banner banner banner
Вампир, 1921
Вампир, 1921
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вампир, 1921

скачать книгу бесплатно

Вампир, 1921
Игорь Александрович Боженов

Кто такой человек? Животное, мятущийся дух или порочное существо, жаждущее власти?

Игорь Боженов

Вампир, 1921

ПРОЛОГ

Люди всегда боялись того, что находится за гранью их понимания. Неизвестность – вот основная причина страха, животного, подчас немотивированного чувства, которое, тем не менее, способно подчинить себе волю человека полностью.

Одержимый страхом человек, словно загнанная в угол крыса, пытается найти выход любым способом, вгрызаясь в плоть, бетон или даже сталь. Но лишь поняв, что у страха есть настоящая мотивация, человек перестраивает себя и все свое существо для подчинения этому мерзкому, прискорбному состоянию ужаса. Ужаса перед неизвестностью.

Меня зовут Альбер Туле, и я… олицетворение ужаса. Я – вампир.

***************************

Все имеет свою цену. Этот дневник – тоже. Но есть вещи, стоящие чрезвычайно много, а есть дешевые безделушки, которые продаются дорого.

Цену вещам я узнал давно. Едва отгремели газеты, пестревшие новостями с фронта, как новый виток ненависти прошелся железным катком по всем участникам того события, что оставило глубочайшие травмы в каждом из нас. Знал ли генерал Брусилов, на что он идет? Определенно. Но ведал ли, какие последствия принесет такое решение? Не думаю. Так или иначе, наступление прошло согласно срокам, и принесло плоды. Австро-Венгрия и Германия осознали наконец, что не являются безраздельными хозяевами войны, и фортуна, наконец, словно в награду повернулась к ним спиной. После кровавых стычек в разных уголках театра военных действий, мясорубка Вердена запомнилась надолго. В ней собрались воедино вопли десятков тысяч людей, единым хором взывающих о спасении. Но спасение еще нужно было заслужить.

Мы заслуживали его кровью и потом, но не могли знать, что все в итоге закончится так. Именно в тот день я понял, что такое цена.

Бельгийская граница, г. Ипр, апрель 1915 г.

Британские позиции укреплены по последнему слову инженерной мысли, но силы врага, сосредоточенные в округе, навевают неподдельный ужас. Среди солдат ходят слухи, что немецкая армия везет новое, смертоносное оружие.

Наша рота была переброшена в окрестности Ипра по специальному указу командующего армией. Задача ставилась конкретная – пятой артиллерийской роте обеспечить огневую поддержку регулярным частям армии британской короны. В день прибытия нашему командованию сразу предоставили планы наступлений и картографические отчеты, составленные разведкой и геодезистами. Спустя несколько часов от своих сержантов и адъютантов мы уже знали, какие задачи предстоит выполнять.

Никто не ожидал, что спустя три дня разразится кровавый ад…

Мы проснулись в обычное время. После скудного завтрака командиры отправили все основные силы на укрепление оборонительных позиций вокруг нашего расположения. Немного накрапывал дождь, но погода обещала улучшиться к обеду. Приступив к работе, мы катали обтесанные бревна для укрепления траншей, примыкавших к основным линиям обороны, возведенным с помощью бетона и арматуры. Несколько ДОТов обвешали колючей проволокой, в других местах пытались отметить возможные зоны наступления противника и обозначить их условными сигналами. Это были места, куда в случае начала массового наступления должны были сосредоточить огонь пулеметчики.

Артиллерийское оборудование устанавливали около окопной линии, пытаясь соблюдать примерное направление по расположению противника. Ожидалось, что к сумеркам полный состав батареи должен вести массированный огонь по вражеским позициям.

Дождь понемногу шел на убыль, подул встречный ветер. Сержант Робертсон, на ломаном французском, попросил меня отлучиться и принести воды. С облегчением я вынырнул из окопа и помчался к блиндажам, чтобы набрать воды из резервуаров. Мельком я взглянул вперед, за окопную линию. Ветер становился все сильнее, и сквозь помутнение я разглядел странное облако. Заподозрив неладное, я быстрее вошел в помещение, набрал чистой воды и бросился обратно.

Кошмар начался внезапно. Я услышал еще издалека, как английские солдаты, душераздирающе вопя, бегали по окопам. Голова вдруг стала очень тяжелой.

Я смутно помню, кто вынес меня на себе из этого кошмара. Знаю, что это был боец нашей роты, а кроме того, помню, как сильно он удивился отсутствию на мне страшных ран, которые уродовали практически всех англичан, попавших под химическую атаку на нашей линии. Позднее я узнал, что немцам не удалось закрепить тактический успех, но по факту, неожиданной мерой они разделили союзные войска из одной оборонительной линии на две, образовав «коридор» шириной около двух миль. В итоге немцы не успели пробиться через брешь, и атака оказалась стратегически бессмысленной. Бессмысленные тысячи жертв и поломанных жизней. Такова цена за господство на фронте…

Верден, май 1916 г.

Птицы не пели. Уже давно. Выжженная химикатами и огнем земля, несчастная и забытая, пыталась производить травы на свет, но уже не могла справиться с нестерпимой болью, крушащей всю ее внутренность. Несколько танков горели недалеко от окопа, но не было в них ничего дикого и страшного. За два года войны привычка въедливо оценивать потери и разрушения сама ушла на второй план. Для этого даже не нужно было заставлять себя забыть картины, вызывающие тошноту, когда ты закрываешь глаза, чтобы поспать хотя бы несколько минут под рогожей, которая, несмотря на чрезвычайную плотность, насквозь промокла в грязной воде, смешанной с парами отработанного танкового топлива. И тогда, пытаясь спать под грохот взрывов и гул фронтовой авиации, ты молишься, чтобы поскорее закончился ад.

Но он не кончается.

Вы просыпаетесь спустя пару часов под суровые окрики врача, которая пытается спасти нескольких неопытных солдат, которым хватило смелости (или глупости?) бесстрашно бросаться на врага, словно они сами созданы из стали.

Врач бьется в истерике, пытается растолкать хоть кого-нибудь. Это бесполезно. Сталь одолела их. Всю историю человечества металл становился сильнее плоти. И вот сейчас нам кажется, что наконец стал. Сталь, как род металла, теперь убивает нас лучше и больше, чем дерево или камень. Теперь… хрупкость человека вышла на новый уровень.

Луи кричит. Нечленораздельно и прерывисто. Он до конца борется, но сталь внутри него сильнее. Она пожирает его здоровье, как паразит. Врач пытается, пытается хотя бы вытащить из него крупные осколки от танковой обшивки, и все летит к чертям, когда неосторожное движение скальпелем сдвигает практически извлеченный осколок обратно в рану. Луи отключается, не в силах более сдерживать свое желание поскорее умереть от непереносимой боли.

Я стою и смотрю. Мне больше нечего делать. Спускается ночь, обстрел стих, и кажется, что последние самолеты стихают там же, за горизонтом, где ждут нас неизведанные враги, к которым мы пышем ненавистью.

Но почему? Почему, когда речь заходит о людях, лишенных танков и самолетов, там, в таком же окопе, наш страх сменяется ненавистью? Не значит ли это, что ненависть – сопровождение страха? Его производная?

Нет. Я сразу же отметаю такие мысли, понимая их неверную природу. Ненависть действительно принадлежит страху, но она не его производная. Скорее, наоборот.

Почему? Я спрашиваю себя тут же. И нахожу ответ.

Мы начинаем отдаваться страху уже после того, как ощущаем ненависть к объекту. Мы ненавидим его и начинаем бояться.

Ребенок ненавидит отца, который не жалеет розги, и он боится. Боится не розги, а руки, направляющей ее в те моменты, когда отец готов совершить наказание. Так и среди нас нет тех, кто боится Красного Барона или командиров Стальных Дивизий. Мы боимся их действий, мы боимся танков и самолетов, но ненавидим мы их. Боимся смерти, но ненавидим тех, кто способен нам ее причинить. Ненависть – мать страха.

Но вот я вижу, что Луи уже свободен от оков реальности. Он умирает, и только крики сестры милосердия прерывают мой внутренний монолог. Я только сейчас, сквозь пелену в глазах, заметил, что эта женщина совсем не врач. Она всеми силами пытается нам помочь и заменить собой настоящего доктора, которого несколько дней назад поглотила война.

Он стал калекой, и его лечат бывшие коллеги, холят, насколько возможно, в условиях полевого госпиталя на юге. А мы уже забыли о нем совершенно.

Я забыл его, когда доктор Вебер не смог излечить моего друга. Он не смог облегчить его участь, и Валентин сошел с ума. Спустя несколько дней острого сепсиса лекарства, наконец, остановили заражение крови, но мозг было уже не спасти. Чрезмерные страдания и адская боль превратили его в овощ, а я… ничем не мог ему помочь. Моя ненависть вскоре сменилась болью и отчаянием, а потом превратилась в равнодушие к человеку, которого я посчитал повинным в смерти моего товарища. Но все было не так просто.

Доктор Вебер был человеком, склонным выполнять собственные обещания. Вот и в этот раз, после самоубийственной атаки французов, наши потери он оценил трезво, как мог, и пообещал, что никто из раненых не уедет в госпиталь хотя бы до конца недели.

Это значило, что качественная медицинская помощь, которую он мог и должен был оказывать на месте, что называется, не отходя от окопа, должна была стать достаточным подспорьем в борьбе с ранениями и болезнями. Мы верили ему, и потому, на какое-то время, переживания и страх покинули наши сердца.

Пока однажды…

– Альбер!!! Доктор Вебер зовет тебя и Луи. То, что мы отошли от основной линии боев, не дает нам времени отдыхать. Ему нужна помощь с ранеными, не хватает санитаров. Пока вы ничем не заняты – идите. Времени уже слишком мало.

Обычно, когда фронт отходил немного дальше, обратно возвращался официальный стиль общения, принятый в армии согласно уставам. Офицеры и унтеры начинали снова обращаться к нам согласно званиям и должностям, а также в очень редких случаях использовать имена. Однако в этот раз сержант нарушил привычный уклад, отправляя нас на службу в санитарный корпус. Я и Луи сразу почуяли неладное, но поспешили туда.

Увиденное поразило нас до самых глубин сознания, исторгло самые низменные и отвратительные эмоции, на которые только способен человек. Луи шатаясь брел за мной, от палатки к палатке, из которых крепко пахло спиртом и препаратами. Возле одной из них мы по-настоящему ощутили ужас.

Запах гнили или фекальных масс, который трудно было отделить от фармации, прожег нос. Я заслонился рукавом формы и даже не заметил, как через несколько шагов Луи остановился. Бессильно прислонившись к непонятной, сколоченной наспех будке, он просто глубоко вздохнул. Несколько взрывов вдали вернули нас в действительность.

– Ты в порядке?

Я четко слышал вдали гул авиации, но даже подумать не мог, что они так близко. Еще несколько взрывов сотрясли землю. Объемный, пронзительный звук сквозь ночное затишье долетел до нас в мгновение ока. Было ясно, что это не самолеты. Им еще не под силу возить на себе столь мощные заряды. Аэростаты подозрительно спокойно колыхались там же, вдали, и я подумал, не подводит ли меня слух. Возможно, просто очередной артобстрел. Луи пытался прийти в себя, но лишь сполз по стене вниз, прямо на грязь. Я присел рядом.

– Что случилось?

Он не может ничего сказать, и я понимаю, что это ни к чему. На него так повлияли картины, увиденные в палатках. Что и говорить, даже я, человек привычный к подобному еще в условиях мирной жизни, сейчас день от дня превращаюсь в слабоумного психа, пытаясь уложить в голове все то, что происходит на моих глазах. Даже обучение в таком месте жестокосердия, как медицинский университет, не дало мне достаточно эмоциональной устойчивости перед лицом того, что я увидел на войне. Что уж говорить о Луи, который, едва перешагнув нежный возраст, в восемнадцать лет оказался в окопах? Удивительно, как спустя два года он еще сохранил рассудок и способность сопереживать своим товарищам. Я даю ему легкую пощечину, пытаясь привести в чувство, ибо раненые не могут ждать так долго. Каждая секунда промедления равносильна смерти.

Луи не может встать, и я поручаю его своему товарищу, Эмилю, который проходил мимо. Он в недоумении, но мне некогда говорить с ним. Я спешу дальше и наконец добираюсь до палатки, которая довела Луи до такого состояния одним своим запахом. Пытаясь совладать с ощущением страха перед неизвестностью, я вхожу внутрь. Запах становится гораздо сильнее, но выдержка позволяет мне пройти к доктору Веберу. Он ждал меня.

– Где ваш друг, Альбер? Почему он не пошел дальше? Господин сержант придумал ему новое поручение? Если так, то я поговорю с ним. Санитары нужны как никогда, во время этого ночного затишья. Мы должны успеть оказать помощь как можно большему количеству людей.

Я смотрю в его глаза и понимаю, что уверенность этого человека не смогло поколебать ничто. Готов поспорить, что даже во времена страшных фронтовых новостей, о применении на Ипре химических средств уничтожения, доктор Алоис Вебер даже не повел бровью. Он вообще очень интересная фигура. Когда я задумываюсь об этом, то вопросы, вызванные неподдельным любопытством, рождаются сами собой в моей голове.

Его настоящее, естественное бесстрашие не вызывает у меня вопросов, я уже встречал таких людей в своей жизни. Интересно другое.

Доктор Алоис был родом из Саксонии, но в раннем детстве родители переехали вместе с ним в городок Кель. Мать, кровная француженка, стремилась быть как можно ближе к родине и в итоге обосновалась с мужем на берегу Рейна, который естественной границей разделял два государства.

После 1871 года, который был знамением мировой слабости Франции, понемногу возобновилась социальная интеграция двух государств, но тем не менее, брак немца и француженки считался маргинальным. Маленький Алоис от этого страдал слабо, хотя дети, как известно, бывают достаточно жестоки. Несколько раз он дрался насмерть с малолетними обидчиками своей матери, имевшими наглость назвать ее французской шлюхой, а то и чего похуже…

Как бы там ни было, около 1903 года Алоис поступает, с третьего раза, в медицинский университет Страсбурга. Его обучение проходит там довольно гладко, даже слишком гладко для сына немца. Воистину, человеческие предрассудки не имеют границ. А из предрассудков, как известно, очень часто произрастает ненависть.

В 1910 году, как мне рассказал сам доктор за миской полевой каши, он был распределен на работу и успел лишь войти в практику, как война выдернула его из привычного уклада жизни. Как практикующий врач, он был отправлен на фронт, и первые же дни боев окрасили все его существование неодолимыми потоками крови и жестокости. Алоис окреп уже на фронте, восполнив недостаток цинизма военными буднями. Профессиональная карьера врача сложилась для него в единую мозаику, но для успешного будущего нужно было пройти самое серьезное за его жизнь испытание – мировую войну.

Железным катком она прокатилась по всему его существованию, когда после очередной успешной операции, в 1915 году, он прочел в письме, что мать скончалась от болезни. Это подорвало силы доктора на достаточный период, чтобы он впервые за свою практику вынужден был остановить любую работу.

Тогда лишь приказ вышестоящего руководства и отеческое напоминание, что от его работы зависят жизни многих десятков, если не сотен, бойцов, вернули доктора Вебера к действительности. Он снова приступил к своим обязанностям, но с гораздо меньшим рвением, чем прежде. С этого момента даже смерти на его операционном столе, пусть и редкие, уже не вызывали в нем тех же чувств, что и ранее. Маленький Алоис понемногу начал превращаться в большого циника.

Спустя год после трагедии его отношение к работе восстановило частицы былого пыла, и он стал гораздо более внимательным. Но прежнего отношения доктора к медицинской практике вернуть не удавалось никак. Я и Луи познакомились с ним уже в Вердене, куда его перевели не более двух месяцев назад. Доктор Алоис попал к нам по Бар-ле-Дюку, который связал линию фронта со столь необходимыми линиями снабжения после проведения русскими Нарочской операции. В отличие от многих офицеров, даже на фронте гнушавшихся разделить с солдатами трапезу или долгий разговор сквозь военное затишье, он всегда старался сойти за своего. Его можно было не любить, но ненавидеть – нельзя.

А я смог так поступить. Когда случилась беда с Валентином, я смог почувствовать ненависть к доктору Веберу. Мне тогда показалось, что он сделал недостаточно, чтобы вытащить моего друга из бездны безумия. Алоис лишь пожал плечами, когда я, будучи разгневан и обижен на судьбу, почти крича спросил его, почему Валентин, которому едва исполнилось двадцать два, обречен теперь влачить жалкое существование умственного калеки. С того момента, я сам стал искать все возможные способы обратить эти изменения.

Доктор Вебер возится за столом, он снова что-то ищет. Скорее всего, заработавшись с очередным пациентом, он снова забыл, куда отложил необходимые для работы бумаги. Несмотря на катастрофическую близость фронта, волокита и бюрократия нашей армии никуда не делась, и даже полевые врачи тратят уйму времени на то, чтобы сделать подробный отчет, или записать всех принятых солдат, начиная от больных простудой, до располосованных осколками снарядов.

Я молчу и сижу в углу его личной палатки. Пытаюсь пить то подобие чая, что иногда бывает у нас. Термос доктора, приобретенный им во время поездки к родителям, – настоящее чудо немецкой инженерной мысли. Он позволил мне осквернить его армейским пойлом, но я не чувствую за собой вины. Теперь мы с ним стали еще ближе, несмотря на серьезную размолвку. Я не мог знать, что спустя неделю этот врач, давший клятву Гиппократа, не способен будет спасти моего друга. А еще через две станет инвалидом по нелепой случайности. Тогда же погиб и Луи. Я явно почувствовал, что такое цена. Цена поступков, действий, решений и слов. Незадолго до ранения доктора Вебера я лишь грубил ему и внутри себя считал повинным в «смерти» Валентина. Но теперь его нет, а роль доктора в этом кровавом театре под именем «Верден» играет сестра милосердия Жозефи.

Я снова нашел в себе силы открыть дневник только через месяц. В июне 1916 года.

Госпиталь, июнь 1916 г.

Я даже не знаю, где точно нахожусь, но наконец у меня появилось время написать несколько строк. Сумасшедший ритм войны выбивает из колеи, и я не могу думать ни о чем, кроме цели своего выживания. Сегодня двадцать пятое, и не более трех-четырех дней назад мы все были на волоске от полного поражения. Позавчера немцы были отброшены, но форт Во, в придачу к уже оккупированным землям около Дуамона, фрицы оставили при себе. Я едва не погиб, когда пытался помочь артиллеристам, и вражеская атака обрушилась на наш участок практически со всей своей чудовищной силой. Стальная машина Германии смяла нас, как отработанную бумагу, и скоро разорвет на части. Мы сдержали солдат противника на подступах, но потери просто чудовищны. Как сказал бы доктор Алоис, пришло время заказывать гробы вместо коек, настолько велики были каждодневные потери. Ко всему прочему, не прекращались вспышки заразных болезней, которые через окопы передавались очень быстро. От сыпного тифа страдали все – и немцы, и французы, и англичане, и русские, и в этом мы были едины. Все мы были хрупкими людьми.

Я подцепил тиф незадолго до немецкого отступления, и врачи, прибывшие примерно в то же время, считали, что жизнь моя в опасности. Но, как ни парадоксально, иммунитет, истощенный за несколько лет войны, лишений и недоедания, смог справиться с болезнью, и к окончанию неудачной операции немцев я пошел на поправку. Сейчас даже могу держать в руках карандаш.

Тиф вытащил из меня последние силы, выжал досуха, словно лимон, и теперь я переправлен в расположение стационарного госпиталя. Медсестры чрезвычайно добры и ухаживают за мной не хуже родной матери. Я быстро поправляюсь, но в моем возвращении на фронт лечащий врач очень сомневается. Мне жаль думать об этом, ибо всех своих друзей я оставил там, по ту сторону жизни. Переправка подальше от окопов, по замыслу наших штатных докторов, должна была пойти на пользу моему выздоровлению. Организм нуждался в поддержке, хорошем питании и отсутствии стресса. Успокоившись, я уже привык к содержанию в госпитале настолько, насколько это вообще возможно. Сестры узнавали меня, но у них даже ночью не было времени, чтобы побеседовать на долгие темы. Мне очень не хватало компании, делать было нечего. Краем уха я слушал, что говорят о фронте, и смог узнать много интересного для себя. Так, доподлинно стало известно, что русские под командованием генерала Брусилова уже около месяца теснят немцев и их союзников, и это здорово помогает нашим войскам держать оборону до последнего. Антанта наконец выходит на новый уровень ведения войны, и это не могло не радовать. Правда, стоило мне задуматься чуть глубже, в голове всплывали образы фронта и войны, и ощущение легкости, которое пыталось сопровождать меня с момента выздоровления, куда-то улетучивалось. Жадно отлавливая крохи любой информации, я искал хоть кого-то, кто был при Вердене в той же роте, что и я. Но никого не было.

Я уже почти отчаялся, как вдруг солнечным утром 30 июня спокойную доселе палату сотряс дикий выкрик…

– Альбер!!! Старый артиллерист, как твои дела?

Я не мог поверить своим глазам. На пороге, с перебинтованной половиной головы и с гипсом на обеих руках, стоял неунывающий Эмиль. Он явно был рад видеть меня, но скрыть болевые ощущения оказывалось труднее, чем он предполагал. Было видно невооруженным глазом, как его улыбка время от времени переходит в гримасу оскала, а он этого даже не замечает. Я не стал заострять внимание на столь мелкой детали. Мы встретились здесь, в этом мире боли и одиночества. Остальное было неважно.

Я пригласил его присесть на мою койку, и он тут же приковылял. Улыбка немного ослабла, и в его потухшем взгляде явно читались тоска и уныние. Но не таков был Эмиль, чтобы в момент такой встречи позволить себе расклеиться. Переборов боль, он снова нашел силы улыбнуться до ушей.

– Здравствуй, старый товарищ. Вижу, тифу тоже не удалось свести тебя в могилу. Как ты чувствуешь себя, после месяца болезни?

– Я болел гораздо меньше, дорогой Эмиль. Но спасибо за вопрос, сейчас мне гораздо лучше. Что произошло, почему ты здесь, еще и в таком виде?

Я уже догадывался, связав события последних дней, почему в госпитале среди сотен поступающих и выписанных не было ни одного из нашей роты. Догадка мучила меня все то время, какое я был не в бреду, и теперь ключ к знаниям сидел рядом, пытаясь выдавить улыбку искренней радости сквозь нестерпимую боль. Нетерпение мое, казалось, начало сочиться наружу. И Эмиль, похоже, заметил это.

Как всегда чуткий и порой не в меру эмпатичный, он снизил голос до полушепота.

– Когда тебя увезли, зверства тифа обострились. Рота ложилась, медленно, но верно. Один солдат за другим. Но это было только начало.

Я слушал, затаив дыхание. Моя догадка подтверждалась все сильнее, с каждым словом и доводом Эмиля. Многим знакомо ощущение, когда ты всем существом осознаешь свою правоту и связанную с этим эйфорию, которую бывает очень трудно объяснить рационально. С минуты на минуту это состояние должно было снова охватить и меня.

– Немцы начали наступать снова, я думаю, об этом ты осведомлен. Они прошлись по нашим территориям, как саранча. Саранча, вооруженная «Маузерами» и закованная в стальные кирасы. Форт Во сдался быстро, я бы сказал, слишком быстро. Они пытались бороться, но общая измотанность и тяжелая ситуация сделали свое дело. Немцы продвинулись, хотя и незначительно.

Об этом я знал из разговоров врачей. Знал также и то, что Эмиль намеренно растягивает рассказ. Как будто поэт или писатель, он пытается подвести все к кульминации и оставляет самое интересное «на потом». Он хочет, прибив меня к земле скорбными вестями, закончить все новостью, что немцы отброшены, оставив за собой Во и Дуамон, они отошли к начальной диспозиции, а мы, победившие в этой схватке, живем и ожидаем нового витка событий.

Я ошибся.

– Несмотря на все это, – заканчивал рассказ Эмиль, – нашу роту ничто не спасло. Те, кто мог стоять на ногах, поддерживали другие формирования в бою, а остальные… оказались невольными заложниками ситуации. Пятой артиллерийской роты больше не существует, Альбер. Мы с тобой – двое, кто остались.

Я молчал. Тягостно, неловко. Да и что сказать человеку, который, потеряв в одночасье всех товарищей, с которыми делил стол и кров, теперь пытается улыбаться? Сказать мне было нечего. В мире войны отныне он был моим единственным родным человеком, не считая Валентина, скованного болезнью. К тому же Валентин почти наверняка был комиссован и отправлен вглубь страны. В одну из ужасных, беспросветных клиник, где таких, как он, кормили баландой и приматывали к кровати с помощью бинтов…

Эмиль заметил перемену в моих глазах. Попытался похлопать меня по плечу, и я видел, что он сделал это не случайно. Обычно он избегал ситуаций, в которых изображал комика, но сейчас я видел, что это ради меня. Нарочито, неловко. Но это было не важно. Эмиль даже нашел силы рассмеяться вполголоса.

– Ох, прости! Я же не могу даже обнять товарища. Проклятые немецкие осколки.

– Прости за столь болезненный вопрос, Эмиль, но мне и правда важно знать… Каковы прогнозы врачей на твое восстановление?

Он отрицательно помотал головой. Бинты на ней держались, но не слишком крепко. От этого создавалось впечатление, что на Эмиле надета чалма, связанная с одного бока.

– Я не знаю, друг. Некоторые говорят, что я обязательно восстановлюсь, другие… что моих рук мне уже не видать. Одно я знаю точно… – он не улыбался. – на фронт нам с тобой нельзя. Да и незачем.

В чем то, я его понимал. Хотя еще год назад, если бы кто-то сказал, что война не имеет смысла, я бы убил его лично. Прямо в окопе. Приверженцами левых партий предпринимались попытки саботажа и расстройства боевого духа среди солдат, которые велись путем пропаганды бессмысленности военных действий. Я сам неоднократно слышал их, но не обращал большого внимания, считая проявлением трусости, присущей коммунистическим течениям. Каждый из нас считал, что он не подвергнется воздействию таких речей, и как только выдастся возможность, проявит в себя в бою настолько хорошо, что вернется домой национальным героем. Но реальность оказалась куда более прозаичной.

Мы говорили с Эмилем еще около часа. Стало ясно, что рота погибла по халатности командования. Благодаря разведке, даже бойцы знали, что обстрел придется на участок, где мы выполняли строительный ремонт укреплений. Но командиры пропустили все предупреждения. Сделали они это намеренно или по глупости, я не узнаю никогда. Но то, что количество случайных погибших пополнилось еще сотней человек, я знал наверняка. Люди, пережившие столько ужасов, пали жертвами равнодушия…

Верден, декабрь 1916 г.

Я проболел несколько месяцев. Многие строки дневника я успел написать, пока отлеживался в палате, но они не стоят того, чтобы войти в этот труд. То облегчение, которое пришло ко мне практически через неделю после заражения, когда я обсуждал с Эмилем наши дела, было обманчивым. Болезнь съедала меня дальше, и спустя еще неделю я снова слег. Врачи отметили, что впервые видят такое странное поведение распространённой болезни, которую они знают давно. Тем не менее, нужно было что-то делать. Снова курсы лечения, бесконечные лекарства, едва питательный бульон, который мне совершенно не хотелось… Курс восстановления затягивался, прерванный рецидивами. Осенью, я узнал, что операция генерала Брусилова и русских, увенчалась триумфом. Австро-Венгрия и Германия ослаблены, натиск на Верден достиг своего минимума, с момента начала операции. Рецидивы прекратились, я снова ощутил облегчение, как и тогда, в разговоре с Эмилем, но реакция моего организма заставляла меня задумываться. Даже на моих глазах, большое количество людей не перенесло болезни. Я не только выкарабкался, но и за это время перенес еще два рецидива. Врачи даже дали мне прозвище…

Однажды, мне удалось побеседовать с доктором Жюлем Мюрье. Он заведовал терапевтическим отделением, куда меня решились перевести для процесса восстановления. На вопросы он отвечал уклончиво, пытался перевести тему. Было видно, что кроме общей занятости, ему было просто не очень приятно говорить на эту тему. Почему, для меня было загадкой, хотя решение этого ребуса пришло ко мне гораздо позднее.

Эмиль практически потерял свои руки, и как ни старались, врачи не смогли вернуть им полную подвижность. Он отшучивался, говорил, что теперь похож на мельницу со сломанными крыльями, но было видно, что боль скрывать ему удается все труднее. Оно и не удивительно – душевная боль в десятки раз сильнее физической. Эмиль сломался изнутри, и, хотя я почти не видел его, приходящим из хирургии, мне было очень больно осознавать это. Я на расстоянии чувствовал, что человек не сможет смириться с такой потерей. Однажды, он признался мне, что его посещали мысли о самоубийстве. Отчитав его, я понял, что не прав. Я не перенес таких же страданий, как он, и потому не могу осуждать его выбор. Последними моими словами в том разговоре было, что он волен поступать так, как подсказывает ему сердце. Он поблагодарил меня.

На следующий день его не стало…

В коридорах было подозрительно тихо. Я передвигался с трудом, ковыляя, но слабость в том виде, в каком я познал ее в самом начале, уже давно ушла. Сестры милосердия были на ногах, как и всегда в это время. Врачей я тоже видел, но далеко не всех, из тех что знал. Ощущение беспокойства не покидало меня, и я обязан был выяснить, почему. После двух лет на фронте, я понимал, что человеческий организм немного сложнее, чем мы привыкли о нем думать. Привычка настолько глубоко укоренилась во мне, что я стал обращать внимание на свое состояние практически постоянно. Оно стало внутренним барометром, в какой момент необходимо действовать осторожнее, в какой – задуматься о причинах беспокойного состояния. Одно я знал точно – такое состояние не наступает просто так.

Вот и сегодня, я продолжал уныло брести по коридору, когда звонкий, высокий крик сестры вырвал меня из состояния апатии. Насколько возможно, я ускорил шаг, и оказался в очередном пролете здания. Сестра пронзительно вопила, не решаясь войти внутрь помещения. Ощущая нешуточный прилив героизма, я прошел перед ней, и остановился как вкопанный.

Под потолком, зацепив веревку под изукрашенную люстру, висел Эмиль. Он был похож, в этот момент, на повешенного военнопленного. Вот только в плен его захватил не враг, а сама жизнь…

Я совладал с собой, и пошел вперед, с усилием переставляя ноги. Даже перед смертью, Эмиль с достойным немца педантизмом заправил каждый поясок на больничном халате, и только стопы, распрямленные к низу, оставил открытыми. Я дотронулся до него…

Причина беспокойства ушла. Я наконец-то понял, почему всю ночь не мог уснуть. Видимо, благодаря внутренней связи между такими боевыми товарищами, как я и Эмиль, я чувствовал, что этой ночью, в заброшенном чулане, он подготавливает все, чтобы лишиться страданий. Навсегда.

Руки были лишены бинтов, из чего я сделал вывод, что он сам их снял. Приглядевшись, понял, что даже веревку он плел сам, из остатков бинтов и льна, найденного на складе во время помощи врачебному персоналу. Теперь, я сам видел безобразные шрамы от шрапнели и осколков, покрывающие его предплечья до самых локтей. Не скрыть было и чудовищные повреждения локтевых суставов, которые неправильно срослись. Истеричные всхлипывания сестры позади, выдавали в ней практикантку. Я обернулся.

– Вы давно его нашли?