banner banner banner
Бермудский треугольник
Бермудский треугольник
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Бермудский треугольник

скачать книгу бесплатно


– Это не заблуждение?

– И пусть так. Иначе ничего не интересно. Иначе – просто храп в конюшне.

Он удивился.

– Храп в конюшне? Чей храп? Лошадиный? При чем же это?

– Не имеет значения. – Она засмеялась, тряхнула волосами. – Впрочем, в детстве однажды я зашла вместе с отцом в колхозную конюшню, когда жили на даче, и сразу увидела: конюх, кажется, дед Матвей, без всяких сомнений спал на сене и пускал такие рулады носом, что лошади шарахались от изгороди и ужасно вращали глазами. Никаких заблуждений и никаких золотых снов. Храп – и все.

– Да, это смешно, – согласился Андрей и спросил: – О каких заблуждениях вы говорите, Таня?

– О разных. О всяких там интересных вещах. Ну, например, вам хотелось бы быть банкиром, ездить в «мерседесе», обедать в роскошных ресторанах, летать на пляжи на какие-то там Багамские острова?

– Поверьте, из меня банкира не получится.

– А вы попробуйте.

Андрей почувствовал, что она, полудевочка, полуженщина, в общем неопытная, милая в своей наивности, ведет с ним какую-то игру, забавлявшую ее, а он, с охотой вступив в эту игру, смущенно и счастливо ощущал себя будто плывущим в солнечный, синий от огромного неба день посреди благолепного течения теплой реки, обволакивающей его колюче-сладким ознобом то ли от звука ее голоса, то ли от ее близкого взгляда темно-серых глаз, пробегающих с искрящейся насмешливостью по его, должно быть, глупому сейчас лицу.

– Что попробовать?

– А вы заблудитесь. Бросьте свою дурацкую писанину, свои скучные статьи и что-нибудь придумайте интересное. Ну, мало ли что можно придумать!

– К великому сожалению, бросить дурацкую писанину, как вы говорите, я, пожалуй, не смогу. Не хватит фантазии.

Таня, загадочно подрагивая ресницами, нарисовала пальцем в воздухе вензель и рядом с ним знак вопроса.

– Послушайте, вам надо сходить к прорицателю или к астрологу. Чтобы он разложил вашу судьбу по месяцам. И вдруг – какой-нибудь поворот, мелькнет жар-птица.

– Жар-птица? Интересно…

– Весной, в день своего рождения я была у одной гадалки… у одной прорицательницы, – заговорила Таня, раскачиваясь в поскрипывающем кресле. – Она долго меня рассматривала, потом поглядела в какой-то большой кристалл и говорит, представьте себе: «Я вижу красавицу в белом платье, которая входит в какой-то зал, а люди с удовольствием смотрят на ее наряд королевы».

Вот как! Спасибо ей за «красавицу», за комплимент, потому что такие, как я, веснушчатые королевы в счет не идут. Но она меня убедила, что это была я. Созвездия подсказывают мне поворот судьбы и счастье. Ах вот как? И я догадалась, что мне надо делать. Значит, театральное училище! Но я провалилась – не так прочитала монолог Екатерины из «Грозы». И знаете, Андрей, я не жалею. Просто не повезло! Не там искала королевское счастье. И я решила пойти на курсы манекенщиц. Вы слышали о знаменитом модельере Викторе Викторовиче Парусове? Что вы так посмотрели? Вам не нравится?

Андрей неловко заговорил:

– Да что вы? И что же – будете показывать новые фасоны? И вам это нравится? Ведь вас вместе с платьем будут разглядывать сотни людей как… живой манекен… как… не хочу договаривать, Таня…

– А вы договаривайте. Что это вы закашлялись? Будьте здоровы. Так договаривайте, не стесняйтесь.

Он наконец решился:

– Как… драгоценную безделушку.

Она с непритворным восторгом захлопала в ладоши.

– Просто изумительно! А теперь вы посмотрите на безделушку – плохо или хорошо?

И оттолкнулась от качалки, встала, взяла с края дивана небрежно брошенную там шелковую шаль с длинными голубоватыми кистями, напоминавшую что-то пленительно старинное, театральное, плавным взмахом накинула шаль себе на плечи и, как бы укутываясь до подбородка, делая вид, что ей зябко, легчайшими шагами прошлась по комнате, чуть колеблясь, узко ставя каблук в каблук с невесомой гибкостью, и он удивился ее независимой, еле уловимой улыбке, ее движениям и незнакомой взрослости в повороте головы, когда она из-под ресниц взглянула на него, проходя мимо.

– Ну, как безделушка?

– Понятно, – пробормотал Андрей, овеянный смешанным запахом старого шелка и терпковатых духов, исходившим от шали, должно быть, не один год пролежавшей в шкафу, и спросил некстати: – Это бабушкина шаль?

– Бабушка была красавица. Из-за нее в Гражданскую войну два юнкера в Киеве дрались на дуэли. По сравнению с ней я дурнушка.

Она села на диван, продолжая кутаться в шаль, потом отбросила ее, вскинула голову с вызывающей смелостью.

– Значит, вам не понравилось? Дурнушка нарядилась в дорогую шаль? Веснушчатая каракатица в шелках?

– Танечка! – взмолился Андрей, почему-то боясь, что сейчас она может бесцеремонно выпроводить его или сама выйти из комнаты, и пошутил: – Я подам на вас в суд за клевету. Если бы все женщины были такими веснушчатыми, как вы, то все каракатицы сошли бы с ума от зависти. Я просто хотел сказать, что вам надо все-таки поступать в театральное училище, раз вы не хотите в какой-нибудь институт. Ведь то, о чем вы говорите, – не профессия. Потом… разве можно жить, как на витрине?

Таня закинула ноги на диван, одна туфля, видимо, жала ей, и она сбросила ее на пол.

– Вас это не шокирует? – спросила она, вроде досадуя на себя.

– Нет.

– Так вот, а ваша профессия – что это такое? Свет в окошке? Копаться во всяких там политических событиях, происшествиях, во всяких глупых склоках, сплетнях и мерзостях – можно сойти с ума и завизжать! Я в школе терпеть не могла всякие громкие слова!

– Нет, Танечка, я теперь не копаюсь в разных происшествиях и глупых склоках, – сказал Андрей. – Нашу газету закрыли по финансовым обстоятельствам, сотрудников отпустили в длительный отпуск. Двое уже с трудом устроились на телевидение. Некоторые собираются уехать в провинцию.

Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:

– А вы?

– Я? Меня приглашали в журнал «Мужчина и женщина» поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.

– Жаль, – сказала она.

– Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского «Плейбоя». Вкладывают деньги американцы.

– По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! – поправила она себя. – Если Америка, то судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?

– У меня есть немного денег – пока хватит.

Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих стареньких «Жигулях», разъезжая по Москве, подвозя «голосующих». И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, связанную с мировой живописью и собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием, похожим на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.

– Постойте-постойте, – вздохнула Таня и нахмурилась: – А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…

– Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь – другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, – Андрей усмехнулся, – самостоятельный человек, имеющий профессию…

Таня перебила его:

– Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?

Он вопросительно поглядел на нее.

– Я тоже бы не смогла. Да входите же! – звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струей шевельнулись на щеке. – Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!

– Разумеется, – отозвался за дверью грудной голос.

В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: «Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: „Я все-таки мыслю – значит, существую“. Или: „Человек – это звучит гордо“. Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость – выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело».

– Добрый день, Кира Владимировна. Простите, добрый вечер…

Андрей встал, сделал уважительный полукивок, и Таня не смогла скрыть улыбку.

– Здравствуйте, Андрей Сергеевич, вы давно у нас не были, – сказала ровным голосом Кира Владимировна и покосилась на улыбающуюся Таню с холодноватым недоумением. – Вы говорили о чем-то смешном?

– Да, да, да! – обрадовалась Таня. – Ты знаешь, мама, вот последний анекдот, который я слышала. Экзамены в институте. По коридору идет профессор по направлению к двери в аудиторию, навстречу ему студент, лодырь и лоботряс. Не доходя до дверей, профессор зверски чихает. И студент буквально кричит в надежде хоть троечку вымолить: «Будьте здоровы, господин профессор! Страшная эпидемия в Москве, не заразились ли, не дай Бог?» А профессор: «Не дождетесь, не дождетесь, молодой человек. Разрешите вашу зачетку. Двоечку заранее поставлю вам за неудачный подхалимаж».

– И что дальше? Это разве смешно? – дернула плечом Кира Владимировна. – Какой-то шалопай студент. Совсем уж глупый профессор. И первобытно нелепый разговор. Таня, не имей свойства запоминать современные пошлости, которые сочиняют на этих… как они… туковсках… тусовках.

И Кира Владимировна с многозначительным укором посмотрела на Андрея, точно он принес в дом «эту современную пошлость» и заразил Таню.

– Мамочка, дорогая, у тебя нет чувства юмора! – воскликнула Таня. – Анекдот на три с тремя минусами, но все же…

– Хорошо-хорошо. Пусть так. С пятью минусами, – снисходительно согласилась Кира Владимировна. – Но, кажется, уже сумерки, и пора зажечь свет, молодые люди.

Она включила свет, люстра засияла, вспыхнула в паркете, сумерки на улице налились темной синевой, с красноватыми кое-где квадратами окон.

– Так лучше для человечества, – сказала Кира Владимировна.

– Ты как Прометей, мама, – ответила живо Таня. – Спасибо за свет разума.

Кира Владимировна задернула штору на окне, сказала прежним голосом, без выражения:

– Прошу обедать, молодые люди. Я думаю, Андрей, что вы пообедать еще не успели.

– Да, правда, ура, пойдем обедать! Андрей, конечно, не обедал! И я тоже голодна, как беременная клопиха!

Таня соскочила с дивана и так потопала по паркету, вбивая ногу в туфлю, что Кира Владимировна прижмурилась, поднесла руки к ушам.

– Та-аня, что за крики? Где ты заимствовала странные выражения? «Беременная клопиха»? В нормальном языке что это значит?

– Мамочка, я могу и завизжать от радости! Я просто голодна!

– Завизжать? Что значат в твоем лексиконе все эти языковые нормы? – спросила Кира Владимировна в явном неудовольствии.

– Да ничего, мама, просто современные выражения! Вполне литературные. Я ведь начитанная девица. Пойдемте, пойдемте! – заторопила она Андрея, смеясь. – Чтобы жить, надо есть, чтобы есть, надо есть… нет, не так, ерунду наговорила! Чтобы есть, надо жить!

Едва перебарывая смех и одновременно стесненный официальной внешностью Киры Владимировны, ее прямой спиной, высокой, как бы надменной грудью и ее устало-строгим разговором с дочерью, Андрей предчувствовал, какая мука ожидала его за обедом под испытующе критическими взглядами Таниной матери, и отказался поспешно:

– Я совершенно сыт. Благодарю вас. Мне пора идти.

– Вы лжете, господин Демидов! – воскликнула с веселой трагичностью Таня, указывая пальцем в грудь Андрея. – Вы наверняка не ели с утра и тоже голодны, как… как…

– Не надо продолжать, – упредила Кира Владимировна с воспитанно-невыразительной едкостью. – Про клопа я уже слышала. Твое великолепное сравнение – шедевр словесности. Хоть в словарь…

– До свиданья, извините, я ухожу, – повторил Андрей, понимая, что если он допустит слабость и согласится, то придется чинно, с напряжением сидеть за столом в обществе не очень расположенной к нему Киры Владимировны, глотать без аппетита какой-нибудь вегетарианский суп, и главное, – пребывать в мучительном молчании, не решаясь вести с Таней легковесный разговор, который прохладным ветерком снимал тяжесть с души, давившую его в последние дни.

Таня проводила до дверей передней и здесь, заложив руки за спину, прислонилась спиной к вешалке и улыбнулась разочарованной улыбкой:

– Вы – несовременный парень. Хотя – нет. Вот у вас шрам на щеке. Это, наверно, в драке какой-нибудь. Правильно? Из-за роковой девицы в джинсах. Да или нет?

– Нет, – сказал Андрей. – Это родимое пятно. Но почему я – несовременный?

– Вот вы меня обманываете, это не родимое пятно, а шрам. Как будто дрались на дуэли. А несовременный молодой человек вы потому, что другой на вашем месте рассыпался бы в любезностях, поцеловал бы ручку моей родительнице, нагло бы согласился: «благодарю, я очень тронут, я с великим удовольствием, я так растроган вашим гостеприимством, что слов нет…»

– Вы хорошо изображаете демократическую мартышку, – сказал Андрей, пожимая ей руку. – Таня, я позвоню вам, если разрешите.

Она в ответ весело изобразила некую даму изящным наклоном своей прелестной золотистой головы: – В любой час дня и суток.

Он вышел в теплый августовский вечер, еще мягко овеянный ее взглядом, ее легкой улыбкой, голосом, который помогал ей преображаться в игре воображения, должно быть, преломлявшей ее жизнь, как через волшебное стекло.

«В любой час дня и суток», – вспомнил он Танину фразу, сказанную с кротостью и покорным намеком, как будто между ними что-то было тайное, любовное, что он и представить не мог.

Они встречались в четвертый раз, но все между ними оставалось так, точно он впервые видел ее.

«Прихожу к ней и превращаюсь в черт знает кого. Но ведь я здоровый парень, совсем уж не целомудренный, с накачанными бицепсами, могу ругаться матом, дать в морду, а рядом с ней превращаюсь в вату…»

После дневного дождя влажно пахло парным асфальтом. Тверской бульвар был наискось расчерчен лимонно-розовыми, дымящимися в листве, радиусами, и было пустынно, тихо на аллеях, как бывает вечером в конце лета. Но уже тянуло откуда-то сладко-тленным запахом близкой осени. Он перешел безлюдный бульвар, на другой стороне, уже освещенной фонарями, нашел свои потрепанные «Жигули», купленные дедом в середине восьмидесятых годов. Он достал ключи, обошел вокруг машину, пощелкал ногтем по металлу: «Ну и заляпали тебя, старушенция», – и, миновав лужу, открыл дверцу, боком залез на сиденье. «Какая милая, наивная, непонятная, будто не от мира сего…» – растроганно подумал он о последних словах Тани и засмеялся, откинувшись затылком на подголовник.

Было грустное чувство успокоения и уюта: он сидел в старенькой машине, в этой крошечной однокомнатной квартире, и на секунду показалось: вот оно, счастье, вот она, свобода, вот оно, состояние, когда он принадлежал самому себе: здесь он мог, дурачась, скорчить зверскую рожу, глядя в зеркальце, неестественно рявкнуть, сказать своему двойнику: «Ах, черт тебя побери, дурака этакого! Ты, осел родной, с ума сходишь?»

Некоторое время он сидел, не запуская мотор, расслабленный покоем, одиночеством, – никуда не хотелось ехать, подхватывать «голосующих», видеть чужие лица, вдыхать запах чужой одежды, чужих духов, затем с притворным равнодушием засовывать в карман чужую купюру. И всякий раз он проклинал себя непотребными словами за эти нечистоплотно прилипающие к рукам деньги, но брал их. Выхода не было. Работа в редакции приостановилась, ходили слухи, что еженедельник купил немец, владелец книжных магазинов в Мюнхене. Главный редактор вместе с членами коллегии запирался в кабинете, никого не принимал, секретарша страдальчески носила в кабинет бутылки пепси-колы, вся редакция притихла, опустела, как перед бедствием, молчали телефоны, везде царило уныние, безлюдье, лишь два-три человека сидели в тяжком безделье за столами, от нечего делать вяло копались в папках, позевывая проглядывали никому не нужные «загоны» материалов. Безвластие и отупение расползались в сиротских коридорах умершей газеты. Это было настолько неутешительно, что после объявления бессрочного отпуска Андрей перестал заезжать в еженедельник, где проработал три года. Сначала он изредка заходил в отдел ради общения с коллегами, еще не потерявшими надежду остаться в возрожденной газете. Потом пустопорожняя болтовня утратила маломальский смысл, и по вечерам стали встречаться на квартирах. Но такие встречи, безалаберные, шумные, злые, сопровождались невоздержанным питьем, громкими тостами вперемежку с бранью укороченной распохабленной гласности, хмельным возбуждением, а утром все было гнусно, постыло, раскалывалась голова, и, по совету деда, отлеживаясь в горячей ванне, он глядел в потолок на голубизну запотевшего кафеля, отчаянно ругал себя и думал: «Ослина и глупец! Кто заставлял тебя пить вчера? Кому-то хотел доказать что-то? Слава Богу, что не поехал на какую-то квартиру, куда-то к девицам».

В этом состоянии самоказни, самоуничижения он вспоминал, что ведь у него в Москве есть знакомые из другого мира, ничем не похожие на его газетных коллег. Это было семейство Ромашиных: раз вместе с дедом он был у них в гостях, а потом в осенний день рядом с внучкой уже покойного друга деда, девочкой лет пятнадцати, стоял на кладбище и видел, как слезинки скапливались на кончиках ее ресниц, и она смаргивала их, глядя на край могилы, усыпанной веточками елок. Затем он встретил ее года через два в конце зимы, в снегопад, на Кузнецком мосту. Он выходил из книжного магазина и на тротуаре едва не столкнулся с ней. Она была в пальто с полунадвинутым на пшеничные волосы капюшоном, он заметил опушенные снегом брови, вопросительный блеск глаз из-под меховой оторочки. Нет, он не узнал ее, эту «сероглазую прелестницу», как подумал он тогда, узнала она – смело остановилась перед ним, с легкой улыбкой рассматривая его: «Вы – Андрей, правда? Вы приходили к нам в гости, а последний раз мы виделись на кладбище». Он не смог вразумительно ответить ей, лишь кивнул, поражаясь знакомой незнакомке и тому, что от той школьницы, которую он встречал в доме покойного товарища деда, ничего не осталось, кроме веснушек. Это была другая Таня, показавшаяся чересчур взрослой в этой шубке с капюшоном и высоких сапожках. Оба они стояли посреди тротуара в белом водопаде снега, холодно и мягко щекотавшем лица, стояли, мешая прохожим, улыбаясь друг другу. И тогда он осторожно взял ее под руку, повел вниз к стоянке машин, чувствуя, как она своими сапожками, будто по жердочке, переступает рядом с ним проталины на тротуаре, задевая его плащ краем пальто. Он начал говорить первую пришедшую в голову чепуху, о том, что вот в марте ни с того ни с сего повалил снегопад, как в январе, а она прервала его насмешливо-весело: «Перестаньте говорить о погоде. Лучше приезжайте к нам, если вам захочется».

После встречи на Кузнецком он иногда проезжал мимо ее дома, но очертя голову зайти не решался, не находил ни серьезного повода, ни причины: мимолетное приглашение могло быть лишь словами вежливости, преодолением неловкости между когда-то знакомыми мальчиком и девочкой.

И все же летом он со смелостью знакомого решился дважды (выдерживая перерывы) заехать к Тане и каждый раз уезжал от нее несколько растерянный встречей с «девочкой не от мира сего».

Глава третья

Уже во дворе он увидел – на восьмом этаже четыре окна в мастерской деда ярко освещены, празднично горели над верхушками тополей, и подумал: у хлебосольного Егора Александровича Демидова гости, возможно, какой-то домашний прием; Андрей постоял у машины, раздумывая; не было желания встречаться с незнакомыми людьми, принимать участие в набивших оскомину разговорах о соцреализме, о современном затихшем русском искусстве и, конечно, о постмодернизме, вызывавшем раздражение.

Выйдя из лифта, он сразу же увидел настежь раскрытые двери в мастерскую, обильный свет ламп, сигаретный дым, ползущий на лестничную площадку, толпу гостей в мастерской; обдало смешанным шумом неразборчивых голосов, как бывает в ресторане, густым хохотом Егора Александровича вместе с рассыпчатым смешком известного пейзажиста Василия Ильича Караваева, друга деда, пьющего мало, но сегодня явно «позволившего себе». Андрей хотел было незаметно пройти мимо мастерской к дверям квартиры, которая была на той же площадке, но в это время из мастерской оживленно вышли Василий Ильич, худенький, веселенький до нежной розовости лица, отчего поредевшая седина его казалась серебристо-снежной, и дед – русобородый гигант, академик живописи и монументалист, хвастливый силач, как называл его Андрей, для разминки в своей мастерской играющий по утрам гантелями, как мячиками, носивший на манер двадцатых годов то ли бархатную, то ли вельветовую блузу, распахнутую на бычьей шее, к которой в редких случаях прикасался галстук. Оба – и Василий Ильич и Егор Александрович – держали в руках рюмки.

– Я и говорю ему: физиономия чиновничества в искусстве, извините, не внушает доверия, – гремел Егор Александрович и, фыркая крупным носом, хохотал. – Борьбой с талантами вы защищаете легион бездарностей! Поэтому вся ваша критика моего Радищева – удушающая искренность, чиновничий всхлип спросонок. Шедевр – это благородная простота и спокойное величие. А всякий образец новых веяний надевает на талант наручники! Бессмертие – аплодисменты потомков, а не ваши жидкие рукоплескания! О какой свободе критики вы говорите? Ваша свобода слова – свобода плевка! Русское искусство заплевали!

– Ах, Егор, Егор, так и сказал? – восхищенно воскликнул Василий Ильич и, смеясь, чокнулся с дедом. – Хулиган! Грубиян! Впрочем, верно: почти вся современная критика – цепь казней русских талантов. Но представь – ей кричат «браво» лощеные субъекты из нашей интеллигенции!

– Их «браво», Васенька, – эхо глупости и невежества. О чем тут можно говорить? А в общем – критика стала либо наемным убийцей, либо продавцом фимиама, Вася, либо злой проституткой! А вот и наш журналист! Прошу любить и жаловать! Мой родной внук! – увидев Андрея, вскричал Егор Александрович и даже радостно раздвинул руки. – Да, впрочем, вы хорошо знакомы. И не один год.

– Малость есть, малость есть. Читали кое-что.