banner banner banner
Предчувствие беды. Книга 1
Предчувствие беды. Книга 1
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Предчувствие беды. Книга 1

скачать книгу бесплатно

Глава 3

Огромные электрические часы на здании Северного вокзала показывали 9:05, причем – Андрей сосчитал, пока шел по платформе, – из тридцати восьми лампочек, составлявших цифры, не горело шесть. К платформе почти одновременно подошло два поезда – питерский, с которого сходила публика чистая и немногочисленная, и какой-то местный, из которого народ валил валом. Андрей лавировал между группами приехавших и встречающих, между грудами чемоданов, узлов, сумок, стараясь никого не задеть своей сумкой на колесиках. Поперек платформы висел огромный лозунг: «Национальное самообеспечение и экономическая независимость!», чуть подальше, высоко на фасаде – второй: «Нация и личность – основа единственно верного мировоззрения!» Андрей поморщился: эта манера вывешивать на зданиях партийные лозунги всегда его раздражала.

Ближе к началу платформы негустую толпу, сошедшую с питерского поезда, встречал неровный строй хмурых мужчин неопределенного возраста, все как один в темных куртках, и сквозь шепот «такси, такси…» Андрей, мотая головой и виновато улыбаясь, свернул к метро. Это были, как их тут называли, частники, готовые везти на своих машинах кого угодно и куда угодно, причем за смешные деньги: за три «твердых» можно было уехать в любой конец Москвы. Андрей не любил частников, смущался платить так мало, смущался шоферского подобострастия пополам с наглостью и неприязнью, ездил в основном на метро или на официальных такси, довольно приличных «опелях», все как один темно-зеленого цвета, где цены были все-таки не такие позорные, хотя, конечно, и ниже, чем в Петербурге.

Западные рубли были у него припасены еще с прошлой поездки, так что во фремд-кассу он не пошел, а сразу спустился по лестнице в подземный переход на станцию «Три вокзала», купил полдюжины жетонов и двинулся к эскалатору. Московское метро, хотя и уступало Берлинскому в помпезности, все-таки поражало: громадные мозаичные или фресковые панно на стенах, изображавшие изобилие и счастье, мрамор и хрусталь, бронзовые бессмысленные завитушки, массивные скамейки вдоль платформ, светильники в форме раковин по три метра в диаметре – все это так не походило на простенькое, сугубо функциональное питерское метро с его конструктивистскими колоннами, простыми крашеными стенами и минимальным освещением, что казалось, будто ты попал в другой мир. А впрочем, так оно и было.

Поезда здесь ходили чаще, чем в Питере, и примерно каждые две минуты к платформе подкатывал очередной длинный оранжево-голубой состав, открывал с лязгом двери, выпускал толпу, заглатывал другую и с воем исчезал в тоннеле. Утомившись таскать свою сумку по многочисленным лестницам, Андрей присел на массивную мраморную скамью, пристроил сумку поближе и стал разглядывать входящих и выходящих.

Да, разница была, и значительная. Во-первых, в московском метро на центральных станциях всегда толпа – утром, днем, вечером, и лишь ночью в вагон можно было войти без давки и даже иногда сесть. Дома в метро было тесно только в часы пик, а здесь такое впечатление, что весь этот огромный город непрерывно куда-то едет. Во-вторых, думал Андрей, москвичи всегда что-то везут: у каждого в руках по два пакета, а то и больше, сумка и пара пакетов, рюкзак и две сумки… Вот из вагона вышли двое, он и она, и протащили мимо Андрея огромный баул о двух ручках; на их место в вагон ввинтился молодой, толстый, обливающийся потом, с огромным ковром, свернутым в трубку и перевязанным в двух местах. «Господи, – подумал Андрей с неожиданным раздражением, – ну почему они вечно куда-то что-то тащат? А впрочем, я же тоже с сумкой!» Эта мысль его почему-то развеселила.

Убедившись, что за полгода, что он тут не был, ничего не изменилось и дождаться свободного вагона не получится, Андрей встал, подхватил сумку и толкаемый со всех сторон втиснулся в вагон подошедшего поезда. Ехать ему было недалеко, без пересадки, до «Охотного ряда», а там рукой подать до гостиницы, довольно помпезного здания, стоявшего на углу Тверской и проспекта Муссолини, в двух шагах от Красной площади.

Красную площадь в ажиотаже послевоенных лет чуть было не переименовали в площадь Народов, но нашлись спокойные головы в оккупационной администрации, которые сумели услышать своих экспертов и понять, что название это никакого отношение к проклятому коммунизму не имеет, что, напротив, оно традиционное, исконное, народное – и название уцелело.

В вагоне было душно; Андрея прижали спиной к чьей-то широкой спине, и эта спина была явно недовольна – с силой отжимала Андрея назад, но деваться было некуда, и он постарался расслабиться, чтобы уровнять давление со всех сторон. Однако эта тактика оказалась неверной: число недовольных вокруг него росло, его явно сознательно толкали уже с трех сторон. Наконец, все притерлись и успокоились. Высокий рост позволял Андрею дышать и развлекаться, разглядывая пассажиров поверх голов. «А каково маленьким?!» – подумал он, глядя на невысокую женщину с восьмилетним примерно ребенком, притиснутых со всех сторон животами, боками, задами соседей.

Несмотря на давку, практически все читали. Читали сидевшие счастливцы, читали многие стоявшие, которым повезло уцепиться за поручень, идущий вдоль сидений, и получить впереди небольшое свободное пространство; многие читали газеты, некоторые – книги. Андрей скосил глаза налево в довольно толстую книгу, которую читала стоявшая рядом немолодая женщина: «…лег на весь беспорядок товарных груд замечательно искусный узор, вышитый по золотистому шелку карминными перьями фламинго и перьями белой цапли…» – тут женщина перевернула страницу, и взгляд Андрея упал на строчку «…в двух шагах от меня просунулся локоть, отталкивающий последнего, заслоняющего дорогу профессора, и на самый край драгоценного покрывала ступил человек неопределенного возраста…» – женщина вскинула на Андрея сердитый взгляд, и он поспешно отвел глаза, делая вид, что вовсе и не подглядывал, а рассматривал угол вагона. Текст он узнал, конечно, очень рассказ любил, и немного удивился: ему казалось, что Грина в НР не должны бы разрешить. «Все-таки у них многое меняется к лучшему, – привычно подумал он. – Лет десять назад его бы не издали».

Поезд начал тормозить, остановился, с шипением раскрылись двери, скрыв надписи «Прислоняться запрещено!» на стеклах створок, народ ринулся к выходу, Андрея чуть не вынесло на платформу, но он устоял и даже сумел отступить в удобный угол, и тут же в вагон внесло следующую порцию пассажиров. Прямо на Андрея навалился двигающийся спиной вперед здоровенный мужик в темной кожанке, ростом пониже Андрея, но раза в два шире. Мужик переступил ногами и больно двинул Андрея локтем в бок.

– Осторожнее! – вырвалось у Андрея.

Мужик обернулся, и столько беспричинной и ничем не прикрытой ненависти было в его взгляде, что Андрей невольно отшатнулся.

– Засохни, глиста иностранная, – прошипел мужик. – Не нравится – ездь в такси.

И отвернулся, забыв про Андрея навсегда.

Вот ведь умом понимаешь все про них, горестно подумал Андрей, знаешь, как им тяжело живется, что хамство это не от природы, а от невыносимых условий, и жалеешь их. Но когда вот так, вдруг, лично тебе – все-таки обидно. Что ему, трудно просто сказать «извините»? Но как мгновенно он опознал во мне чужого…

Поезд подошел наконец к «Охотному ряду», Андрей протолкался к выходу, двинулся, поглядывая на указатели, по подземному переходу и вынырнул на поверхность на углу Тверской, точно напротив «Фремдгаста».

Он всегда здесь останавливался: не так много в Москве гостиниц, где позволено селиться иностранцам, и «Фремдгаст» среди них был, пожалуй, самой дешевой, хотя и тут драли безбожно за каждый чих. Администратор Андрея узнал, но виду не подал – в НР не принято иметь знакомых среди иностранцев – принял паспорт, подтвердил, что да, номер ему заказан из дирекции института, и протянул то, что тут называлось регистрационным листком, – бланк с вопросами. Имя, отчество, фамилия, год рождения, национальность, место рождения, место жительства, профессия, место работы, дата приезда, дата выезда, цель приезда… Господи, вздохнул Андрей, заполняя графу за графой, зачем им все это надо? Зачем им место рождения отца и матери? Зачем им имя, отчество и фамилия супруга/супруги и количество и возраст детей? Нет у меня детей, подумал он сердито, ставя прочерк в соответствующей графе. По крайней мере, пока нет – но этого я вам не напишу.

Лифт с бронзовыми завитушками и лифтер – лифтер! – который весь день ездит вверх и вниз, нажимая на кнопки, ну и следит заодно, кто куда с кем поднимается и спускается. Коридор, покрытый толстой красной ковровой дорожкой с зелеными полосами по краям. Вот он, тот же, что полгода назад, номер 1104, помню, с окнами во двор. Массивный ключ, приделанный к огромной деревянной груше, чтобы не унесли ненароком, открыл дверь со второй попытки. Точно, именно здесь я в прошлый раз жил, еще в ванной справа кафель был треснутый, смешная такая трещина, похожа на кошку. Андрей заглянул в ванную – точно, кошка.

Кровать, письменный столик, шкаф, кресло, журнальный столик, на нем газета. Вчерашний номер «Нации». Андрей поставил сумку на низкий столик. Над столиком репродуктор, звук приглушен, что-то негромко кричит. Андрей прислушался: шла какая-то историческая передача, высокий мужской голос говорил: «Уже в конце девятнадцатого века, в восьмидесятые годы в высшем военном командовании Российской империи более сорока процентов занимали немцы. В Министерстве иностранных дел их было еще больше – пятьдесят семь процентов, а в государственных учреждениях, требовавших технических знаний и образования, – и того больше. Так, в Министерстве почт и телеграфов немцев было шестьдесят два процента. Почему это так?» Дальше Андрей слушать не стал, выключил звук, буркнув «русских немцев, русских!» – была у него такая привычка, дома он тоже всегда разговаривал с телевизором.

Вытащил из сумки немногую одежду, разложил и развесил в шкафу, вымыл руки, сполоснул лицо и сел в кресло, развернув «Нацию». В институт утром идти смысла нет, никого там раньше двенадцати не застанешь. Есть не хотелось, хватало пока вагонного завтрака и кофе, так что часа полтора есть, можно посидеть спокойно, почитать.

Глава 4

В двадцать втором году, когда жизнь копенгагенской колонии наладилась, Петр Николаевич ощутил, что скучает. Небольшая их квартирка на кривой и короткой Лаксегеде неподалеку от Королевской площади располагалась удачно, минутах в пятнадцати ходу от единственной в городе православной церкви Святого Александра Невского, куда Петр Николаевич с тремя сестрами ходили каждое воскресенье. Церковь стояла непривычно – обычное здание в ряду других домов по улице Бредгеде, ничем, кроме золоченых куполов, из улицы не выделявшееся, так что если не смотреть вверх, в небо, то можно было пройти мимо и не заметить, что это храм. Ну понятно: земли мало, не то что в России, где каждый храм с обзором, на холме или на площади. Такое расположение храма создавало некоторые неудобства, особенно на Пасху, когда крестным ходом шли вокруг всего квартала, потому что только церковь было не обойти.

Прихожан было немного, человек тридцать. Собственно, почти все жившие в Копенгагене русские эмигранты ходили сюда. У многих росли дети, и Петр Николаевич решил, что детям нужна воскресная школа: по-датски копенгагенские русские дети болтали бойко, а вот русский явно у некоторых хромал, и грех было не попытаться такой утрате корней воспрепятствовать. Русский забывать было никак нельзя: ну сколько продержатся большевики? Ну еще максимум года три – потом ведь домой ехать…

Отец Иоанн, хотя и серб, по-русски почти не говоривший, против занятий не возражал, напротив, идею поддержал, благо помещение соответствующее в церкви имелось: довольно большое, полуподвальное, разделенное на несколько отсеков. В одном отсеке устроили русскую библиотеку, работавшую по субботам и воскресеньям, и Елена, средняя, с удовольствием взяла на себя обязанность выдавать и принимать книги: она вообще любила книги, не только читать, но и просто сидеть в полутемном пыльноватом помещении среди стеллажей, разглядывать разнокалиберные корешки, сортировать, расставлять и переставлять, подклеивать порванные страницы. Книги собрали по прихожанам, получилось штук триста пятьдесят, в основном классика, и собрание постоянно пополнялось. Советских книг, впрочем, не выписывали, зато скидывались и выписывали из Берлина, Парижа, Лондона выходившие там русские новинки. Не всё, конечно: копенгагенские русские жили в те годы не так чтобы богато.

В другой же комнате, побольше и посветлее, поставили стулья и столы, и Петр Николаевич читал здесь детям лекции по русской истории и литературе. Читал неплохо – все-таки гимназию успел закончить, да и домашние учителя в свое время постарались, те самые, с которыми ездили в Европу для расширения кругозора.

Так и жили – размеренно и спокойно, ожидая, когда, наконец, большевики в России куда-нибудь исчезнут и можно будет вернуться домой. Петр Николаевич раз в год ездил к отцу в Констанц повидаться. Обычно осенью, недели на две-три – на фабрике ценили и отпускали на сколько просил, только бы не взял расчет.

В декабре из Совдепии приехала – по нансеновскому паспорту и с большими хлопотами – мать одного из копенгагенских русских, Георгия Лахтина, тоже бывшего морского офицера. Почему, впрочем, бывшего? Он себя бывшим не считал. Добиралась с приключениями. Больная, по дороге ее ограбили, так что приехала буквально без ничего, но письмо Петро Ковальчука довезла. Боцман писал, что письмо получил, спасибо (это через два-то года!), что жив, что устроился на работу сторожем и кое-как сводит концы с концами, что все имущество и все деньги конфисковали большевики, а что не нашли – приходится потихоньку продавать, чтобы как-то прокормиться. В заключение писал, что соскучился без дочерей и очень хотел бы их повидать.

Поскольку словесное выражение родительских чувств было боцману совершенно не свойственно, Петр Николаевич и сестры прочитали концовку письма единственно возможным способом: боцман просит вытащить его из Совдепии. Снова стали хлопотать, обратились в советское посольство, открытое к тому времени в Копенгагене, получили отказ. Пошла Ольга – старшая, самая рассудительная и сдержанная, вернулась чуть не в слезах – а ведь не плакала никогда, за старшую считалась в их странной семье. Пошел Петр Николаевич – тоже неудачно. Стали искать связи, знакомства, кое-что нашли – как ни странно, отец Иоанн сумел помочь. В общем, в конце концов, удалось для боцмана раздобыть все тот же нансеновский паспорт. Приехал – дочери ахнули – всегда крепкий был, рослый, а тут маленький, согнутый, кожа да кости, еле ходит, весь в каких-то фурункулах и язвах, и выглядит не на свои шестьдесят с небольшим, а минимум лет на десять старше.

Про петроградское житье рассказывал скупо – видимо, крепко ему досталось, – но на поправку пошел быстро. Датские булочки и шоколад свое дело сделали – через пару месяцев пропали фурункулы, округлилось лицо, снова заблестели глаза. Ольга, лучше других знавшая приемного отца, сказала как-то Петру с улыбкой: «Не усидит».

И точно – не усидел. После Рождества стал по утрам уходить, писал и получал какие-то письма, явно задумав какую-то комбинацию, но молодым ничего не рассказывал. А те не спрашивали – понимали, что бессмысленно, не расскажет, пока не закончит.

Однажды вечером, в феврале было дело, когда все собрались, объявил, что получил от германского посольства документы и едет к бывшему своему командиру Николаю Карловичу в Констанц. И письмо от него показал.

«Милостивый государь Петро Юхимович, – писал Николай Карлович, который всегда, невзирая на свой высокий чин и многолетнее тесное знакомство, обращался к боцману исключительно по имени-отчеству, и тот, естественно, субординацию тоже не забывал, – не могу тебе передать, как я рад, что ты получил необходимые бумаги и скоро приедешь. Я велел уже приготовить тебе комнаты, поживешь у меня, сколько захочешь. А лучше остался бы ты, брат, насовсем. Денег хватит. И помни, что это наши общие деньги. То, что ты пишешь про петербургские наши авуары – ничего другого и ожидать невозможно было в этом хаосе. Чудо еще, что ты сумел так много реализовать и детей снабдить на первое время. Я вчера открыл на твое имя счет здесь в моем банке и перевел туда твою долю. Подробный отчет о делах дам при встрече, сейчас же только скажу, что дела наши в хорошем состоянии, насколько это возможно при нынешней неустойчивой конъюнктуре. Благодарение Богу, хоть эта немецкая инфляция Швейцарии не коснулась. Чековую книжку высылаю с этим письмом, чтобы ты не чувствовал себя никому обязанным». И далее шли подробнейшие инструкции – на какой поезд сесть, где пересесть и как добраться до Констанца, и чтобы телеграфировал дату приезда.

– Вот и хорошо, – сказала рассудительная Елена, – старикам вместе не так тоскливо будет. Будут вместе предаваться воспоминаниям.

Так ей тогда казалось, что вся жизнь в прошлом.

* * *

Боцман убыл в середине марта, а в начале ноября 1923 года Петр Николаевич в очередной раз поехал к отцу в Констанц. Отпуск ему в этот раз предоставили королевский – три с половиной недели, не считая дороги, при условии, что он из Констанца заскочит ненадолго в Мюнхен на фабрику, с которой у фирмы Петра Николаевича наклевывался контракт.

Поезд из Копенгагена как раз и шел через Мюнхен, и Петр Николаевич решил сначала заехать на фабрику, покончить с делами, а уж потом добираться до Констанца. Недопустимость морген морген нур нихт хойте[1 - завтра, завтра, только не сегодня (искаж. нем.).] была впечатана в его русско-немецкую голову на удивление прочно, несмотря на юношеское эсерство, и отклонения от раз и навсегда принятых правил поведения воспринимались им чуть ли не как крах мира – каковым, впрочем, несомненно и были бы, если бы он их себе позволял. Но не позволял никогда.

Пока же Петр Николаевич в одиннадцатом часу утра сошел с копенгагенского поезда на платформу мюнхенского вокзала, имея при себе, как всегда, всего один чемоданчик, столь легкий, что звать носильщика никакого смысла не было (любил путешествовать налегке, и своим умением обходиться малым и это малое ловко и компактно упаковывать немало гордился), и пошел через привокзальную площадь в сторону Карлсплатц, наслаждаясь довольно теплым по копенгагенским меркам солнечным ноябрьским утром. На Карлсплатц, точнее на одной из прилегающих улиц, был у него давно присмотрен симпатичный, совершенно домашний пансион, в котором немолодая уже, но на изумление энергичная и жизнерадостная фрау Мюллер всегда с удовольствием его принимала. И место удобное, от вокзала пешком десять минут и до штаб-квартиры дружественной компании – на штрассенбане по прямой, без пересадки – тоже не больше пятнадцати.

Фрау Мюллер вполне предсказуемо обрадовалась, захлопотала, повела на второй этаж, открыла ключиком дверь, показала рукой – битте, мол, улыбаясь, оставила. Петр Николаевич снял пальто, пиджак, жилет, галстук, быстро развесил и разложил в шкафу и комоде немногочисленные пожитки, сполоснул лицо, надел халат, сел в кресло, взял со столика номер сегодняшней мюнхенской Beobachter и хмыкнул: с первой полосы в глаза бросились аршинными буквами набранные слова: «Попытка государственного переворота!»

Петр Николаевич помнил, как четыре года назад здесь же, в беспокойном Мюнхене, возникла невесть откуда Баварская советская республика, просуществовавшая всего три недели, и потому очередная выходка баварцев его не слишком обеспокоила. Он стал читать. Оказалось, что накануне какие-то неизвестные, называющие себя рабочей национал-социалистической партией, устроили стрельбу в пивной «Бюргербройкеллер», взяли в заложники члена правительства Баварии фон Кара, который, на свою беду, назначил там свое выступление, а также командующего баварскими вооруженными силами фон Лоссова, и провозгласили себя «баварским и германским правительством». Назывались имена – как известные Петру Николаевичу, такие как Штрейхер и генерал Людендорф, так и неизвестные в Дании, но явно известные в Мюнхене, – Адольф Гитлер и Герман Геринг. Цитировались слова этого Гитлера, который якобы выстрелил из револьвера в потолок и закричал, что началась национальная революция и что никому не разрешается уходить из пивной.

Петр Николаевич снова хмыкнул: он знал эту пивную – огромный, вмещавший больше тысячи человек подвал, откуда ни один здравомыслящий баварец, коли уж пришел, раньше полуночи и так не уйдет – независимо от стрельбы в потолок. А корреспондент явно был на месте, пил пиво вместе со всеми и в очевидцы попал случайно – просто повезло.

Отложив газету, Петр Николаевич спустился вниз, спросил у фрау Мюллер чашку кофе и сел за столик слева от стойки, у окна. В контору он собирался зайти после обеда, часа в три, а теперь было полдвенадцатого, и Петр Николаевич намеревался провести оставшиеся часы неторопливо, погулять по городу, может быть, если будет настроение, зайти в знаменитый Английский сад либо в Пинакотеку, переночевать и наутро отправиться дальше, в Констанц, к отцу.

Неожиданно с улицы донесся звук выстрела. Моментально вспомнился Петроград – даже как будто все кругом вдруг потемнело и стало холоднее. Потом еще один, потом сразу вроде как залп…

– Was ist… – поднял он изумленные глаза на фрау Мюллер, что-то вытиравшую за стойкой, и наткнулся на такой же изумленный взгляд. – Frau M?ller?

– Не знаю, герр Рихтер, – ответила фрау. – Вчера говорили, что эти, которых флаг еще такой забавный, ломаный крест, собирались сегодня маршировать. Но неужели они стали бы стрелять?!

Петр Николаевич вышел на крыльцо. В дальнем конце улицы видны были фигурки бегущих людей, пробежал человек с флагом, потом показались конные полицейские, затем все стихло. Выстрелов больше не было.

– Ah, die unerm?dliche Bayern… Sie sind ewig unzufrieden[2 - Ах, неугомонная Бавария… Вы вечно недовольны (нем.).]… – запричитала фрау Мюллер, когда он вернулся: сама она была из Тюрингии и критиковала баварские порядки по любому поводу.

– Не переживайте, фрау Мюллер, – ответил Петр Николаевич, – все это не слишком серьезно. Ну, пошумели…

– Ты представляешь, – говорил через два дня Петр Николаевич отцу, сидя напротив него в кресле в гостиной его констанцского дома, – у этих национал-социалистов, как они себя называют, оказывается, есть боевые отряды типа итальянских фашистских, и даже вооруженные. В Мюнхене, когда я там был, они устроили настоящую стрельбу.

– Да, я читал про них. И про это их шествие читал, – вздохнул отец. – В газетах писали. Стреляли, правда, в основном не они, а в них. Говорят, что это серьезная сила.

Оказалось, что адмирал давно уже следит за этими неугомонными баварцами, даже стал выписывать мюнхенскую газету и выискивать про них новости. Он рассказал сыну, что один из их лидеров на самом деле бывший австрийский ефрейтор, а другие – тоже в основном не баварцы, а собрались со всей Германии, самого разного происхождения, есть и бывшие военные, даже один летчик; что политические лозунги у них вполне разумные – борьба с марксизмом, противостояние социалистам с опорой на национальную немецкую идею, и что популярность их движения растет очень быстро.

– Их лидер, этот Гитлер, клянется, что станет тем человеком, который уничтожит марксизм. С одной стороны, хорошо бы, – Николай Карлович улыбнулся, – а с другой стороны, как можно уничтожить социальную теорию?

– Ну, он имеет в виду, скорее всего, политическую практику марксизма, а не идеи.

– Так бы и говорил. Ты же знаешь, Петенька, что все беды начинаются от небрежности в словах… Так что ты присмотрись к ним: может быть, дело не только в том, что баварцы sind ewig unzufrieden[3 - вечно недовольны (нем.).]…

И Петр Николаевич стал присматриваться. Мюнхенские события газеты быстро прозвали «пивным путчем» и довольно много о них писали. Постепенно стала проясняться общая картина, появились имена, за ними лица, идеи, высказывания: газеты писали о братьях Штрассерах, все чаще поминалось странное слово «свастика», у человека, пробежавшего со знаменем в конце улицы (а на знамени красовалась та самая свастика), появилось имя – Гиммлер, он оказался личным секретарем Грегора Штрассера. Вообще членов движения оказалось на удивление немного, их имена все время повторялись. Журналисты раскопали историю про штурмовые отряды СА – якобы военизированную организацию, созданную неким Герингом, бывшим военным летчиком и выходцем из кадровой офицерской семьи. Публика в движении действительно была пестрая, был даже один хромой доцент, неудавшийся журналист, защитивший диссертацию по немецкому романтизму – этого-то как занесло в полувоенную организацию?

Самым ярким лицом в движении был один из его лидеров, тот самый бывший австрийский ефрейтор, прирожденный оратор, обладавший, по словам слышавших его журналистов, каким-то даром магнетического воздействия на слушателей – Петр Николаевич, прочитав это, тут же вспомнил Петроград 1918 года и речь Троцкого, точно так же завораживающе действовавшего на толпу. В конце февраля 1924-го газеты стали публиковать материалы процесса над путчистами. Адольф Гитлер от адвокатов отказался, защищал себя сам. На Петра Николаевича, да и не только на него, речь Гитлера на суде произвела сильное впечатление.

– Вот, – кричал он сестрам, – читайте! Наконец-то кто-то открыто все это произнес!

«Германия, – говорил Гитлер, – только тогда станет свободной, когда марксизм будет уничтожен».

– И не только Германия! – волновался Петр Николаевич.

«Я с самого начала стремился, – говорил Гитлер, – к тому, что в тысячу раз выше должности министра. Я хотел стать тем, кто уничтожит марксизм».

– Вот настоящий патриот! – восклицал Петр Николаевич, забывая отцовские наставления.

«Я верю, что наступит час, когда люди на улицах, стоящие под знаменами со свастикой, объединятся с теми, кто в нас стрелял девятого ноября. Однажды пробьет час, и эти разрозненные отряды превратятся в батальоны, батальоны – в полки, полки – в дивизии», – говорил Гитлер.

– Они сметут эту коммунистическую заразу! – кричал Петр Николаевич, не до конца еще утративший в свои неполные тридцать, несмотря на совдеповский опыт, детскую веру в простые решения.

«И тогда, господа судьи, уже не вы будете выносить нам приговор, а вечный суд истории рассудит нас – и он снимет с нас обвинения в измене. Я знаю, что вы накажете нас, но тот, другой, высший суд не спросит нас, совершали ли мы государственную измену или нет», – говорил Гитлер.

– Они не изменники, они спасители Германии! – горячился Петр Николаевич.

Отец его, как всегда, оказался прав: многие судьи втайне разделяли идеи движения, наказаны путчисты были весьма умеренно, судебный процесс и газеты сделали скромное баварское движение неожиданно популярным, и в декабре 1924 года в Рейсхстаг от вновь созданной национал-социалистической партии прошло целых сорок депутатов. Это был успех.

Годы спустя, когда он уже и сам жил в Мюнхене, Петр Николаевич встретил на улице свою бывшую хозяйку, ту самую фрау Мюллер – такую же румяную и отглаженную, но похудевшую и погрустневшую. Та обрадовалась:

– Ах, герр Рихтер, как приятно вас видеть! Вы надолго к нам? Нет? И то верно, что у нас сейчас порядочному человеку делать? А какой у нас до Великой войны был город! Мюнхенский карнавал – кто сейчас поверит, что король карнавала бывал важнее бургомистра! Перед войной у нас все было – и митинги, и оппозиция, и газеты – и карикатуры на самого кайзера! Кто сейчас в это поверит? А улицы! Веселые, шумные, яркие… Вы-то уже не застали, вы-то уже приезжали, когда мы стали победнее жить. А до войны… но сначала эти идиоты устроили себе войну, потом началась разруха, потом эти, коричневые… сейчас-то какие карнавалы…

Распрощались тепло. И больше никогда не встречались.

* * *

В 1924 году, незадолго до суда над мюнхенскими путчистами, пришла телеграмма от Николая Карловича: умер боцман. Вечером, как обычно, посидели с бывшим командиром, выпили на сон грядущий по стаканчику, повспоминали тихоокеанские дела, разошлись по комнатам. Утром боцман долго не выходил, врач сказал – умер во сне.

Хоронили под Рождество, вся копенгагенская колония приехала. Боцман лежал в гробу в парадной форме, лицо умиротворенное, усы седые совсем. В Констанце православного священника не было, зато приехал отпевать сам владыка из Мюнхена, давний приятель Николая Карловича, уважил. Сестры плакали, Петр Николаевич сдерживался, адмирал произнес речь. Поминки устроили по-русски. Адмирал снова говорил в том смысле, что вот остался он один и не пора ли детям подумать о переезде.

Весной 1925-го Елена, тридцатипятилетняя, уже и не надеявшаяся, вышла замуж за Йенса Йенсена – типичного датчанина, но православного, сменившего почему-то свою церковь на русскую под влиянием неведомо каких чувств: был он крайне молчалив, и что там у него в его датской башке делалось, сказать трудно. Там, в церкви, и познакомились, там и венчались. И стала Елена Хеленой Йенсен. Переехала к мужу, через год родила двойню, мальчиков, назвали Ян и Томас. Петр Николаевич шутил, что мальчиков ждет карьера чиновников колониального ведомства: есть ведь у Дании в Карибском море колонии, два острова, Сент-Ян и Сент-Томас…

Идею переезда в Германию, поближе к адмиралу, обсуждали все чаще, и все реальнее становился этот переезд. Остановились на Мюнхене: у предприятия Петра Николаевича оказались связи с мюнхенскими кондитерами, потребовался там свой представитель, и дирекция не возражала против перевода. Еленин муж, немцев не любивший, идею переезда не поддержал, да и куда из налаженного копенгагенского быта с двумя малышами… Весной 1926 года Петр Николаевич с Ольгой и Верой перебрались жить в Мюнхен.

Поселились в маленькой квартирке неподалеку от вокзала, на Гетештрассе, неширокой улице, застроенной в основном доходными домами. Вход в квартиру был странный, вровень с мостовой, без крыльца или хотя бы площадки – прямо с улицы открывали дверь и оказывались в квартире, что для русского северного человека, да и для датчанина, было удивительно, но привыкли. А сама квартирка – ну точно специально для них была построена. Сразу за дверью небольшая прихожая с зеркалом, вешалкой и стойкой для зонтов, все от прежних хозяев, и прихожая эта тут же, без двери или хотя бы символической какой арки, расширялась в большое пространство метров сорок квадратных, что-то вроде того, что на полтавщине называют «зало», а в Англии – sitting room. Где, собственно, вся жизнь и происходила: здесь сидели вечерами, здесь слушали по радиоприемнику музыку и речи Адольфа Гитлера, все более нравившиеся Петру Николаевичу своей простотой, явным и яростным антикоммунизмом и ясностью целей. Ольга, впрочем, не одобряла этого его увлечения, но успокаивала себя, что это мальчишеский восторг перед военным строем, строгой формой, оружием и портупеями, подтянутостью и молодцеватостью, и что это пройдет.

В этой «зале» и гостей принимали, в основном политические ведя разговоры; своих копенгагенских связей Петр Николаевич не только не растерял, а еще и преумножил, быстро через владыку и местный православный приход найдя русских эмигрантов. С некоторыми подружился. Раза два в год, обычно на Рождество и на Пасху, приезжала из Копенгагена Елена с мужем, двойню временно сдав мужниным родным, тогда им стелили все там же, в «зале», на широкой тахте, только ширму ставили.

Из этого общего пространства четыре двери вели в разные стороны, три в спальни: дверь Петра Николаевича – слева, две двери сестер – справа; четвертая дверь, прямо, – в коридорчик с довольно просторной кухней, вполне современной ванной и крохотной комнатенкой прислуги. Постоянной прислуги, впрочем, не было, комнатенка пустовала, служила складом всякого хлама, которым как-то быстро обрастаешь, живя на одном месте. Обходились прислугой приходящей и своими силами.

Забавно было наблюдать по утрам, как члены этой странной семьи выползают из своих спален, нисколько друг друга не стесняясь, нечесаные, в ночных рубашках, пижамах, а то и вовсе в полотенце завернувшись, сталкиваются у дверей ванной комнаты, галантно уступая друг другу очередь и совершенно забывая, что вообще-то обе сестры, особенно младшая, вполне могли бы в таком виде вызывать у Петра Николаевича отнюдь не братские мысли и чувства. Но вот ведь не вызывали.

Так, во всяком случае, говорила Вера Андрею, когда тот подрос и способен был уже сюжет оценить. Впрочем, обсуждала она это с сыном неохотно, то ли по природной деликатности, то ли знала что-то, о чем говорить не хотела. Но когда доходило до Дюрера, тут уверена была: да, с Дюрера все и началось, с Дюрером именно так все и было.

Глава 5

Искусство чтения эрэнэровских газет Андрей освоил не сразу. Во-первых, их следовало читать с конца, с отдела юмора и спорта, постепенно двигаясь к началу, к передовице – только так можно было прочитать всё. Во-вторых, читать следовало между строк – так это тут называлось – и важно было постоянно держать в голове вопрос: не что именно написано, а почему это написано именно так и именно теперь. И еще одному фокусу Андрея научил Павел (о Павле потом): читая передовицу, следовало провести пальцем по газетному столбцу сверху вниз, пока палец не наткнется на слова «Вместе с тем…», стоящие в начале абзаца. Чаще всего это был третий абзац, иногда четвертый, редко – пятый (какой именно абзац по порядку начинался этими магическими словами, тоже следовало замечать, но что это значило, Андрей уже не помнил) – и читать следовало отсюда, а все, что выше – читать не стоило.

Передовица во вчерашней «Нации», лежавшей на столике гостиничного номера, называлась «Во имя священного равенства». В начале, как всегда, сплошные славословия национал-социализму и проклятия коммунизму – Андрей скользнул взглядом вниз, нашел магические слова…

«Вместе с тем чудовищность совершенных преступлений, грандиозность военных побед и фатальность поражения не устают будоражить умы. Как случилось, что громадная Россия, находящаяся в начале века на культурном и экономическом подъеме, стала камерой пыток для миллионов людей? Как кучке преступников удавалось править страной с такой эффективностью, что разрушенная революцией и гражданской войной страна менее чем за 20 лет смогла не только встать на ноги, но и создать современную промышленность, но и завоевать бо?льшую часть Европы? Как удалось этим преступникам насадить в цивилизованной Европе свой чудовищный режим? Как случилось, что, чтобы навсегда свергнуть кроваво-красные знамена, реявшие от Тихого океана до Лиона, от Балкан до Скандинавии, пришлось заплатить 30 миллионами человеческих жизней?»

«Любопытно, – подумал Андрей, – значит, большевики управляли страной эффективно? Создали в короткие сроки военную промышленность? Оснастили армию? Мерещится мне или тут звучит оттенок зависти? Уж не призывают ли они воспользоваться тем опытом? Не впрямую, конечно, намеками, но все же? Значит, кто-то на вершине власти – а другим писать передовые в “Нации” не доверят – недоволен тем, как обстоят в стране дела?»

Андрей отложил газету, потянулся в кресле и вспомнил, как лет десять назад он сидел в университетской библиотеке и читал в «Нации» большую статью, подписанную «А. Иванов», в которой доказывалось, что между полноценными, зрелыми нациями, вместе идущими по пути национал-социализма, не может быть войн. Причинами войн, объяснял этот Иванов, всегда были неудовлетворенные амбиции мирового космополитизма, стремление переделить и переделать мир. Зрелым же нациям нечего делить: они настолько герметичны, самодостаточны и цельны, что у них не может быть претензий к соседям. Разве может быть война, например, между германской и римской нациями? Разве германской нации нужно что-то, что есть у римской? Или наоборот? Именно поэтому Германский рейх и Итальянская республика живут и будут жить в вечном мире и согласии. А вот космополитичные, индивидуалистичные и потому вечно неудовлетворенные американцы и французы, канадцы и британцы, не имеющие ясных корней… и так далее.

Рассуждение это, помнится, произвело на Андрея большое впечатление: он тогда подумал, что, если это правда, то национал-социализму можно многое простить. Он даже, помнится, целый семинар посвятил обсуждению этой идеи: поскольку война – это кромешный ужас, особенно современная война, а национал-социализм исключает возможность войн, означает ли это, что за национал-социализмом будущее? Семинар прошел очень живо, студенты спорили, приводили аргументы за и против… Эта мысль потом преследовала Андрея – до тех пор, пока не вспыхнула Корейская война, в которой зрелая японская нация напала на не менее зрелую корейскую нацию, разрушив все иллюзии и все надежды на мир, а мир, грустно подумал тогда Андрей, – это было единственное, ради чего я готов был если не принять национал-социализм, то хотя бы мириться с ним.

Читать газету Андрею надоело. Посидел еще в кресле, слегка подремал, посмотрел на часы – полдень.

Накинув плащ, Андрей вышел из «Фремдгаста» и двинулся вверх по Тверской. Идти был недалеко: Институт народоведения им. Павла Флоренского занимал громадное здание на Большой Дмитровке, между Тверским проездом и Столешниковым. Громадный серый фасад, украшенный барельефами Гердера, Ницше, самого Флоренского и еще какого-то весьма представительного бородача – Андрей всегда забывал, кто это, – уходил ввысь; в центре была… слово «дверь» к этому мегалитическому сооружению явно не подходило, хотелось сказать «портал». С трудом открыв тяжелую створку, Андрей вошел в вестибюль.

Вся дальнейшая процедура – военизированная охрана, бюро пропусков, придирчивое чтение его документов, плотный картонный прямоугольник пропуска, турникет, тщательная проверка другим охранником только что полученного пропуска – была Андрею хорошо знакома. В первый раз она вызвала у него веселое изумление, и он даже позволял себе шутить: что такого секретного может быть в народоведении, что требует столь серьезной охраны?! Но на эти шутки никто из сотрудников не улыбался, все относились к охране как к чему-то необходимому и совершенно нормальному, и Андрей смирился.

Подав в окошечко паспорт и командировочное удостоверение, выписанное факультетской секретаршей специально для этого случая, он стал ждать, зная по опыту, что процедура проверки меньше десяти минут не займет. Глаза его скользили по серым мраморным стенам, на которых были закреплены большие мраморные же доски, на сей раз белые, с выбитыми на них золотыми кириллическими буквами, стилизованными под готические.

На первой: «Самое естественное государство – то, где живет один народ с единым национальным характером».

«Возможно, старик и прав, – подумал Андрей, – но куда девать другие народы?»

На соседней: «Раса – это все то, что духовно и физически объединяет определенную группу высших людей».

«Ван ден Брука могли бы и снять уже, – мысленно прокомментировал Андрей, – все-таки времена не те».

На третьей: «Генетический дух и характер народа необъясним и неугасим; он стар, как народ, стар, как страна, которую этот народ населял».

«Удобное понятие, – хмыкнул про себя Андрей, – необъяснимое, неопределимое, вездесущее, овеяно веками, попробуй поспорь».

Окошечко стукнуло, чья-то рука, показав краешек серого форменного обшлага, выложила на полочку паспорт, командировочное и светло-зеленую картонку пропуска.

Поднявшись по мраморной лестнице на второй этаж, Андрей дошел до резной дубовой двери, на которой красовалась медная табличка:

Заместитель директора по научной работе Рихард Всеволодович Новико?в