю ссору и обиду. Находи друзей, вали недругов! Вот девиз производителя теннисных туфель на кремовой губке. Все в мире бежит, ускоряясь? Хочешь догнать? Хочешь быть начеку? – Будь начеку! Носи теннисные туфли на кремовой губке!
Он поднял свою копилку и услышал слабый перезвон легковесных монет.
«Чего бы ты ни хотел, – думал он, – ты должен добиваться сам. А теперь поищем тропинку в ночном лесу…»
В городе одна за другой гасли витрины. В окно задувал ветер. Похоже было на сплав вниз по течению реки, и ему захотелось окунуть ноги в воду.
Во сне он слышал, как в высокой траве бежит, бежит, бежит кролик.
* * *
Пожилой мистер Сандерсон расхаживал по своему обувному пассажу, будто хозяин зоомагазина, населенного животными со всех концов света, и ласкал на ходу каждого обитателя. Мистер Сандерсон гладил туфли, выставленные в витрине, которые напоминали ему котов или собак. Он заботливо прикасался к каждой паре, поправляя шнурки и язычки. Затем он встал в самом центре ковра и, довольно кивая, огляделся по сторонам.
Приближались раскаты грома.
Вот в дверях магазина Сандерсона никого нет, а вот – уже возник Дуглас Сполдинг и неуклюже переминается с ноги на ногу, опустив глаза на свои кожаные ботинки, словно они неуклюже увязли. Гром перестал греметь, когда замерли его башмаки. Теперь, с болезненной медлительностью, осмеливаясь смотреть только на деньги, зажатые в кулачке, Дуглас выступил из яркого света субботнего полдня. Он аккуратно расставил на прилавке столбики из пятицентовиков, десятицентовиков и четвертаков, как шахматист, озабоченный тем, что следующий ход может вывести его на солнечную сторону, а может – в глубокую тень.
– Ни слова! – скомандовал мистер Сандерсон.
Дуглас остолбенел.
– Во-первых, я знаю, что ты хочешь купить, – сказал мистер Сандерсон. – Во-вторых, я вижу тебя каждый день перед моей витриной. Думаешь, я не замечаю? Ошибаешься. В-третьих, называя вещи их полными именами, ты пришел за теннисными туфлями на сливочной губке – «Королевская корона» – «МЕНТОЛ ДЛЯ ВАШИХ СТУПНЕЙ!». В-четвертых, тебе нужен кредит.
– Нет, – вскричал Дуглас, задыхаясь, словно всю ночь во сне мчался куда-то. – Я могу предложить кое-что получше кредита, – выпалил он. – Но сперва, мистер Сандерсон, сделайте мне маленькое одолжение: не вспомните ли вы, когда в последний раз вы сами надевали кроссовки «Королевская корона»?
Мистер Сандерсон помрачнел.
– Ах, десять, двадцать лет тому назад, может, тридцать. А что?..
– Мистер Сандерсон, не находите ли вы, что должны уважить своих покупателей и хотя бы на минутку примерить тенниски, которые продаете, чтобы знать, каково в них? Если не пробовать этого, то так и забывается. Курит же сигары продавец сигарного магазина? Наверняка продавец сладостей из кондитерской пробует свои конфетки. Так что…
– Ты, наверное, заметил, – сказал старик, – что я, вообще-то, обут.
– Но не в тенниски, сэр! Как вы будете продавать тенниски, если вы не сходите по ним с ума, и как вы будете сходить по ним с ума, если вы с ними не водитесь?
От мальчишечьей горячности мистер Сандерсон слегка отпрянул, взявшись за подбородок.
– Н-ну…
– Мистер Сандерсон, – сказал Дуглас, – продайте мне кое-что, а я вам – кое-что равноценное.
– Неужели, чтобы продать тенниски, их непременно надо носить, сынок? – полюбопытствовал старик.
– Мне бы ужасно этого хотелось, сэр!
Старик вздохнул. Спустя минуту, кряхтя, потихоньку, он зашнуровывал тенниски на своих длинных узких ступнях. На фоне черных манжет его делового костюма они смотрелись отстраненно и чуждо. Мистер Сандерсон встал.
– Как они вам? – спросил мальчик.
– Он еще спрашивает, как они мне! Превосходно!