banner banner banner
На берегах утопий. Разговоры о театре
На берегах утопий. Разговоры о театре
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На берегах утопий. Разговоры о театре

скачать книгу бесплатно

В “Береге утопии” – шикарное пространство, в котором можно строить хоть шесть планов: что-то одно происходит, но в тот же момент уже идет другое, противоположное. Как только мне пришла в голову мысль ставить “Нюрнберг”, тут же увидел ресторан, где судья пытается вести расследование.

Несколько раз забывал найденное для спектакля решение. “Жизнь Галилея” в Кирове: представил себе небольшой амфитеатр. На ступенях сидят Галилей с учениками в относительно современной одежде. А папская сторона появляется в центре, и все одеты в исторические костюмы. Это было острое, конфликтное решение. Но я его забыл. Просто не записал, когда оно мелькнуло, а вспомнил, когда было уже поздно.

Надо записывать и ночью: если приснится, сразу встать и зафиксировать. Если что-то начинает мерещиться по ночам – значит, все правильно, интуиция работает.

Кино показывает нам, как пользоваться разными планами (общим, средним, крупным). Тут ветка торчит, за ней ворона сидит, а вот потом человек идет… Современный театр должен этому научиться, для него недостаточно просто посадить двух человек на стулья, хотя и это может быть хорошо, но в драматургию вошел монтаж, а в классических текстах он совершенен, от него просто голова кружится.

Есть еще планы, которые связаны с человеческим поведением. Например, я должен думать и говорить о чем-то серьезном, а в самый ответственный момент вдруг начинаю смотреть на часы, то есть переключаю внимание – делаю вид, что отвлекся, и потом возвращаюсь в реальность: “Что это с нами произошло?”

ГИТИС. Театроведческий

Я решил готовиться в театральный институт. Мама отвезла меня на занятия к потрясающей женщине, в потрясающий дом, к потрясающей семье – Ардовых. Запомнил я больше не занятия, а людей. Сам Виктор Ефимович – такой праздничный человек, и жена его Нина Антоновна Ольшевская. Она работала в Театре Советской армии, была педагогом и режиссером и помогала мне в подготовке программы для поступления. Я про них тогда толком ничего не знал. Квартира их была местом особенным (уже потом я выяснил, что у них всегда останавливалась Ахматова). А сыновья Ардовых Михаил и Борис – веселые, активные, яркие… В этом доме я впервые издали увидел Алексея Владимировича Баталова, сына Нины Антоновны, которого к тому времени, конечно, видел в кино.

Я пытался поступать на актерские факультеты разных институтов. Обычное дело – даже не знать, кто ведет прием, кто будет мастером курса, лишь бы только взяли (да и не будешь ведь ждать “своего” наставника до следующего набора). Параллельно пытался пробиться в студию Центрального детского театра.

Давно уже я сам раз в четыре года набираю курс и отмечаю, что на каком-то этапе абитуриенты принялись читать Ахматову и Цветаеву, но не сказал бы, что программа изменилась принципиально. Все те же басни, от которых можно очуметь. Я ведь тоже читал “Ворону и лисицу”, “15 лет мне скоро минет, дождусь ли радостного дня” Пушкина (подходили мне по дурости и наивности эти стихи) и в то же время – “Как закалялась сталь”, что мне совсем не подходило. И даже Незнамова: “Господа, я предлагаю тост за матерей, которые бросают детей своих”. Еще читал “Мороз и солнце – день чудесный”. В итоге никуда меня не приняли.

Тогда я даже не слишком расстроился: решил, что буду поступать на следующий год. Устроился вести кружки в школах и – чуть позже – попал в Московский театр кукол (на Никольской, тогда – Улица 25 октября, где потом открыли Камерный музыкальный театр Бориса Александровича Покровского).

На следующий год с поступлением опять не повезло. На этот раз призадумался.

После школы мы с Олей Глазуновой, нынешним руководителем кабинета театров кукол и детских театров Союза театральных деятелей РФ, занимались у ее тети, завлита Московского театра кукол, драматурга и режиссера Елены Константиновны Бесядовской, – готовили программу для вступительных экзаменов. К ней привела меня в десятом классе учительница музыки Людмила Николаевна Шебарова. Елена Константиновна и устроила меня в кукольный театр рабочим сцены. А речью я занимался с другой тетей Оли Глазуновой, она “разминала рты” – у меня артикуляция была плохая. Я страшно хохотал на этой речевой гимнастике.

Быть рабочим сцены в театре кукол немного легче, чем в драматическом театре. Но я техникой совсем не интересовался, даже автомобилем, папу это очень расстраивало. Стою я в театре на стремянке и вбиваю гвозди, которые по одному снизу передает машинистка сцены, а я ей все время говорю: “Спасибо” (за каждый гвоздь). Почему-то она вместо восхищения моей вежливостью сердилась. В общем, мальчику в очках приходилось туговато.

При театре кукол организовали стажерскую группу: взяли трех молодых ребят, рабочих сцены, включая меня, и Олю тоже. Я изображал Кота-гусляра в одноименном спектакле. Еще нравилась мне роль Палача. Мы ездили с представлениями по пионерлагерям вместе с Татьяной Николаевной Мастинг, которая оканчивала школу Камерного театра, и с Гогой Стрижовым (выпускником Щепкинского училища). Гога по дороге в автобусе читал Блока – “Незнакомку”, “В ресторане”:

Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре – фонари.

Блок в меня вошел благодаря этим поездкам – я тоже стал наизусть читать.

И в Большой театр мы все вместе проходили. Там меня потрясла в “Онегине”, в сцене письма Татьяны, невероятно заразительная артистка – всю сцену, весь зал она собой заполняла. В программку посмотрел: “з.а. Галина Вишневская”. Я тогда о ней ничего не знал. Примерно тогда же познакомился с Алисой Коонен, которая дружила с Татьяной Николаевной. Незабываемый был вечер в зале Всероссийского театрального общества, когда Коонен играла Федру, Клеопатру (из своего репертуара) и специально подготовленную Медею. Я почему-то запомнил, как ей вручили огромный букет, который прислал Ираклий Андроников (сам тогда отдыхавший на юге).

В то же время я выяснил, что идет набор на вечернее отделение театроведческого факультета ГИТИСа. Совершенно не представляя, что это вообще такое, что за профессия, потащился туда сдавать экзамены.

Когда спросили, в каком году было восстание декабристов, полчаса заикался и, кажется, ответил неправильно. Но каким-то образом поступил. Наверное, взяли за то, что мальчик интеллигентный, в очках.

На том же курсе учились потрясающие девочки: Наташа Балатова (ее уже нет с нами), Алла Чернова (она потом у Эфроса в первых “Трех сестрах” стала художником по костюмам), Рая Брук (Островская), которая теперь заведует Музеем имени М.?Н. Ермоловой, Ирина Сергеева (заведует Музеем Театра имени Вахтангова). Рита Литвин тоже там работает. А Ира вышла замуж за Юрия Яковлева, их сын Антон стал режиссером, ставил у меня. На сессиях к нам присоединялись студенты-заочники: Сева Ларионов, замечательный артист Театра имени Ленинского комсомола, он одновременно работал там и учился на заочном театроведческом, как и Шамиль Ягудин, знаменитый танцор Большого театра. С Любой Гостынской мы познакомились на театроведческом факультете, она годом младше училась. И дружба наша – навсегда. Я реализовался как режиссер, но театроведческий факультет – моя база. Не знаю, что стало бы со мной, не будь тех трех лет.

“Критику” вел Павел Александрович Марков. Как и все педагоги, он ходил на занятия три раза в неделю, хорошо к нам относился, очень интересно разбирал наши работы. Вообще все работали честно. С тех пор, возможно, более всего на свете я ценю профессионализм.

Григорий Нерсесович Бояджиев очень любил наш курс. Летом, когда занятия заканчивались, даже приезжал в гости к Наташе Балатовой, которая жила на Кутузовском проспекте, и мы у нее собирались. Помню, как пытал Бояджиева, отчего режиссеры не ставят “Нумансию” Сервантеса, ведь это такая хорошая пьеса. Он ответил: “Так надо у них, режиссеров, спросить, отчего не ставят”. Теперь-то я понял, что поставить ее, наверное, невозможно.

Алексей Бартошевич тогда был аспирантом и тоже читал у нас лекции. Хотя это неправильное слово – “читал”. Не могу сказать, что они просто читали или учили: наши педагоги жили всем этим и артистичны были необыкновенно.

Русский театр вел профессор Владимир Александрович Филиппов, приверженец традиции Малого театра.

Борис Владимирович Алперс читал ХХ век, а жена его преподавала английский язык. Мы у них даже дома однажды были, рядом с ГИТИСом. Алперс был внешне замкнутый, закрытый человек, но внутри будто огонь горел (он мне этим напоминал Шостаковича). Огромное влияние на нас оказал.

У Филиппова я писал работу по “Братьям Карамазовым” Немировича-Данченко в МХТ – очень много литературы прочел, словно сам видел этот спектакль, который шел в два вечера, особенно сцену “Мокрое”. Еще работу написал про прекрасный балет Большого театра “Паганини” на музыку Рахманинова в постановке Леонида Лавровского с Ярославом Сехом в главной партии.

Зарубежную литературу вел Игорь Борисович Дюшен – это вообще была песня! Он нам на рояле Шёнберга играл, так что мы заодно познакомились с Шёнбергом. Я запомнил, как однажды сдавал ему экзамен. Первый вопрос в билете достался по Мериме. Для начала пересказал какую-то новеллу, просто пересказал, но ему понравилось. А потом решил вывести умозаключение, он совершенно завял и сказал, что первый вариант ответа был гораздо интереснее.

Был у нас потрясающий педагог по изобразительному искусству (мы говорили – ИЗО) – Вольская (забыл ее имя-отчество). Всего семестр она, кажется, читала, показывала слайды, репродукции – и открыла мне, что такое живопись, пространство и что такое человеческое тело в живописи и скульптуре.

На втором курсе театроведческого факультета полагалась практика в литературной части театра, и я выбрал Центральный детский театр, где меня очень приветливо встретила редактор Наталья Александровна Моргунова. Она преподала забавный урок.

В те времена в конце сезона практиковалось обсуждение спектаклей критиками – сидит вся труппа и слушает (я потом и сам организовывал подобные обсуждения в Кирове. Находились тогда критики, к которым в театрах прислушивались. И вот однажды труппа собралась в первом репетиционном зале (где теперь в РАМТе Черная комната). Мне было неловко сесть рядом с мэтрами. Я вошел позже всех и встал у стенки. Наталья Александровна меня потом спрашивает, почему, мол, не сел. “Постеснялся”. – “Очень глупо. Выглядели как представитель госбезопасности”. Жизнь состоит из подобных маленьких уроков: я запомнил, что от неловкости, от зажима стоял столь скромно, что оказался более всех на виду.

А с актерской карьерой я решил попрощаться: раз меня не берут, значит, нет для этого данных. Нет актерской заразительности.

Когда моя дочь Наташа училась в восьмом классе, она сказала, что хочет быть актрисой. Я ответил: “Хорошо. А теперь представь себе, что ты актрисой не стала”. Она – через несколько дней: “Представила”. Я: “Ну и забудь”. Сын Володя в седьмом классе высказал такое же предположение, но спустя какое-то время передумал: “Нет, я не смогу при всех засмеяться или заплакать”. По правде сказать, он сформулировал суть актерского призвания.

Школа – надежная защита

Некоторые вещи объективны, но в конечном счете, мне кажется, работает педагогическая интуиция. По первопутку ясно, что номер один в этом деле – актерская заразительность, углядеть которую не всегда удается сразу, можно ошибиться, если человек зажатый, закрытый. Всегда страшно, что интуиция подведет и ты эту заразительность не заметишь. Еще есть такое понятие, как актерское обаяние, оно связано с заразительностью. Обаяние может быть и отрицательное, но оно обязано быть, иначе говорить не о чем.

Актерская личность тоже связана с обаянием и заразительностью. Чулпан Хаматова только вошла в аудиторию, первое слово сказала, и все – можно было ее дальше не слушать, сразу зачислять, такой силы излучение было у этой девочки, приехавшей из Казани. Павел Осипович Хомский увидел ее в первом семестре второго курса в ибсеновской “Норе” (отрывок поставила Ольга Якушкина) и совершенно уверенно сказал: “Это будущая звезда”. И, когда мы ввели Чулпан в “кордебалет” спектакля “Сон с продолжением”, все внимание невольно концентрировалось на ней.

На том же курсе, что и Чулпан, училась Ира Низина. Приехала такая шестнадцатилетняя деваха из Одессы, с особыми одесскими манерами, а как стала читать монолог из “Чайки”, так сразу все было решено.

Пришел как-то поступать в ГИТИС автогонщик из Донецка (сейчас он у нас в театре работает). Прибыл он с Украины – значит, должен платить за обучение как иностранец. Видимо, вся семья на его обучение скидывалась. Он выходит, читает “Стихи о советском паспорте”, и вся приемная комиссия валяется от хохота с первой минуты: так это было небанально исполнено. Вроде все сделано на полном серьезе, но изнутри выходило, что с юмором. И это сочетание создавало необыкновенный эффект. Или приехал какой-то смурной парень – Коля Клямчук (он сейчас в “Современнике”) и на первом туре запел. Боже мой! Тоже все ясно – ждешь, придет на второй тур или его забрали в другой институт.

Я студентам говорю: “Вы будете с разными режиссерами встречаться в театре, в кино, в сериалах, им будет некогда с вами возиться, они вам задачи будут давать на уровне “пробеги туда-сюда”. Так что все ваше будущее должно быть обеспечено школой”. Школа – надежная защита.

С кем интереснее работать режиссеру? С умным, читающим, знающим контекст или с малограмотным актером? Мне кажется, что артист – партнер режиссера, они вместе делают роль и спектакль. Степан Морозов не выпускал из рук мобильный на репетициях “Нюрнберга”. Он в Интернете находил ответы на вопросы, которые возникали по ходу репетиций. Интеллектуальная составляющая очень важна. Поэтому я все время прошу студентов и молодых актеров: читайте больше, смотрите больше, реагируйте на жизнь, не действуйте на автомате: встал-сел, пошел-сыграл.

Хотя встречаются талантливые люди, грамотные как бы сами по себе, изначально, у которых так работает глубинная интуиция, что все рассуждения в сравнении с ней вянут. Актер не обязан мыслить как театровед, потому что тогда его работа станет исключительно аналитической, превратится в литературный разбор.

Не стану называть фамилию, потому что теперь она – заслуженная артистка, а при поступлении ко мне на курс провалила сочинение. Звонит и рыдает в домофон: “Двадцать две ошибки сделала в сочинении!” Естественно, педагоги за нее просят, берем ее вольнослушательницей и на следующий год переводим на курс.

Обычно после первого курса один-два талантливых человека вылетают. В основном мальчики с периферии. Перестают ходить на занятия, становятся совершенно неуправляемыми, и разговоры с ними бесполезны. Они Москвы не выдерживают, город их закручивает. На следующий год снова куда-то поступают, несколько месяцев выдерживают – и опять вылетают. Обидно. Многие абитуриенты, не добравшие баллов, не попавшие в основной список из семнадцати человек, принятые как вольнослушатели, потом переходили на места отчисленных студентов. А теперь запретили брать вольнослушателей, и это неправильно. Из них часто получается то, что надо.

ГИТИС. Режиссерский

Вообще-то, сколько себя помню, и в Китае, и в России я с сестрами ставил спектакли, а они с подругами-друзьями были моими артистами. То есть у меня всегда было стремление организовывать театр. Плюс я не понимал, что должен делать театровед по окончании института. Решил: раз уж на актерский фатально не принимают, надо пробиться на режиссерский факультет. Он располагался в другом здании, и всю процедуру требовалось проходить заново: подать документы, сдать экзамены.

Набирала Мария Осиповна Кнебель. Правду сказать, я чувствовал, что не хуже других, но с конкурса опять слетел, и это было обидно. Через год, после третьего театроведческого курса, опять пробую поступать на режиссерский факультет. Павлу Александровичу Маркову я заранее признался в своей измене, и он не стал возражать: если человек хочет, значит, так и надо. Только спросил, кто будет набирать курс.

Сам не знаю, откуда взялось это упорство у совсем не наглого парня. Сначала-то я был очень зажатым. Наверное, театр кукол и обучение на театроведческом мне помогли раскрепоститься. Может, и хорошо даже, что не поступил с первого раза.

Итак, на следующий год поступаю на курс Юрия Александровича Завадского. Можно было выбрать, к кому пойти на консультацию – к Ирине Сергеевне Анисимовой-Вульф или к Сергею Александровичу Бенкендорфу. Записался к Ирине Сергеевне, но увидел, как идет она в крупном ожерелье, яркая и торжественная, а за ней – весь пятый курс… Королева в окружении свиты. Испугался до смерти и решил, что к ней не пойду ни за что. А рядом в небольшой комнатке принимал Сергей Александрович. Думаю: “Пойду лучше к нему. Не так страшно. В его аудиторию по крайней мере не направляются никакие торжественные шествия”.

К Анисимовой-Вульф я все равно попал, но уже на первом туре. Она оказалась совсем не страшной.

Перед Бенкендорфом я предстал с навязшей в зубах басней Крылова. Сергей Александрович ее стоически перенес (можно представить, в который раз ее слушал), поинтересовался, не знаю ли я какого-нибудь иностранного языка, и очень обрадовался, когда выяснил, что я говорю по-английски.

На втором туре появился Завадский. Он спросил: “Вы ведь учитесь на театроведческом?” Я что-то в ответ промямлил, и он пришел на выручку, подсказал чеканную формулировку: “Наверное, хотите практической работы”.

На экзамене нужно было писать вступительную работу – режиссерскую экспликацию. А на меня тогда большое влияние оказывал дядя Толя Жуков, троюродный брат отца, главный архитектор ВДНХ: Шопена на рояле играл, много книг давал читать (вынимал их из книжных шкафов, с самой верхотуры), в том числе греческих философов, в консерваторию водил (там я впервые услышал “Реквием” Верди). Дядя Толя и подсказал попробовать сделать что-нибудь про Ленина, чтобы гарантированно приняли.

Я послушался и выбрал пьесу “Третья Патетическая” Николая Погодина. Написал экспликацию к сцене смерти Ленина, очень искренне написал. Бенкендорф спросил: “Отчего у вас сказано, что в последнем акте должны быть слышны удары барабана, которые смолкают, когда говорят, что Ленин умер?” Я объяснил: “Мне кажется, так будет лучше, чем оркестр, – более строго”. – “Хорошо. Спасибо. Достаточно”.

Бенкендорф же подсказал мне перед третьим туром выучить басню на английском языке. Я с педагогом Вильгельминой Теофиловной разучил басню Пикока. Она жила на Петровке, и я ходил к ней заниматься (там интересные были квартиры: коммунальные, но с отдельным входом и необыкновенно длинными коридорами).

Очень торжественно проходил третий тур: вся кафедра сидела в ряд. И завкафедрой приехала – Кнебель, к которой я годом раньше поступал, и она меня не приняла. Ну, думаю, все. Но, видимо, к тому времени педагоги уже приняли по моему поводу решение. Теперь по себе знаю – на определенном этапе педагог кого-то из абитуриентов уже выделил, решил, что вот этого точно возьмет, и не важно, как он дальше прочитает, лучше сделает этюд или хуже.

После конкурса нужно было еще сдать письменную работу, одна из тем звучала так: “Вы – главный режиссер. Составьте афишу театра на сезон”. В мою афишу вошли “Жаворонок” Ануя, “Золушка” Шварца и еще какие-то пьесы.

А с Марией Осиповной мы позже были в чудесных отношениях, она мне книгу надписала, что я настоящий ее ученик. И с Юрием Александровичем, и с Ириной Сергеевной, и с Сергеем Александровичем мы были одной группы крови, с Бенкендорфом и после окончания института – совсем близкие люди.

С Ириной Сергеевной я тоже дружил. Она однажды была у нас в гостях, познакомилась с Лёлей и научилась играть в маджан, старинную игру, которую мы вывезли из Китая. Когда я ее провожал, сказала про Лёлю: “Во-первых, она красивая”. Что “во-вторых” уже не имело значения. И с ее сыном, архитектором Алексеем Щегловым, мы до последних его дней были в тесном контакте.

Началась учеба. Курс был веселый: Миша Левитин, Сережа Пономарев (теперь он в Америке живет), Лева Вайнштейн (он тоже в Америку уехал и там умер), Боря Щедрин, чуть позже присоединился Костя Баранов. Половина курса – иностранцы: среди них – югославка Мира Эрцог и чилийка Алехандра Гутьерес. Мы крепко дружили и дружим до сих пор.

У Миры Эрцог начался роман с Хорстом Хавеманом из ГДР (впоследствии известный режиссер и педагог, талантливая личность, он недавно умер) с курса Андрея Гончарова. Разговаривали по-русски, иного общего языка у них не было. Друг от друга они вообще не отходили, а потом поженились. Так ее отца, военного атташе посольства Югославии, за это отправили в отставку.

Общение было построено на всяких приколах. Допустим, стоим мы, разговариваем, только один отойдет куда-то, как мы давай его костерить, соревноваться в остроумии. При этом каждый знает, что в следующий раз этот ритуал его самого коснется. Обедать ходили в ресторан ВТО или в “Арагви”, отмечали там всякие наши шкоды и проделки.

Я-то жил дома, общежития мне не полагалось. Много времени проводил в электричках – и прекрасно, потому что читал по дороге туда-обратно, выбрав более свободную электричку, даже если она шла дольше, чтобы можно было сесть. Я и так с детства много читал, но тут чтение прямо накинулось на меня. Об учебе как о чем-то тяжелом воспоминаний нет. Трудились, но легко. Весело. Конечно, все обстоятельства складывались за меня: и мама молодая, и отец живой, и друзья хорошие, и педагоги гениальные. К нам в Пушкино приезжали однокурсники. Не только развлекались, яблони помогали окучивать. Помню, как эстонец Мадис Оямаа с нашего курса сравнивал: “У тебя такие ровные круги вокруг яблони, а у Левитина – хаос”.

Во втором семестре первого курса мы делились на группы – одни шли к Бенкендорфу, другие – к Ирине Сергеевне.

Сергей Александрович – земной был человек, у него опыт – провинциальный, конкретный. Иногда он давал жизненные советы, например, на четвертом курсе перед практикой напутствовал: “Если роман – только с библиотекаршей театра”. А когда Завадский смотрел наши самостоятельные работы и те, что педагоги с нами ставили, это оборачивалось серьезными беседами о Станиславском, о Вахтангове, о пространстве: что такое ритм спектакля, ритм пространства, как они могут сталкиваться и сочетаться. Он не формулировал метод – для нас, студентов, во всяком случае, – но в его беседах открывался глубинный смысл, а в конечном счете и концепция, и метод. Передавал нам то, чем сам уникально владел. Пространство и время – две космические ипостаси его театра.

До сих пор перед глазами мизансцена из спектакля Завадского “Бунт женщин”. Актрисы стояли по диагонали на огромной сцене Театра имени Моссовета – необыкновенной выразительности мизансцена. Завадский открывал нам тайны профессии: делился опытом и тем, что слышал от Вахтангова. На всю жизнь запомнилось вахтанговское определение: “Нет сегодня. Есть из вчера в завтра”. У Завадского была книжечка, он по ней цитировал: “Истинный вкус состоит… в чувстве соразмерности и сообразности”. Пушкин. Искусство должно быть соразмерно и сообразно. Я Завадского очень любил, и если другие студенты над ним подшучивали, всегда вступался. Однажды он нам что-то рассказывал, а я зевнул. Он заметил: “Вот, некоторые уже зевают”. А я ему отвечаю: “Юрий Александрович, это я так дышу”. Он очень смеялся!

Первый курс всегда на этюдах построен. В актерских этюдах надо себя чувствовать свободно. А я все еще был довольно зажатым. По первопутку даже при выполнении упражнения – передаем друг другу воображаемого котенка или горячую сковороду – сердце падало аж за восемь человек до моей очереди. Лучше давались режиссерские этюды. В одном из них Мадис Оямаа играл главного героя, писателя. Гениальная артистка Маша Назарова (из Якутии) – его жену. В бессловесных “видениях” писателя под музыку появлялись студенты из Киргизии и Монголии, одетые в очень красивые китайские костюмы, которые наша семья привезла из Шанхая. Потом Маша Назарова развешивала по сцене белье, а писатель его срывал – и видения исчезали. Трогательный был этюд, наивный, но Завадскому понравился, он даже Бунина поминал в связи с ним, а кафедра долбала меня за “литературность”.

Игра с большой буквы

Анна Алексеевна Некрасова рассказывала, что, когда Кнебель репетировала в Центральном детском театре “Конька-горбунка”, Олег Ефремов делал этюды в стихах. У него это получалось. Не потому, что такое задание, просто он был гений. У Анатолия Эфроса я прочел, что, когда он делал фильм “Високосный год” с Иннокентием Смоктуновским, известная актриса на своих пробах все время спрашивала, “что за роль, что за персонаж”, а Смоктуновский сразу, без вопросов, кепочку надел – и пошел в кадр. Я – за такого артиста, который надел кепочку и пошел. Это как художник делает этюды: это же не абы что, а тоже картины.

В каком-то смысле мы всегда репетируем этюдно, то есть пробуем, предлагаем ситуацию, ее изменения. Еще в этюдах со студентами мы ведем ребят к тому, чтобы они могли открываться по отношению друг к другу. Вот что должно быть нашим предметом.

Общение может быть поверхностным или подлинным. Это лучше всего проверять в парных безмолвных этюдах, когда ясно, что происходит между людьми. Что происходит между двумя людьми, как “попадает” человек в человека, каковы его действия, как на них реагирует партнер.

У Михаила Чехова есть очень интересные упражнения по линии общения, взаимодействия между людьми.

Должна быть база школы. На ней потом можно будет построить все что угодно.

Этюд важен еще и тем, что можно посмотреть на ситуацию как на свою. Высокую ситуацию перевести на конкретный язык, максимально приблизить себя к ней, поставить себя в нее. Вернее, поставить на это место свое творческое “я”. Артисты могут договориться заранее друг с другом. В РАМТе это Илья Исаев умеет: соберет всех и найдет для ситуации пьесы современный знакомый эквивалент. Сложная сцена становится понятной и – о, счастье! – не надо ничего объяснять.

У Михаила Чехова и Станиславского расхождения не идейные, а скорее художественные. Хорошо, когда их сочетаешь в начале обучения, они дополняют друг друга, добиваются одного и того же. Просто у Чехова, по-моему, какие-то вещи более развиты.

Хотя мы мало что знаем. Вот рассуждаем о вахтанговской школе, а Вахтангов говорит на репетиции (это описано в хорошей книге Горчакова “Режиссерские уроки Вахтангова”): “Мы не будем ставить “Принцессу Турандот”, потому что у нас нет трагической актрисы на роль Адельмы”. И кричит на несчастную Орочко, которая “не тянет”. А ведь он сам – великий артист, он работает своей психофизикой, живой, подвижной тканью, кровеносной системой.

Очень интересно читать книгу Евгения Леонова “Письма к сыну”, в ней много сказано по профессии. А профессия – конкретная. Даже если играешь в абсолютно условном спектакле, это должна быть единственная твоя реальность, в любой, как угодно выдуманной обстановке настоящий артист всегда будет живым и подлинным. Я же веду курс в институте и каждые четыре года заново прохожу всю грамоту вместе со студентами, так что меня не обманет и взрослый артист. Сразу вижу, когда он что-то пропускает, делает вид, когда возникает подмена, нет точности, все приблизительно и где-то рядом.

ГИТИС. Наставники

От общеобразовательных предметов в ГИТИСе меня освободили, потому что я уже сдавал их на театроведческом факультете. Все заполняли основные предметы – мастерство актера и режиссура.

Занятия по сценическому движению вел Аркадий Борисович Немировский. Мы потом дружили, я даже ассистировал в его спектакле в Областном театре у Бенкендорфа. Он был настоящий мастер, многому меня научил.

Приезжают югославские деятели театра, а мы на занятиях по танцу мазурку пляшем. Они потрясены: “Зачем режиссерам мазурка?” Мы с нашей чилийкой Алехандрой были показательной парой. Тогда это воспринималось просто как радость, как веселые занятия.

По сценической речи – Кира Петровна Петрова. Хотел я читать “Август” Пастернака. Страшно любил это стихотворение и до сих пор наизусть помню. Она почему-то не разрешила. Когда Ирина Сергеевна стала расспрашивать, кто что будет делать, я сказал, что собирался Пастернака читать, но не разрешили. “Вам не дали Пастернака? Как это возможно?” Для нее Пастернак был всем.

На первом же курсе нас взяли в массовку дипломного спектакля курса Андрея Гончарова – “Трехгрошовую оперу”. Мальчики изображали сутенеров, девочки – проституток. Плясали мы опять же с остервенением. Успех спектакль имел колоссальный, попасть в Учебный театр невозможно было.

Помню, очень задерживалась репетиция, и я волновался, что не успею на последнюю электричку в Пушкино. Сказал об этом Грише Кантору с параллельного курса, а тот за меня решил похлопотать перед Гончаровым: мол, поздно уже, люди не смогут до дома добраться. Как же на него Гончаров кричал! Вышло, что я Гришу подставил. Гончаров часто кричал, но не от злобы, нет, просто такая манера. Работал он, хотя бы и со студентами, на невероятной отдаче, неуемная у него была энергия и бешеное обаяние. Потом я Ирине Сергеевне сказал, что с Гончаровым было очень интересно, но крик – все же не метод. “Алеша, я очень рада, что вы это говорите”.

Вспомнил еще, как Кнебель привела в ГИТИС Эфроса, чтобы он вел режиссерский курс. Завела в аудиторию, представила и вышла. И все время, что он пробыл в аудитории, она – заведующая кафедрой – ходила по коридору! Волнение за него, любовь к нему, ответственность за него.

На втором курсе начались педагогические отрывки (их ставили педагоги, а мы играли) и самостоятельные режиссерские отрывки (то, что студенты ставят с сокурсниками или с теми, кто учится на других курсах). Миша Левитин оказался среди нас самый начитанный и образованный (он приехал из Одессы и сразу после школы поступил, хотя раньше так было не принято). И он предложил для педагогических отрывков взять забытые советские пьесы. “Конец Криворыльска” Бориса Ромашова, “Дни Турбиных” (я играл Лариосика, это был мой актерский звездный час) и “Бег” Михаила Булгакова, “Закат” Исаака Бабеля, “После бала” Николая Погодина, “Человек с портфелем” Алексея Файко. На сцене стояла тумба, оклеенная афишами. Получился интереснейший семестр.

Еще Левитин загорелся идеей ставить “Чайку” и заявил: “Спектакль, конечно, будет о Треплеве”. Ирина Сергеевна деликатно его переспросила: “Миша, а куда вы денете Машу? Или Дорна?..” Тихонечко направляла к тому, чтобы в пьесах открывалось многоголосие.

На втором курсе я делал режиссерский отрывок по пьесе Бориса Горбатова “Одна ночь” и занял в нем человек десять – и дальше мне нравилось делать массовые отрывки. А на третьем курсе – “Макбет”. Помню, поразил всю кафедру нахальным заявлением, что в этой пьесе только два характера – у Макбета и его леди, остальные персонажи – схематичные. Начинался спектакль с финального монолога Макбета.

Мы дни за днями шепчем: “Завтра, завтра”.
Так тихими шагами жизнь ползет
К последней недописанной странице.
Оказывается, что все “вчера”
Нам сзади освещали путь к могиле.
Конец, конец, огарок догорел!
Жизнь – только тень, она – актер на сцене.
Сыграл свой час, побегал, пошумел —
И был таков.
Жизнь – сказка в пересказе
Глупца. Она полна трескучих слов
И ничего не значит.

А потом уже начинался сюжет, то есть я использовал ретроспективный ход. В заглавной роли, как всегда, Мадис. Наши иностранки играли ведьм, да еще я взял двух девочек и парня с балетмейстерского факультета. Они делали пластические этюды. Банко играл Хорст Хавеман.

Сейчас в студенческих отрывках режиссеры занимают только однокурсников, потому что принято набирать актерско-режиссерские курсы, и они работают друг с другом. А мы брали ребят с актерского факультета. ГИТИС был тогда единый. Знакомились все в небольшом саду во дворе, любимое место.

Образ тогдашнего ГИТИСа для меня: на парадной лестнице огромный Завадский и маленькая Кнебель как ни в чем не бывало беседуют о вечном, а мимо них не здороваясь, с дикими воплями мчатся студенты факультета музкомедии.

На третьем курсе у режиссеров появился предмет “работа с художником”. Это была инициатива Завадского. К нам пришли студенты из Художественного училища памяти 1905 года в сопровождении педагога. Художники показывали свои работы, мы смотрели. Так в ГИТИСе в 1967 году мы познакомились со Стасиком Бенедиктовым. Все ребята принесли эскизы к пьесам, а он почему-то – картину “Подсолнухи”. Очень они мне понравились. А для “Макбета” он нарисовал на толстых черных досках очертания замка. У нас был целый семестр, посвященный Шекспиру: студенту-художнику и студенту-режиссеру следовало выбрать одну из пьес для совместной работы. Вот мы с ним вдвоем и среагировали на “Макбета”, оба подняли руки, когда прозвучало это название. С тех пор и работаем вместе. Завадский тоже Бенедиктова выделил сразу, он нас поддержал.

Кроме двух работ с Татьяной Сельвинской, я все спектакли сделал с Бенедиктовым. Импульс идет иногда от него, иногда – от меня.

Мир в пространстве